«Диалог»  

Введите ваш запрос для начала поиска.

РОССИЙСКО-ИЗРАИЛЬСКИЙ АЛЬМАНАХ ЕВРЕЙСКОЙ КУЛЬТУРЫ
 

Главная > Выпуск 14 > ДИАЛОГ > Иосиф Лахман

Иосиф Лахман

 ДЕТСТВО В МЕСТЕЧКЕ

      Удивительная штука  - память. Не знаю, как у других, но у меня она какая-то отрывочная, клочковатая. В ней жизнь сохранилась не как сплошная, последовательная, «кинематографическая» лента, а как собрание разрозненных  полотен, отображающих отдельные эпизоды моего жизненного пути. Мне непонятно, почему именно  одни события прочно сохранились в памяти, а другие улетучились и навек забыты. Может, запомнившиеся события на самом деле были самыми яркими, значительными. Но не исключено, что другие, не менее важные и серьезные, по каким-то неведомым мне причинам, остались за бортом памяти и соответственно – моих записок. Одно только скажу, и тех событий, которые запомнил, с лихвой хватит, чтобы узнать, как я провел детство в моем местечке.   

***

     Я родился в Дунаевцах, Каменец-Подольской области (Украина). Согласно исследованиям и справочникам, местечко возникло еще в шестнадцатом столетии. С тех пор в нем всегда жили евреи. Их несколько раз почти полностью уничтожали или изгоняли, но каждый раз они  вновь возрождались на этой земле. Перед началом Первой мировой войны в Дунаевцах  жило  десять тысяч евреев, что составляло около двух третей населения. Основная часть жителей была занята на двух текстильных фабриках, кустарных мастерских и лавочках.

     После прихода советской власти городок сильно обеднел. Многие евреи эмигрировали или переселились в другие города Советского Союза. По переписи 1926 года, в Дунаевцах насчитывалось 5186 евреев (больше половины населения местечка). Когда немцы 3 июля 1941 года вошли в местечко, они согнали всех евреев в гетто, а 2 мая 1942 года примерно 3000 евреев были убиты нацистами. Среди погибших в тот день были мой отец и много моих родственников.

      Отец мой, Лахман Иде-Лейб Иосифович, родился в 1882 году. К сожалению,  я очень мало знаю о его детских и юношеских годах и еще меньше – о его родителях – моих дедушке и бабушке. Знаю только, что дедушка был меламед (учитель хедера, начальной религиозной школы, в которой дети обучаются  еврейской грамоте). Когда я родился, дедушки уже не было в живых. Видимо, он умер незадолго до моего рождения, и согласно традиции меня назвали его именем. Мои старшие братья – Ихил (1912 года рождения) и Шимен (1916 года) еще застали дедушку, но сами также мало что о нем знали. О бабушке я и вовсе ничего не знаю.

      До Октябрьского переворота 1917 года отец был учителем, как тогда говорили, древнееврейского языка.  В отличие от меламеда, который обучал детей первоначальной религиозной грамоте, отец преподавал светскую ивритскую литературу - от средневековых еврейских поэтов до современных ему  Бялика и Фруга. Это была весьма уважаемая, интеллигентная профессия, достаточно доходная: отец, например, был в состоянии приобрести квартиру (правда, довольно скромную) в каменном доме в «новом  городе» - в той части местечка, где жили более состоятельные евреи. Так, например,  напротив нас жил известный в округе врач Гольденцвайг. У него, в отличие от моего отца, был довольно большой дом. Люди  победнее (ремесленники, мелкие торговцы) жили в «старом» городе» (в старой части города),  где дома были преимущественно деревянные и  скученность была побольше.

      В 1919 году советское правительство  издало декрет, запрещающий преподавать язык иврит и литературу на этом языке не только в  школах, но и частным образом, на дому. Декрет шел в русле беспощадной борьбы советских властей с сионизмом и религией, а иврит воспринимался новыми властями как язык сионистов и еврейской религии. Отец  лишился работы по своей профессии, а другой у него не было. Неудивительно, что на всю жизнь он остался заклятым врагом советской власти и свои чувства, несмотря на большую опасность быть за это репрессированным, не скрывал и где только мог достаточно откровенно выражал. В 1937 году, в год большого террора, когда в нашем местечке арестовали и осудили, по разнарядке свыше, шесть абсолютно безвинных евреев, мы все боялись, что в этот список попадет и отец. Но пронесло… Отец не был арестован, и ему было судьбой отпущено еще пять лет жизни. 

      Потеряв работу преподавателя иврита, отец долго бедствовал, пока в 1924 году не стал членом сельскохозяйственной коммуны. А коммуна возникла таким образом. На окраине нашего местечка находилось небольшое поместье какого-то польского графа (по-польски оно называлось «фольварком»; это название осталось у нас в ходу и после бегства его владельца после революции). На принадлежавшей графу земле власти решили создать еврейскую сельскохозяйственную коммуну. Было построено длинное одноэтажное каменное жилое здание примерно для двух десятков семей. Несмотря на то, что у нас было жилье в городе, нам тоже дали квартиру в этом доме. Она состояла из двух комнат и кухни и была немного просторнее, чем городская квартира. Но пол в ней был глиняный и ничем не покрывался.

      Наступил 1929 год, который Сталин назвал годом «великого перелома». Началась всеобщая, «сплошная коллективизация сельского хозяйства»,  крестьян в массовом порядке стали загонять в колхозы. Наша коммуна была преобразована в колхоз. Его назвали «ПЕДЕКС» - Первый Дунаевецкий еврейский колхоз имени Мережина. Высокопоставленный советский чиновник Мережин был в те годы руководителем правительственной организации под названием ОЗЕТ, помогавшей  оснащать  еврейские колхозы машинами и инвентарем. Но вскоре Мережин чем-то провинился перед Сталиным, и колхоз переименовали, присвоив ему имя  Лазаря Моисеевича Кагановича. Отец проработал в колхозе до самой войны.

