«Диалог»  

Введите ваш запрос для начала поиска.

РОССИЙСКО-ИЗРАИЛЬСКИЙ АЛЬМАНАХ ЕВРЕЙСКОЙ КУЛЬТУРЫ
 

                                                                                                            Не нахожу тебя: в себе самом,
 Ни в камне, ни в тени маслин -
                ни в ком.
Я одинок, и ни души кругом.
            
Э.М.Рильке


ОТЕЦ


   Редкие шаги по скрипучему настилу. Что-то громоподобное приближалось тяжелой поступью, предвещая неведанное. Сознание времени оставило нас, стало тревожно и даже жутко. Так шел когда-то Пушкинский командор на вызов Дона Гуана. Оно – это очень неясное, разбрасывало по стенам бесформенные, устрашающие тени, оставляя за собой размытые, скользкие следы. По таким отметинам охотники определяют состояние и намерение зверя. Лапой, несоизмеримой с обычной человеческой рукой, оно – это существо тащило за собой волоком фанерный чемодан в форме гроба. Черные пятна на нем, такое оставляет запекшаяся кровь. Загадочный гремел уже очень близко, раскачивая неспешными шагами дощатый настил барачного коридора.
         Оно вошло, квадратное с головы до пят, с ореолом чада желудочно-кишечного перегноя. Под покровом его, поутру в местном сельпо не продохнуть. Перегар жаждущих похмелья накрывает здесь все и всех, прижимая к земле без всякого разбора. По плотности и оттенкам зловонья этого можно безошибочно отбирать своих и неожиданных.
         Оно расположилось, огромное, угловатое, плохо владеющее отвисшими руками. Мы ждали, но оно упрямо выпячивало свой загадочный образ, без намерения раскрыться. Стало еще теснее, мы сгрудились, замерли. Обшарив себя, истукан вытеснил откуда-то плоскую, слегка вогнутую, металлическую фляжку. Этому легендарному изобретению военного времени впору посвящать поэмы. На режимных предприятиях, обозванных в СССР «почтовыми ящиками», советские оборонщики проносили в таких емкостях, сваренных их нержавейки, через все зревшие проходные, питейный спирт, предназначенный для промывки точных деталей и узлов военной техники.
         Нагрянувший, привычным движением сбросил крышку фляги, хлебнул из нее раз, другой, крякнул, икнул, расчихался, высморкался. Коричневого цвета сопли его местами придавили белоснежную простыню, обозначив на столе тело. Я пригляделся. Вероятно даже великий Дарвин в своей теории «Эволюции» не смог бы предвидеть такой поворот событий: мутацию вида вспять. Он выглядел лет эдак на сорок, чуть больше, чуть меньше, с одиноко полураскрытым, гноящимся глазом в багровых веках. Испятнанное лицо, рыжая торчковая щетина бороды, мимо куда-то исчезнувшего лба, заканчивалась почти у темени, должно быть бровями. Синюшный, плоский нос зависал над всем остальным, что-то напоминая. Ноздри его нервно вздрагивали, в черной глубине разинутого рта колебался зеленый язык. Десна с провалами, вперемежку с золотистого цвета коронками, прояснили мое воображение – значит еще человек.
         Испоганенное его густыми соплями покрывало, кое-где еще белевшее холодом, стало медленно сползать на пол, обнажая скорчившийся труп отца. Я взмок, я дрожал от холодного пота, внутри меня бродила глушащая боль. Скорбь с новой силой объяла нас.
         – Ого, го, го... э, э, э... разворот! – странно, пугающе нарушил вдруг гнетущую тишину приглашенный, грассируя «р» дребезжащим дискантом.
         – Да, прошу извинить, запамятовал представиться: Магистр ветеринарных наук Арон Одесский, – и он низко поклонился со студенческой церемонностью. – Замечаю, вы очень встревожены чем-то, но, однако догадываюсь, по всей вероятности видом моим, да чем бы иначе? Да-с... Тут он замолчал, приподнял обеими руками почему-то неожиданно отвисший подбородок, кряхтя, отрыгнул, сплюнув под стол, где лежал труп, и продолжал.
         – Время, господа, времечко... оно нынче правит бал. Вот уже который год несу на себе я непосильный груз истин, которые без сомнения вот-вот разворотят весь наш заскорузлый, упрямый мир. Моя наружность до недавнего времени видом была вполне респектабельной, но согласуясь с открытыми мною явлениями, облик мой стал соответствовать критерию неизбежного, И Магистр трижды перекрестился, приложившись при этом, губами к чемодану-гробу.
         – Но оставим словесную пачкотню, к коим не сомневаюсь, вы мои рассуждения причисляете.