     В 1941 году, когда немцы напали на Советский Союз, отец, как и миллионы других евреев, не эвакуировался на восток. Причин было несколько. Во-первых, уехать было чрезвычайно трудно, транспорта не было, денег – тоже. Во-вторых, и это, может быть, было «во-первых», отец и представить себе не мог, что немцы так варварски, бесчеловечно расправятся с евреями. Мальчишкой я слышал его рассказ о том, какими вежливыми и благожелательными были немцы, оккупировавшие на короткое время Украину в 1918-1919 годах. Отец с явным удовольствием рассказывал о том, как в нашей квартире стоял штаб немецкой части, размещенной в местечке. Когда немцы вынуждены были уйти из Украины, они оставили отцу ящик с мылом: огромное богатство для того времени! Чего же их бояться? - рассуждал отец, и не только он один. Тем более, все знают, что он не только не член коммунистической партии, но известен как противник советской власти. К великому несчастью, советские власти, которые прекрасно знали о зверствах, чинимых нацистами по отношению к евреям на оккупированных территориях, не предупреждали еврейское население о грозящей ему смертельной опасности и не позаботились об их эвакуации. 

     2 мая 1942 года отец вместе с другими моими родственниками и тысячами других евреев был загнан  немцами и их украинскими приспешниками в выработанную шахту фосфоритов, где они были заживо погребены.  

     Отец слыл в нашем местечке остряком. Его остроты и небезобидные шутки в адрес властей знали все. Помню, как однажды я принес ему газету, в которой были опубликованы «Шесть условий Сталина». Речь в них шла о том, что надо внедрять хозрасчет, развивать социалистическое соревнование и т. п. Отец занимался своей работой, а я ему читал статью. Выслушав ее, заметил: «Все это очень хорошо! Но я бы вставил еще одно условие: чтобы всегда у нас было в достатке хлеба». Одним из любимейших его выражений было «советн-бамахт» (на идиш «советн-махт» означает «советская власть», а «советн-бамахт» - «обделанные советы»...) Однажды приятель остановил отца и спросил, почему у него козырек фуражки на боку. Не задумываясь, он ответил: «Не козырек, а голова у меня на боку...» После ознакомления с новыми постановлениями правительства или с предстоящими событиями он неизменно задавал мне один и тот же вопрос: виазой из дос фар идн? (как это отразится на евреях). Наверно, от отца я унаследовал привычку: оценивать предстоящие события с одной, главной для меня позиции: как они повлияют на жизнь и положение евреев.   

      О своей матери я знаю совсем мало. Она умерла, когда мне было всего девять месяцев. Позже я узнал о причине ее смерти. Был холодный осенний день, пятница. Мать возилась у печи, готовя еду на субботу (в субботу, по традиции, у нас  огня не зажигали). Для того чтобы еда была теплая к субботней трапезе, ее оставляли в печи, замазав дверцу глиной, это называлось “рыкн чулнт”. В полдень в субботу печь открывалась, и оттуда вынимались чудесно пахнувшие блюда: куриный бульон с клёцками, жаркое из баранины или говядины, кугель из лапши, «цимес» из моркови и слив, многое другое. Но стоит отметить, что такая еда была нам по карману  только в субботу и в праздники, в остальные же дни недели мы питались весьма скромно, а порою жили впроголодь.

     Услышав плачь моего старшего брата Ихила, игравшего с товарищами во дворе, мама, разгоряченная, в легком халатике, выбежала на улицу и  схватила воспаление легких. В то время пенициллина у нас еще не было, и спасти мать не удалось. Спустя несколько дней она скончалась.

       Я помню моего дедушку со стороны матери. Дедушка, его звали Менаше, бывало, дарил мне на праздник Хануки пять копеек (это называлось – «хануке-гелт» - ханукальные деньги). Кстати, этот обычай - дарить «хануке-гелт» - сохранился до наших дней.  

      Со стороны отца у нас родственников в местечке не было. Одна из его сестер – ее звали Тэмой – еще девушкой уехала в Канаду; вторая сестра жила в Бессарабии, отошедшей после Октябрьской революции к Румынии, и никаких связей с ней нельзя было поддерживать.  

      Очень близка  была нам мамина сестра Рохл, у которой я проводил много времени и которая опекала меня как сироту. Это была добрейшая душа. Маленькую квартирку в «старом городе» она содержала в идеальной чистоте и порядке, что несколько мешало мне вести себя там посвободнее. Но вкусные угощения с лихвой окупали эти неудобства.

      Колоритной фигурой был муж Рохл – дядя Мойше.

      Дядя Мойше, видимо, не был большим знатоком Торы и Талмуда, у него не было и сколько-нибудь существенного светского образования. Но он был по природе очень  одаренным человеком, чем снискал искреннее уважение земляков. К тому же у него были, как у нас говорили, золотые руки. В доме, где размещалась его квартира,  была  каморка с дверью на улицу, и дядя Мойше устроил в ней мастерскую по ремонту примусов, керогазов. Он также изготавливал ключи и чинил бытовые железяки. На советском жаргоне он считался «кустарем-одиночкой», т. е. самостоятельным трудягой, не использующим наемную рабочую силу. Когда в конце 20-х годов советская власть начала повсеместно и в ускоренном порядке ликвидировать частное предпринимательство, дядя Мойше не стал дожидаться, пока конфискуют его «мастерскую», и подал заявление о вступлении в «промысловый кооператив». При этом он просил лишь об одном: разрешить ему трудиться не в общем кооперативном здании или помещении, а  в своей каморке. Он обязался честно и добросовестно отдавать всю выручку от выполняемых им работ кооперативу и получать от него полагающуюся заработную плату. Все годы дядя Мойше строго придерживался этого правила. Он вел тщательную «бухгалтерию» своих доходов (по выписываемым им квитанциям на выполненные работы) и расходов на инструменты и материалы. Неоднократные скрупулезные проверки, проводимые дотошными кооперативными и государственными ревизорами, ни разу не обнаружили каких-либо нарушений в его «производственно-финансовой деятельности». Более того, дядя Мойше систематически перевыполнял планы, которые ему устанавливало  кооперативное начальство, и его портрет постоянно висел в правлении кооператива на «Доске почета ударников социалистического труда». Мне казалось, что он гордился подобным отличием, но не потому, что это было почетно, а потому, что подтверждало его кристаллическую честность и порядочность даже в отношениях с ненавистными ему властями.  

      Дядя Мойше был умным человеком. Благодаря уму у него было еще одно, исключительно почетное занятие. Он являлся неформальным третейским судьей в деловых и финансовых спорах местных «бизнесменов». Когда возникал какой-либо спор, обе стороны шли к дяде Мойше, чтобы он их рассудил. Дядя соглашался стать арбитром лишь в том случае, если стороны принимали на себя обязательство безоговорочно подчиниться его решению. Не знаю, сколько дел разрешил мой дядя, но я ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь жаловался на его решение.

      Дядя Мойше и тетя Рохл во время немецкой оккупации разделили судьбу моего отца: они оказались погребенными живыми в той же шахте.

      После смерти мамы меня взяла на воспитание жительница нашего местечка, замечательная женщина, вдова извозчика (балеголы) по имени Шейндл. У Шейндл уже было  двое взрослых детей. Тем не менее,  она попросила отца отдать ей меня до тех пор, пока у него в доме появится женщина, которая сможет ухаживать за маленьким ребенком. Отец женился вторично через год-полтора, но я не сразу после появления мачехи вернулся домой. С одной стороны, мачеха, видимо, не очень-то горела желанием взять на себя  обузу воспитания «чужого» ребенка. С другой стороны, как я позже узнал, моя приемная мать (я так и называл ее – мама-Шейндл) не хотела отдавать меня. Очевидно, вопрос о моем возвращении решался довольно длительное время.

      Я на всю жизнь в деталях запомнил эпизод, который относится ко времени, когда мне еще не было четырех лет. Это, пожалуй, первое мое детское воспоминание. Я как-то играл с катушкой ниток. Внезапно нитка оборвалась, и катушка на довольно высокой скорости врезалась в прекрасную висячую хрустальную люстру. Люстра была заметно повреждена. Боясь наказания, я убежал из дома, но не очень далеко, и спрятался около колодца. Были сумерки. Я слышал, как мама-Шейндл, ее сын и дочь зовут меня и уверяют, что мне ничего не грозит за разбитую люстру. Я долго не выходил из своего укрытия, но мольбы  моей мамы-Шейндл и наступивший вечерний холод заставили меня сдаться…  Разумеется, никакого наказания я не понес.

      Не знаю, сколь долго шли переговоры о моем вовращении, но, видимо, где-то к пяти годам я уже был в отцовском доме и вскоре почувствовал, что такое мачеха... С мамой же Шейндл и ее детьми мы остались очень близки, я часто навещал их.  После войны я застал маму-Шейндл в живых в нашем местечке, и мы оба чрезвычайно обрадовались нашей встрече.

      Моя мачеха, ее звали Хайка, видимо, была не лучше и не хуже любой мачехи. Лучшие куски она отдавала своему сыну от первого брака Бузе и маленькому  Боре. Но главным образом она отличалась тем, что обладала огромным арсеналом проклятий, коими обильна посыпала нас – Ихила, Шимена и меня. Позже, когда подрос, я прочитал  в  автобиографическом романе Шолом-Алейхема «С ярмарки» про его мачеху, которая знала и сыпала сотнями разнообразных проклятий. Видимо, мачеха Шолом-Алейхема была в этом отношении более искушенной. Но и моя мачеха могла бы успешно участвовать в конкурсах еврейских проклятий, если бы таковые проводились. Справедливости ради надо сказать, что меня она ругала меньше, поскольку я был еще маленький. Больше всего доставалось моему брату Шимену, который норовил оторвать для себя кусок побольше и повскуснее.  

     В своей детской поэме «О себе и таких, как я» я посвятил пару, на мой взгляд, довольно безобидных строф проклятиям моей мачехи, которой  уже к тому времени (1935 год) не было в живых. После того как об этом стало известно ее матери и другим родственникам, они устроили скандал, обвинив меня в оскорблении ее памяти. Они, очевидно, были правы: об умерших говорят или хорошо или ничего...

     Хайка тоже скоропостижно умерла от воспаления легких, когда мне было 14 лет. Вскоре мой отец женился на нашей родственнице, сравнительно молодой женщине, которая, по-моему, до этого никогда не была замужем. Ее звали Голдой. Это была удивительно добрая,  ласковая женщина, которая дала отцу в последние годы его жизни спокойную и, я бы сказал, счастливую жизнь. Зная, как ко мне относилась мачеха, она старалась компенсировать мои прежние неприятности особенно добрым ко мне отношением. К младшему брату она относилась также неплохо, но все же не с такой любовью. У меня сохранилась последняя предвоенная фотография, на которй запечатлены отец, мама-Голда, младший брат мой Борух и я. Голда погибла вместе с моим отцом в злопамятный день 2 мая 1942 г. Борух успел убежать от немцев и с большим трудом добраться до Северного Кавказа. Там его, 17-летнего юношу мобилизовали в ополчение. В первом же бою с немцами он погиб. Об этом я узнал уже после войны, когда встретился с нашим земляком, который бежал от немцев вместе с Борухом и участвовал в том же бою, который оказался для моего брата роковым.

 

***

     Детство мое прошло в колхозе. Хорошо помню нашу «трехкомнатную квартиру» с глиняным полом. Помню печку, которую мы зимой топили соломой (денег на дрова не было, но отец иногда ночью притаскивал откуда-то бревно и тут же с нашей помощью распиливал его). Помню огород в 0,3 гектара, который приходилось вручную обрабатывать и убирать урожай. Но огород нас по существу кормил, обеспечивая на весь год картошкой, фасолью, луком, свеклой, огурцами, помидорами... Помню, когда у нас еще были три коровы, и мои старшие братья их проклинали, так как приходилось всячески изощряться, чтобы добывать для них корм. Правда, после «года великого перелома» (1929) у нас осталась одна корова, так как  колхознику было запрещено иметь в личном хозяйстве больше одной коровы. Колхоз не был в состоянии «абсорбировать» лишних коров, и их пришлось забить и мясо продать за бесценок. Но и с одной коровой было немало мороки. Мои старшие братья вскоре разъехались, и все заботы о корове легли на меня. Летом приходилось вставать часа в 3 утра и пасти корову перед утренним удоем. Легальных пастбищ для частных коров в колхозе не было, так что приходилось пасти корову где-то на опушке леса и в других местах, не принадлежащих колхозу.