         Он поскребся спиной о дверной косяк, и единственный открытый глаз его сверкнул лукавством.
         – Вот вам неопровержимый факт, извольте: после повального помрачения умов в наших девяностых, модно стало красть мысли чужие, они вдруг взметнулись в цене до небес. А я ранее и тем более позже ими под завязку перегружен был. И чтобы сберечь собственность свою интеллектуальную от наглецов разного калибра, придумал я немыслимый, по разумению стандартных не шибко разумных людей, ход: собрал все свои драгоценные идеи в один клубок и внушил их, даже самые замысловатые, моему беспородному, но очень смышленому псу-Тарантасу – так его кличут.
         «Какому-то псу внушить некие секреты? Что он несет, не сон ли это?» – ворочалось в моей голове. Я крепко тер виски, пытаясь хоть на миг уйти от нависшего над нами бреда. И тут произошло что-то невероятное. Лицо Магистра стало вдруг меняться еще к худшему и он, уже рыча по-собачьи, принял ее облик. Мы содрогнулись, и в который раз нас объял страх. Эта жуткая сцена длилась минуту, полторы, затем собачья морда опала, лицо Магистра вернулось к первоначальному уродству, и он перестал рычать.
         – Но они – эти бездарности, – уже лающим голосом продолжал Магистр повесть о своей безрадостной доле, – добрались-таки окольными путями до моего кобеля, приведя ему красивую сучку. Тарантас и раскололся в любовной истоме, выложив подлецам, что хранил. Тогда-то и решил я навсегда порвать с сообществом потребителей и подался в поистине материальный мир, как видите.
         Магистр еще раз хлебнул из фляжки, и правый глаз его неожиданно приоткрылся, обнажив желтое, непроницаемое бельмо. Затем он что-то забурчал и, наконец, стал очень слезно упрашивать какого-то Мишу с ипподрома завтра же стать его мужем.
         – Умопомрачение, – склонившись ко мне, тревожно и в тоже время сочувственно шепнула мне сестра, – в прошлом медицинский работник.
         Магистр вытер залитое потом лицо все еще валявшейся на полу простыню, слизнул с губ капли спиртного и попросил еще раз извинить его за столь затянувшийся монолог, однако не замолчал.
         – Своим умом усвоил я, что, будучи неглупыми людьми, в чем я не сомневаюсь, вы уже сообразили, что произошла некая переквалификация наклонностей моих. И это, как нельзя к лучшему. Тепереча для отца вашего все будет исполнено без всякой там кустарщины – все по-науке.
         Магистр с ухмылкой посмотрел на нас, вероятно ожидая восторга.
         – И еще, мой самый замечательный совет Вам, людям уже в достаточном возрасте: случись с кем из Вас подобное, не доводите труп до такого безобразия, вытяните покойничка во всю длину еще тепленького.
         Взглядом профессионального оценщика, он поочередно «ощупал» ошалелую от всего происходящего нашу семейку, предвидя, вероятно, нас вскорости своими клиентами. Магистр словно кобылу по крупу похлопал ягодицу отца, обтянутой синюшней кожей и уже кое-где пошедшей пятнами.
         – И станет отец Ваш по моей методике краше прежнего, как новенький.
         Мама молитвенно вскинула слабеющие руки, стала медленно оседать, глаза ее заволокло, мы успели подхватить маму, уложили.
         – Вы бы лучше приготовили кипяточку побольше, ведра три, четыре, а то уж больно, как погляжу, расчувствовались по делу-то, что яйца выеденного, как принято гласить, не стоит.
         Неожиданно что-то громыхнуло за окном, все вмиг сожрала тьма и хлынул осенний ливень. Раскаты внесезонного грома, казалось, несли некий знак, сбывавшегося наяву ада. Природа промахнулась и на этот раз. Ничто не могло отвлечь Магистра от дела которому служило это существо по чьей-то воле.
         Клубы пара, валившие из корыта, скроенного когда-то отцом из обрезков оцинкованного железа, в промерзшем бараке заволокли все. Мы исчезали и только дрожь холодеющих, сцепившихся рук хранила надежду: мы еще есть. Магистр возник из тумана словно привидение, неся на плече свисавший плетью, сложенный вдвое труп отца, с которого ручьями стекал еще не остывший кипяток. Он нес его к нам. Затем поднял ношу над головой и бросил на стол, окатив нас густой, зеленой жижей. Волосы мои зашевелились, горели уши. «Бедный, бедный отец» – кружилось в моей голове, – «не было ему удачи при жизни, не оставила его недобрая судьба и в конце».
          