      В колхозном доме, в квартире напротив нашей, жила семья Ицика Бейдера, сравнительно молодого еще мужчины, у которого была больная жена и двое детей. Со старшим сыном – Элей мы были ровесники. Мы с ним подружились и стали чрезвычайно близкими, как родные братья, на всю жизнь. С Элей у меня связано очень много воспоминаний. Наша тесная, теплая дружба продолжается до сего дня. Эля живет теперь с  женой Марией, дочерью Жанной, ее мужем Борей, внучкой и тремя правнучками в Иерусалиме.

      Жизнь в колхозе  была трудной.  Основную часть выращенного в колхозе урожая зерновых, картофеля и других продуктов забирало государство бесплатно в качестве обязательных «государственных поставок», и лишь незначительная часть оставалось для распределения по «трудодням» (по количеству заработанных «трудовых дней»). Этого зерна еле-еле хватало на обеспечение семьи хлебом в течение года. Членам колхоза денег не выдавали, и, чтобы покупать кое-какую одежду и обувь, керосин для освещения квартиры, мыло и другие необходимые в домашнем хозяйстве предметы, приходилось продавать большую часть молока.

      Зимой 1933 года к нам пришел настоящий голод. «Голодомор» 1933 года на Украине вошел страшной страницей в историю советской власти. Ему посвящены сотни исследований, тысячи книг и статей. Я сам пережил этот страшный голод, и он в деталях запомнился мне на всю жизнь.

     Осенью 1932 года колхоз снял обычный (средний) урожай, и ничто не предвещало беды. Но в этом году власти дали колхозам фантастические задания по «госпоставкам». Урожай забирали подчистую, оставляя крохи для распределения по трудодням. Под угрозой  наступления  голода колхозники решили отправить трех самых уважаемых членов колхоза – Абрама Горина, моего отца и еще одного еврея в столицу Украины, к самому президенту республики товарищу Григорию Ивановичу Петровскому. Делегация должна была  попросить Григория Ивановича вернуть колхозу хоть какую-то часть забранного зерна.

      Собрали деньги на железнодорожные билеты, и наши «ходоки» отправились в Киев. Я воспользовался архаичным словом «ходоки», вспомнив пропагандистскую картину одного советского художника «Ходоки у Ленина», на которой Ленин принимает простых крестьян из глубинки и внимательно их выслушивает. Но в отличие от мифических «ходоков», посетивших Ленина, наших ходатаев к Петровскому не допустили. Спасибо, что не арестовали: могли влепить тюремный «срок» за антисоветскую пропаганду... Их спокойно выпроводили из здания, где находилась приемная Петровского, пообещав «разобраться». Естественно, никакого ответа из канцелярии Петровского не поступило. Кроме напрасно истраченных денег на дорогу,  наших ходоков постигла еще одна неприятность: у моего отца в поезде украли часы.

      До зимы 1933 года мы как-то держались. Зимой в доме не осталось и следа от муки. Но до поры до времени была еще картошка и соленые огурцы – плоды нашего огорода. Мне было в то время 12 лет, Боре 9, и мы жаловались, что нам надоело каждый день питаться лишь картошкой и огурцами. В один из вечеров, когда мы с братишкой сидели у мисок с картошкой и солёными огурцами и плакали о нашей несчастной судьбе, в квартиру ворвался голодный и замерзший старший брат Ихил. Он на лыжах прошел расстояние в 30 километров - из Каменец-Подольска, где учился в керамическом техникуме, до Дунаевец (денег на извозчика, разумеется, у него не было). Увидев наши полные печали лица, он в сердцах воскликнул:

      - Сукины вы дети! Перед вами полные миски картошки и огурцов, а вы плачете, что вам есть нечего. Я уже второй день крошки во рту не имел. Я на лыжах сюда пришел в надежде, что смогу хоть что-то поесть.    

       Мы с братишкой были  пристыжены. Ихил схватил миску и съел  всю находившуюся в ней картошку.

       Через пару месяцев положение стало намного хуже. Не хватало уже картошки и огурцов. До сих пор не понимаю, как наш отец ухитрялся доставать кукурузную муку для того, чтобы мы могли съесть по кусочку мамалыги. Иногда даже появлялся на нашем столе рис, конечно, в микроскопических размерах. Выручала корова: каждый день мы пили молоко.

       В июне отец отправил меня в пионерский лагерь. Говорили, что там будут сносно кормить. Но откуда им было брать продукты? Обычно пионерские лагеря обеспечивались продуктами из соседних колхозов. Но все они одинаково бедствовали, и снабжать нас было нечем. Нам давали три раза в день по кусочку мамалыги величиной с коржик и некую жидкость, отдаленно напоминающую кисель. Голод мучил постоянно. А дома в огороде уже подрастали морковка, лук, чем можно было хоть как-то утолить голод. И мы с Элей (он тоже был в этом лагере) решили сбежать. Но как? Вожатые строго следили за тем, чтобы никто не сбежал, ибо такое событие расценивалось как чрезвычайное происшествие и  строго наказывалось.

      И мы придумали и осуществили смелый, но довольно рискованный план. Мы жили на втором этаже школьного здания. Ночью Эля на веревке, сделанной из простыней, спустил наши вещи. Я их принимал и относил подальще от школы. Затем мы оба, как ни в чем не бывало, в одном нижнем белье вышли из здания и, убедившись, что нас никто из дежурных не заметил, дали дёру. До нашего местечка было 15 километров. Мы их спокойненько за три часа  прошли. Наградой за наш риск и отвагу были молодая морковь, свекла и лук...