         Отец умер в каморке барака, который всегда казался мне враждебным. Здесь, в полутемном, нескончаемом коридоре, не просыхая, как проклятие висел смрад позавчерашней мочи, скользкой горкости подгнившего мяса с картофельным чадом. Здесь люди не замечали прожитых дней, разучились думать о завтрашних, существовали порознь и гасли поодиночке, как поленья, не сложенные в костер. Если бы только знали несостоявшиеся дети, каким счастьем обязаны они этим людям, которые не захотели их иметь.
         За заводом, где работал отец, на многие километры простирались, так называемые поля орошения – нескончаемые ряды земляных хранилищ с высокими бортами. Из Москвы и области скачивали сюда канализационные отходы, стоки вредных производств – создав эдакий отстойник заразы, пропитавший окрестные земли на многие километры. Именно здесь, на удобренной отравой земле, отводили работникам завода участки под картошку. Ее высаживали за высоченным бетонным забором, почти вплотную подпиравшем наши бараки. Поверх забора и вдоль всего угрожающе свисали ряды колючей проволоки, а по ту сторону, по натянутой стальной струне, круглосуточно с рыком носились собаки. Так что жили мы будто заключенные в лагере. От кого злющие собаки охраняли завод и его секреты было не совсем понятно. До войны на заводе делали примитивные стрелочные фонари для железных дорог. С началом же войны, производство перестроили на производство ручных гранат и об этом знали все в округе.
         Люди радовались отменному урожаю на смертоносной земле. Попадались клубни с голову новорожденного. Удивлялись вдруг свалившемуся на людей счастью, но в те голодные годы мало кто думал о последствиях.
         Отец ушел, не нарушив сложившегося, хотя желание умереть собственной смертью встречалось все реже. Что видел отец в своей жизни? Ничего – ни вокруг, ни около, не сумев обзавестись чем-либо. Ничего! Только деревянную киянку, которой из листов жести творил чудесные вещи. Только литровую кержачку кваса с ломтем черного, которые приносил ему на обед. Ничего! Только одну-единственную женщину – мою мать, потому, что очень чтил социалистическую мораль. Только помои у каждой двери барака с ночными испражнениями, и один на весь поселок сортир, из очка которого пирамидой торчало говно предыдущего, моментально каменевшее на морозе. И только гнет изгоя в душе и, как свист хлыста вдогонку – ЖИД!
         Молчаливость была, пожалуй, наша семейная черта. Я привык к неразговорчивости отца. Ничто не изменилось – он молчал. Отец служил неутомимо, с усердием ни за дешевое жалованье. Он жил ради вечного блага, которое, по его разумению члена КПСС, должно прибывать безостановочно и чувствовал себя нужным. Ошибся отец, не заметил, как счастье всеобщее, так и не наступив, иссякло давно и безвозвратно, так и не оставив отпечатка в его судьбе.
         Мы не были с отцом очень близки. Более того, я нередко терпел гнет его странностей. Его мозолистые, могучие руки жестянщика оставили немалые следы на мне, но еще глубже исковеркали, заставили затаиться душу. Вероятно и поэтому, повзрослев, я не очень охотно вникал в суждения отца. Оцепенеть заставили меня найденные после его смерти разрозненные тетрадные листы, коряво исписанные, частично на идиш, но в большинстве на русском. Мой дед – Раввин крохотной еврейской деревеньки на Херсонщине, оставив стеллажи книг, завещал не быть рабом писанного, но крепко присматриваться к словам, несущих мысль. Судя по запискам отца, он следовал этому завету свято. Я читал, и что-то рушилось во мне. Отец собирал экономно изложенные мысли давно забытых мудрецов. Два откровения особенно поразили меня своей свежестью: «За всю свою жизнь, – писал отец, – человек половину дел творит зря, а большинство слов говорит напрасно». Или это: «Мы очень рано начали менять, мало поняв в окружении». Не знаю отца ли эти мысли? Неважно, главное заметить и восхититься сказанным. Отец это умел. Отец часто уединялся, беседуя сам с собой – слушателей у него не было. Я ощутил себя посрамленным.
         Отец иногда встречал меня на автобусной остановке, коротая время с такими же бедолагами из своего железного цеха, всегда пребывавших в тяжелом, грузном похмелье.
         – Да вы с сыном-то, как я с некоторых пор заметил, – начал рассуждать о жизни один из мужиков, – будто и не в кровном родстве состоите. Хоть так, хоть эдак разглядывай – не твоя рожа. Парень с головы до пят, богом клянусь, наш, наш, нормальный человек – не вашей нации.
         Мы слушали этого русского мужика молча. Удивляться было нечему. Удручало другое. Отец не высказывался вслух, но насколько я понимал его молчание, вероятно, жалел временами, что родился евреем.
         – Ты Мойша не дуйся на меня, – вновь встрепенулся мужик, – скажи, коли шибко не таишь, кому свои штучки-дрючки после себя оставишь?
         Отец и вправду был уже на вид плох, но зачем так?.. Злость так и перла из этого русского мужика. А штучки-дрючки, они действительно были. Отец, должно быть, был наделен от природы чувством воображения. Он мастерил из обрезков жести разные вещи ненужные: крохотные чайнички с тремя, а то и с четырьмя носиками, бидончики с несколькими ручками по высоте, кастрюльки с многими съемными донышками и захламил предметами технического искусства всю нашу и до того малую жилплощадь. Не понимали мы отца, его эту странную необходимость.