     Но голод не переставал нас преследовать. Морковка, свекла и лук не могли его  утолить. И тут мой отец пошел на отчаянный шаг: написал своей сестре, эмигрировавшей в Канаду в начале 20-х годов, и попросил у нее  помощи. Почему он это не сделал раньше? Да потому, что за «связь с заграницей» можно было здорово поплатиться. Но в 1932-34 г.г. власти пересмотрели свое отношение к получению помощи от заграничных родственников. Остро нуждаясь в иностранной валюте для закупки оборудования для создаваемой тяжелой промышленности, прежде всего работавшей на военные цели, власть сама стала поощрять восстановление подобных связей. Для аккумуляции иностранной валюты были созданы специальные магазины (они назывались сокращенно «торгсин», т.е. торговля с иностранцами). В них советские граждане могли на доллары, франки, немецкие марки и т. п. покупать высококачественные продукты питания.

     Видимо, наша канадская тетка была далеко не из богатых, но в течение 1933 года мы от нее получили несколько раз по 15 долларов. Каждый такой дар давал нам возможность купить в «торгсине» мешок муки – огромное богатство! На выпечку хлеба этой муки было недостаточно, но варить довольно густую похлёбку можно было.

     Некоторым подспорьем были для нашей семьи продовольственные карточки. Карточки выдавались только рабочим и служащим государственных учреждений; колхозники были полностью лишены этих прав. Откуда же взялись у нас продуктовые карточки?

     После рождения Бори в нашей семье стало семь человек, а работал в колхозе один отец. Мы, сыновья,  тоже время от времени зарабатывали какие-то «трудодни». Но они мало чего стоили и вносили крайне ничтожный вклад в благосостояние семьи. Поэтому отец устроился «по совместительству» разносчиком газет. Эта должность была оформлена на него, но газеты разносили мы – Ихил, Шимен и я. Я с удовольствием выполнял эту работу, так как каждый день зарабатывал лично для себя несколько копеек. Газета стоила 2 копейки, и почти ежедневно в полученных пачках оказывалось два-три лишних экземпляра. У меня были постоянные покупатели на такие «левые» газеты. Один из них мне запомнился. Его звали «Янкл дер ройтер» («Рыжий Яков»). Каждое утро он встречал меня с одним и тем же вопросом: «Вос шрайбн зей, ди гановим?» («Что они, воры, пишут в своих газетах?») Поскольку я заранее просматривал полученные газеты, я был в состоянии сообщить ему опубликованные в них  новости. А новости были одинаковые во всех газетах. После своего «отчета» я получал за газету две копейки. Заработанные деньги я тратил преимущественно на мороженое и на билеты в кино.  

     Когда были введены продовольственные карточки и в открытой торговле почти ничего не продавалось, получаемая отцом заработная плата обесценилась. Но зато отец, как государственный служащий, приобрел право получать на себя и на иждивенцев, т.е. детей, продуктовые карточки. На них можно было ежемесячно приобрести по низким государственным ценам какое-то количество продуктов. В обычное время эти продукты дополняли то, что мы получали в колхозе, и несколько улучшало наше питание. В 1933 же году, когда наши продовольственные запасы исчерпались, карточки стали чуть не главным источником поддержания нашего бренного существования. С этими карточками связана запомнившаяся на всю жизнь трагедия.

      Однажды, когда отец отправил меня в город «отоварить» карточки, я их где-то потерял. Все мои поиски ни к чему не привели, карточки как в землю провалились. Я был вынужден вернуться домой и признаться в своем чрезвычайном грехе. И тут мой отец впервые (и единственный раз в жизни) со всей силы ударил меня ладонью по спине, причем так, что все пальцы отложили на ней красно-синий отпечаток. Мне было физически больно, но намного сильнее была моральная травма. Я ведь не нарочно подевал куда-то эти проклятые карточки! Я считал, что не заслужил такой жестокой кары. Я долго носил обиду на отца за эту «не соответствующую проступку расправу». Лишь повзрослев, я понял, что этот его шаг был обусловлен  отчаянным положением, в котором мы  тогда находились.  

       В июне 1933 года домой, на каникулы, приехал из Москвы мой брат Шимен. Он лишь год назад, 16-летним пареньком, уехал в столицу учиться. Не зная русского языка, он тем не менее поступил в текстильный техникум. Окончив его,  поступил в Московский текстильный институт и стал высоко квалифицированным специалистом по экономике текстильной промышленности. Шимен был удивительно добрым, отзывчивым человеком. Только благодаря ему, я смог несколькими годами позже приехать в Москву и поступить  в институт.  

       Шимен приехал не с пустыми руками: он привез нам мешок сухарей! Это было целое богатство. Сам живя в Москве впроголодь, он в течение нескольких месяцев экономил получаемый по карточкам хлеб и сушил для нас сухари. Не передать той радости, с которой мы встретили Шимена с его сухарями.

       Но вскоре и сухари были съедены, и голод вновь во всю давал о себе знать. Но вот пришел июль, и колхоз начал снимать урожай зерновых. С первой сжатой ржи колхозникам выдали немного зерна. Его тут же помололи на колхозной мельнице и испекли, каждая семья в своей печи, хлеб. И тут со мной случился эпизод, который также запомнился на всю жизнь.

       Мы, дети, стояли у печи и нетерпеливо ждали, когда же вынут из нее готовый хлеб. Время тянулось бесконечно... Наконец, из печи была вынута первая буханка – круглая, пышная, килограмма на два. Я с необычайным проворством схватил эту буханку, выбежал на улицу и стал ее, горячую, лихорадочно есть. Отец побежал за мной и с мольбой уговаривал меня: «Йоська, подожди немножко, пусть хлеб чуть-чуть остынет... Буханка твоя, никто у тебя ее не отнимет. Ради Бога, подожди немного!»

     Никакие уговоры не помогали... Я с ходу съел всю буханку. К счастью, без серьезных последствий.

       При всех невзгодах, детские годы, прожитые в колхозе, были окрашены и многими приятными событиями.

       Почти каждую осень, после сбора урожая, в колхозном «магазоне» (большом сарае) устраивалась торжественная трапеза для всех членов колхоза. На трапезу приглашались некоторые руководители городских предприятий и учреждений. Речи произносились, естественно, на идиш. На одном из таких вечеров (мне было тогда лет восемь) я прочел поэму еврейского поэта Моисея Пинчевского про китайского мальчика. Я запомнил с тех далеких времен лишь первую строфу:

 

                                                             Чен-Чан-Чун

                                                             Фун Шандун,

                                                             Аф ди маркн борвес-ойл,

                                                             Варфт эр месерс ин дер зун

                                                             Ун эр хапт зей митн мойл.