         – Ты глянь, – не унимался мужик, – все твои собратья в торговле жируют, а ты выродок и все тут. Каж хоть одного еврея, кто в молотобойцах, вроде тебя?
         Отец действительно был отверженным от сущей реальности человек, как тот единственный распушистый клен в ближайшей округе, под который, скрываясь от жары и пыли, стекались его бывшие сослуживцы по железному труду. Вся эта толпа – люди поверхностной породы, относились к отцу, единственному еврею в поселке, как к некой реликвии, конечно не бережно, с удивлением.
         После того, подслушанного разговора мой мозг страшно, неотступно сверлила одна мысль: кто мы и я в этой стране? Впрочем, казалось жаловаться ли? Теплое местечко в оборонке и рядом немало евреев. Ходячую поговорку: «один за всех и все за одного» в то время, прежде всего, клеили к еврейскому сообществу, хотя сами евреи нередко на своей шкуре ощущали совсем иное. Подложить свинью собрату по национальности, ущемить его словом, рублем было в Союзе рядовым событием. Еврейский антисемитизм по масштабам, пожалуй, не уступал общенародному, расцветал пышным цветом. Все это творилось теми же евреями, в угоду начальству, дабы прослыть лояльными, одним словом: «бей своих, чтоб чужие боялись», а власть со злорадством наблюдала со стороны это позорище. И всё же, жизнь иногда диктовала совсем удивительное.
         Генеральный конструктор моего «почтового ящика» был человек истинно русский. Когда же иные, во времена «дела врачей» взяв под козырек, гнали евреев, наш генеральный оказался мудрее, стал собирать оказавшихся не у дел, еврейских спецов. Поражаюсь, как ему удавалось одурачить посланцев режима в отделе кадров. Результаты сказались очень быстро. Фирма, сидевшая в середнячках, вышла в лидеры во всей Авиационной промышленности. Но «лафа» и здесь для наших длилась недолго. Пришлось расстаться с фирмой и мне. Я не делился с отцом своими бедами. Довольно было ему, больному, очень старому человеку откровения жестянщика из народа.
         Есть люди, которые одно лицо носят годами. Оно снашивается, может прохудиться в складках, растягивается, как перчатка от частого ношения, во многих местах делается тонким, как бумага. Отец нес свое лицо неизменным до конца. Он и сейчас улыбался своим горестным ртом, слегка приоткрытыми глазами, без всякой дрожи век. Взволнованная, оставленная жизнь не хотела забываться им. Я закрыл ему глаза.
         Когда-то Флобер сочинил легенду по мотивам притчи о человеке, который лег в постель к прокаженному во искупление грехов. Поучительная легенда. Вот бы и стране пусть запоздало, но встрепенуться, пусть бы по-своему. Наверное?.. Мы же во всем особенные. На то и слова припасены, чтобы не задохнуться от стыда, когда прозрение наступает. Не состоялось... Жизнь отца промелькнула школьной переменкой без следа в великих замыслах державы.
         Оно – это существо еще раз приложилось к фляжке и зыркнув единственным открытым глазом в нашу сторону, сбросило с себя темную от пота рубаху, обнажив безволосую грудь, ржавую собачью цепь на шее с висящим до пояса кухонным ножом. В который раз мы вздрогнули, прижались к стене. Ощущения пропали, мы присутствовали.
         Малый колокол-подголосок, единственного уцелевшего в округе храма, начал звонить, отбивая полдень. Заупокойный звон заполнил пустоту, а потом была тишина. Мы были готовы к безмолвию, мы были готовы ко всему...
         Ручищами, больше похожими на клещи для рубки стальных прутьев, это человекоподобное рушило, корежило окоченевший труп отца, кости рук, ног, суставы отца, укладывая осколки вровень. Он молотил сжатыми до синевы кулаками по неподдающимся частям тела, кряхтя и отплевываясь по сторонам. Иногда он бил себя по низкому черепу, где мозг должен быть сжатым, чтобы поместиться остатку ума. Это создание, глумясь, хохотало над нашим горем. С усердием мясника, он разделывал труп без промедлений и пауз, и пот непонятного цвета, густой, вонючий ручьями обмывал расчлененное целое.
         Не трожь! Кто-то орал, рыдая. Стон, убывающий от бессилия, взывающий к пощаде, как последняя надежда защитить, остановить творившееся безумие, не заглушал треск костей. Кто взывал? Не знаю, может быть, я? Возможно...
         Я очнулся. Я лежал на кушетке белый, как та обсопливленная простыня. Было тихо, так тихо, когда отступает боль. На столе отец, то, что от него осталось, в некрашеном гробу. В таких гробах хоронят на общественные подаяния безвестных людей, не помнящих родства – последний и единственный дар завода. Части трупа распластались во всю длину гроба, кисти рук сравнялись со ступнями ног, виднелись где-то там вдали. Я приходил в себя, мучила дурнота. Горели свечи в двух тяжелых, медных шандалах, отбрасывая по стенам тревожные, дрожащие тени. Надо мной мама, словно скорбящая богоматерь Микеланджело. Стоял оглушительный покой с крепким запахом хлороформа.
        

Назад ->

МКСР ->

БЛАГОДАРИМ ЗА НЕОЦЕНИМУЮ ПОМОЩЬ В СОЗДАНИИ САЙТА ЕЛЕНУ БОРИСОВНУ ГУРВИЧ И ЕЛЕНУ АЛЕКСЕЕВНУ СОКОЛОВУ (ПОПОВУ)


НОВОСТИ

Дорогие читатели и авторы! Спешим поделиться прекрасной новостью к новому году - новый выпуск альманаха "ДИАЛОГ-ИЗБРАННОЕ" уже на сайте!! Большая работа сделана командой ДИАЛОГА. Всем огромное спасибо за Ваш труд!


Поздравляем нашего автора Керен Климовски (Израиль-Щвеция) с выходом новой книги. В добрый путь! Удачи!


ХАГ ПУРИМ САМЕАХ! С праздником Пурим, дорогие друзья, авторы и читатели альманаха "ДИАЛОГ". Желаем вам и вашим близким мира и покоя, жизнелюбия, добра и процветания! Будьте все здоровы и благополучны! Счастливых всем нам жребиев (пурим) в этом году!
Редакция альманаха "ДИАЛОГ"


ДОРОГИЕ ДРУЗЬЯ! ЧИТАЙТЕ НА НАШЕМ САЙТЕ НОВЫЙ 13-14 ВЫПУСК АЛЬМАНАХА ДИАЛОГ В ДВУХ ТОМАХ. ПИШИТЕ НАМ. ЖДЕМ ВАШИ ОТЗЫВЫ.


ИЗ НАШЕЙ ГАЛЕРЕИ

Джек ЛЕВИН

Феликс БУХ


© Рада ПОЛИЩУК, литературный альманах "ДИАЛОГ": название, идея, подбор материалов, композиция, тексты, 1996-2017.
© Авторы, переводчики, художники альманаха, 1996-2017.
Использование всех материалов сайта в любой форме недопустимо без письменного разрешения владельцев авторских прав. При цитировании обязательна ссылка на соответствующий выпуск альманаха. По желанию автора его материал может быть снят с сайта.