                                                             Нор фарвос же ун фарвен

                                                             Из эр штендик фартрахт,

                                                             Ин ди ойгн зайне – брен,

                                                             Ви цвей штери ин дер нахт?.

 

     (Чен-Чен-Чун из Шандуня. На ярмарках босой. Бросает ножи он к солнцу и ловит их ртом. Но почему же он всегда задумчив, а в глазах огоньки, как две звездочки в ночи?).

       Это была типичная зарифмованная советская пропаганда, оплакивающая жалкую участь китайского мальчика в стране, которая не строит социализм. Мы  искренне верили, что за рубежом трудящиеся жестоко эксплуатируются, живут намного хуже нас, и им надо помочь освободиться от капиталистического рабства.

      Поэму, как говорится, я прочел с «чувством, с толком, с расстановкой». Все дружно мне аплодировали. А двое гостей – председатель текстильной артели Яша Эрлих и директор единственного в местечке кинотеатра Шимен Мекибель пообещали мне награды: один – отрез сукна на костюм, другой – месяц бесплатного посещения кинотеатра. Первый о своем обещании забыл, а вот директор кинотеатра слово свое сдержал. Целый месяц я гордо проходил в зал театра без билета. Пользуясь этой привилегией, я смотрел один и тот же фильм по нескольку раз. А фильмы какие? Чарли Чаплин, Пат и Паташон, Монти Фербенкс, Мэри Пикфорд, Гарольд Лойд, а также советские шлягеры – «Праздник Святого Иоргена» с Игорем Ильинским и Кторовым, «Закройщик из Торжка» с тем же Игорем Ильинским, «Броненосец «Потемкин» Сергея Эйзенштейна и многие другие

       Любимым занятием мальчишек было купание колхозных лошадей. Правда, «купание» звучит слишком громко, так как для этого не было настоящего водоема.  У каждого из нас была любимая лошадь. Я взял «шефство» над молодой кобылицей по имени «Комсомолка». В урочный час, после школы, мы садились на лошадей, конечно, без седел, и отправились к маленькому ручейку. Лошади жадно пили прохладную воду, а мы их обливали  – это и было «купание». Затем веселыми, так же верхом на лошадях, мы возвращались домой и сдавали наших «подопечных» дежурным по конюшне.

       Зимой мы иногда тайно впрягали лошадь в сани и катались по несколько часов.

       Место около речки, болотистое осенью, зимой становилось чудесным катком. Настоящих коньков ни у меня, ни у моих друзей не было, поэтому сооружали самодельные коньки: к подошвам ботинок или валенок прикрепляли толстую проволоку. Поскольку о настоящих коньках мы понятия не имели, наши самоделки казались нам верхом совершенства.

       Культурная жизнь для мальчишек в колхозе была довольно бедной. Иногда в колхозном клубе организовывались танцы, но меня это занятие никогда не прельщало, даже в студенческие годы и позже. И сегодня я равнодушен к танцам, особенно к таким, как вальс, фокстрот, танго, но люблю участвовать в «свободных» коллективных танцах, особенно еврейских («Фрейлехс», «Хава Нагила» и др.)

       Длинными зимними вечерами я часто пропадал у моего самого лучшего друга и ближайшего соседа Эли. Мы с ним рисовали, что-то мастерили. Нередко к нам подсаживалась Элина бабушка Элька и делилась с нами своими  удивительными сказками. Старенькая, маленькая, чуть сгорбленная Элька была замечательной  сказительницей, знала массу историй,  легенд, притчей и т.п. Одна из ее сказок мне четко запомнилась, и мне хочется ее пересказать. Эта сказка имеет «мораль»: она бичует такой распространенный человеческий порок, как жадность.

       Итак, сказка бабушки Эльки. Жили в одном местечке две сестры – богатая и бедная. Однажды богатая сестра прислала бедной небольшой рулон полотна на простыни. Было это вечером, и сестра не стала осматривать подарок, отложив это на утро. В это время в квартиру вошла нищенка. Хозяйка дала ей милостыню, и нищенка в знак благодарности произнесла: «Пусть будет благословенно первое занятие, которое предпримешь в следующее утро». Наутро, вспомнив вчерашнее благословение или вне зависимости от него (Элька нам это не уточняла), женщина стала разворачивать подарок сестры, и –о, чудо! - этот процесс затянулся на много часов: вся комната заполнилась полотном... Вечером богатая дама навестила сестру. Увидев, что случилось с ее подарком, она стала расспрашивать об этом сестру. Та рассказала о посещении нищенки и ее благословении.   Прошло несколько дней, и нищенка посетила ее дом. Хозяйка дала ей богатую милостыню, и нищенка повторила слово в слово благословение, которое раньше дала бедной сестре. Что делает богатая? Она с вечера подготавливает кучку золотых монет с тем, чтобы утром, начав их считать, намного их умножить. Встав рано утром, хозяйка подумала: чтобы не прервать счета монет из-за необходимости отправления естественной нужды, хорошо бы сначала зайти в туалет... Так она и сделала. Поскольку это было ее первое занятие, то, в соответствии с благословением, провела в этом заведении весь день...             

      Колхоз лишил нас, мальчишек, возможности получить начальное религиозное образование. Когда нам было лет шесть-семь, наши родители решили пригласить в колхоз ребе (меламеда). Однако, когда меламед в первый раз появился у нас, председатель колхоза, горячий коммунист Шпановер, с позором прогнал его, чтобы он не «отравлял» нас религиозными предрассудками... Несмотря на мольбы наших родителей - разрешить меламеду хотя бы пару раз в неделю обучать нас элементарной ивритской грамоте, Шпановер упорно стоял на своем. Нечего советским мальчикам забивать голову всякой чепухой... Меламед больше в колхозе не появился. Мы, мальчишки, были, естественно, такому исходу чрезвычайно рады. Только с годами я понял, какой громадный урон мне был нанесен запретом занятий с меламедом.

       Мальчишеское сознание и окружающие обстоятельства определили и другой серьезный пробел в моем интеллектуальном развитии. Как я уже говорил, мой отец был очень квалифицированным учителем иврита. Лишившись возможности преподавать свой любимый предмет и вынужденный заниматься простым физическим трудом, отец завел со мною речь о том, чтобы хотя бы по часу в день заниматься с ним изучением иврита. Он с вдохновением говорил мне о красоте этого древнего языка, о богатстве многовековой литературы (как религиозной, так и светской), сотворенной на нем. Но все его уговоры были напрасны: я не хотел изучать этот «никому не нужный» язык. И действительно, моему детскому уму было совершенно непонятно, к чему язык, на котором никто кругом не говорит, книги на нем не издаются и для дальнейшего образования абсолютно не нужен. Я сейчас очень жалею, что в детстве не послушался отца. 

 

 *** 

     В нашем местечке были две школы: украинская и еврейская. Старший брат мой, Ихил, учился в украинской школе, Шимена же и меня отец определил  в еврейскую. Не знаю, чем он руководствовался при выборе для нас с Шименом школы, но думаю, он считал, что эта школа даст нам хорошее образование, а переключиться впоследствии на другие языки для нас не составит труда. Кроме того - и это я точно знаю - отец был очень дружен с директором еврейской школы Вайнштейном и, несомненно, не без его совета принял решение определить нас туда.

     Отец не ошибся. Еврейская школа дала мне прекрасное общее образование. В то же время я ей беспредельно признателен за то, что благодаря ей я на всю жизнь сохранил свой мамэ-лошн (родной язык) – идиш, получил довольно обширные познания в литературе на этом языке и сам кое-что пытался творить на нем. Психологи утверждают, что у человека эмоции наиболее ярко проявляются на родном языке. Могу подтвердить это на собственном опыте. Хотя многие десятилетия разговорным языком, языком общения с окружающей меня средой, наконец, языком моих научных работ и многочисленных журналистских публикаций был русский, а с течением времени я растерял во многом свой идиш, последний все же остается моим «эмоциональным» языком, а слова, выражения, идиомы, услышанные в детские и ранние юношеские годы, до сих пор позволяют мне довольно образно выражать свои мысли на идиш.

      В первый класс школы в те годы принимали детей, которым исполнилось полных восемь лет. И все мои друзья по колхозу, родившиеся в 1921 году, пошли в школу на год позже меня. Меня же приняли в школу в семь лет и восемь месяцев. Видимо, отцу удалось убедить директора школы, что я вполне подготовлен для учебы в ней. И действительно, благодаря моей работе газетчиком я очень рано научился читать на идиш, а также немного по-украински и по-русски.

     Дорога из колхоза в школу была довольно длинная. Надо было спуститься до речки, перейти ее по узкому, часто довольно шаткому, а зимой – скользкому обледенелому мостику, идти пару сот метров мимо украинских хат, где из-под воротни на нас лаяли собаки и  иногда  слышались возгласы украинских ребят (правда, довольно беззлобные в то время): «вот жиденята идут», подняться в горку и там, уже по городским улицам, дойти до школы. Шли мы в школу и в дождь, и в снегопады: не помню, чтобы у нас было нечто похожее на американский “snow day”. Тем не менее школу посещали охотно: уж очень увлекательно было учиться и проводить в ней время. А «мероприятий» там было хоть отбавляй!

      Где-то в первом или во втором классе я стал выступать с группой старших школьников в так называемой «синей блузе». Это была смесь акробатики и драматического театра. Мы строили «пирамиды» (я, как самый маленький, всегда был на пике пирамиды). Одновременно мы выкрикивали патриотические лозунги и проклинали всех внутренних и внешних «врагов» советской власти. Лозунги эти произносились по-русски, и я тогда часто не понимал их смысла, но с большим энтузиазмом кричал вместе со всеми «синеблузниками».

     Был у нас и драматический кружок, и я в нем был активный участник. Однажды мы поставили пьесу о Павлике Морозове. Это имя и связанные с ним события –   неотъемлемая часть истории моего поколения.

     В период насильственной коллективизации крестьянства Сталин бросил клич об уничтожении «кулачества  как класса». Кулаком власти в то время считали относительно богатых крестьян, использовавших в своем хозяйстве наемных работников. Естественно, кулаки не желали вступать в колхозы, поскольку, став колхозниками, они лишались всего своего имущества.   В соответствии со сталинскими  указаниями были «раскулачены», т. е. полностью разорены сотни тысяч работящих, а потому и зажиточных крестьян. Но эти крестьяне не хотели безропотно сдаваться. Одной из форм борьбы было прятание зерна, чтобы оно не досталось ненавистным властям. И вот, согласно сочиненной сталинской пропагандой легенде (в какой мере она  соответствуют действительности, никто точно не знает) мальчик, пионер Павлик Морозов, руководствуясь чувствами любви к Сталину и его режиму, выдал карательным органам своего отца,  прятавшего хлеб, который необходимо было сдать государству. Впоследствии родилась  другая версия, согласно которой Павлик донес на отца по наущению матери, которую отец оставил, уйдя к другой. Так или иначе, отца посадили и выслали в Сибирь. В отместку родственники отца поймали Павлика в лесу и убили его и его младшего брата. Таким образом, Павлик Морозов стал всеобщим героем. Ему посвящались статьи, стихи, книги,  пьесы и кинофильмы. Вот одна из таких пьес и ставилась в нашей школе. Я тогда (в 1934 году) был, конечно, целиком на стороне героя-пионера и  не думал  о том, что предавать отца нельзя, даже преследуя самые благородные цели. Мне лишь было обидно, что роль Павлика досталась не мне, а девочке из нашего класса. Я же вынужден был сыграть одного из злых родственников отца Павлика, расправившихся с героем-пионером... 

       Чаще всего я в школе выступал как «чтец-декламатор», т.е. читал стихи советских еврейских поэтов. Наша группа «художественной самодеятельности» выезжала со своими представлениями в соседние города. После войны у одной из моих соучениц случайно нашлась фотография нашей группы, посетившей соседний городок Новая Ушица. 

     Со временем я стал выступать со своими собственными стихами. Все мои детские стихи, после отъезда в Москву учиться,    остались дома и, конечно, пропали. Жалеть особенно не о чем: стихи были весьма слабые. Но в школе я слыл «поэтом», и однажды в таком качестве меня даже представили знаменитому еврейскому поэту Ицику Феферу. Мне эта встреча запомнилась на всю жизнь. Шутка сказать: мои стихи слушал самый знаменитый в то время советский еврейский поэт! А произошла эта встреча таким образом.          

     Проезжая мимо моего местечка по пути в областной центр Каменец-Полольск, Ицик Фефер на пару часов остановился в местечке и посетил еврейскую школу. Разумеется, прежде всего он поинтересовался тем, как ученики изучают еврейскую литературу. В этом отношении дело у нас обстояло блестяще. У нас был замечательный учитель еврейского языка и литературы, его фамилия была Мазникер. Он окончил еврейский педагогический техникум и продолжал учиться заочно на еврейском отделении Московского педагогического института. Каждое лето он ездил в Москву сдавать экзамены и привозил оттуда массу интереснейших новостей о еврейской литературной жизни в столице. Мазникер был безгранично влюблен в свой предмет и передал эту любовь  ученикам. Не удивительно, что многие из  наших ребят стали сочинять - кто стихи, кто прозу. Для представления Феферу Мазникер выбрал меня, своего любимого ученика.

     Фефер попросил меня что-то почитать, и я прочел ему несколько моих коротеньких стихотворений. Одно из них описывало прелесть весеннего дня. Приведу его в оригинале:

 

                                    А фрилинг-тог

 

                                  Х’штей уф ганцфри, мит той фунем багинен

                                  У их дерфил ди варемкайт фун тог.

                                  Ин hимл из ицт швер а молкн цу гефинен,

                                  Гор клейнинке а винтеле эс трогт.

 

                                  Ун от гейт уф ди зун – а лихтике, а розе

                                  Ун кайклт зих ин дурхзихтикер hейх.

                                  Анткегн ир гор лайхт эс пестен зих ди грозн,

                                  Ун качкес фрейлехе зих плюскен инем тайх.

 

                                  Азой гейт дурх дер тог – ин варемкайт ин килер,

                                  Азой гейт дурх дер тог – вер с’арбет, вер эс рут.

                                  Ун йедерер эс зогт: зол лебн от дер фрилинг!

                                  Ун йедерн из войл, ун айнгенем, ун гут.

 

     Фефер выслушал мои детские «опусы» внимательно, но без особого восторга. В заключение я прочел стишок о нашем еврейском колхозе.  В нем была такая строфа: 

                                               

                                             Ме hот генумен зих цу арбет

                                                Мит хейшек ун мит импет,

                                                Ун ингихн из ди эрд

                                                Шойн гелегн инем кимпет.

 

                                                (Взялись дружно за работу

                                                С охотой и не вяло,

                                                Вскоре вся наша земля

                                                Уже в родах лежала)

 

      Феферу очень понравилась метафора «земля в родах лежала» (а мне было тогда 15 лет!) Он сказал, что если у меня накопится еще несколько таких удачных строф, я могу прислать их ему, и он их опубликует.  Но это был последний год учебы в еврейской школе, а посему мое творчество на идиш на долгие годы прервалось.

      Еврейская школа дала мне прекрасное образование. Лишь впоследствии я понял, что абсолютно неважно, на каком языке ты приобретаешь знания: трансформировать их на другой язык не составляет большого труда –  были бы сами эти знания. Но, по правде говоря, я был далеко не первый ученик в классе. Со мною учились мальчики и девочки, которые намного лучше меня успевали. Особенно выделялась Фрида Филлер. Ей учеба давалась как-то удивительно легко, и отметки у нее были неизменные «отлично». В классе 7-8-м все мальчики были влюблены в Фриду, и я не составлял исключение. Я даже написал ей любовное письмо в стихах, однако оно никакого впечатления на Фриду не произвело... Но на всю жизнь мы остались с ней самыми близкими, самыми добрыми друзьями.  

     Фрида пережила душевную трагедию. В 10-м классе она влюбилась в нашего соученика, тоже очень способного, Люсю Фридмана. И он, естественно, ее любил. Все годы войны они переписывались и ждали желанной встречи. Но в самом конце войны, в последние ее дни, при взятии Берлина, Люся погиб. Фрида долго не могла оправиться от такого удара судьбы и не могла даже думать о замужестве. Лишь спустя несколько лет она вышла замуж за нашего земляка, вернувшегося с войны офицера, который был старшее ее на десять лет. Брак был довольно удачный, но Фрида, несомненно, не забыла первой, настоящей любви – Люсю. Фрида умерла в Москве несколько лет назад. Живя уже в Америке, я узнал о ее кончине от наших общих знакомых. Она оставила сына, который лет 30 тому назад уехал в Израиль, и дочь, которая вышла замуж за русского и осталась жить в Москве.

     В отличие от Фриды, я успевал лишь по тем предметам, которые мне нравились: литература, история, математика, и шел на «троечках», в лучшем случае, на «четверочках» по физике, химии, биологии. Такое деление предметов на «любимые» и «нелюбимые», видимо, было у меня непроизвольное; оно соответствовало складу моего характера. Впоследствии, когда надо было поступать в институт и, следовательно, определиться с профессией на всю жизнь, я неоднозначно выбрал гуманитарное образование.   

     Я помню свою первую попытку уехать из дома учиться.

     Из московской еврейской газеты “Дер эмес” (“Правда”), которую я не только читал, но изредка в ней  печатался (это были маленькие заметки о жизни нашего колхоза), я узнал, что театральное училище при Московском государственном еврейском театре (ГОСЕТ), которым руководил знаменитый еврейский актёр и режиссёр Соломон Михоэлс, принимает учеников еврейских школ, окончивших семь классов. В 1935 г. я оканчивал седьмой класс и, следовательно, имел право подавать документы на поступление в театральное училище. Я послал туда заявление, и из Москвы вскоре пришел пакет с бланком анкеты и другими бумагами.  

     В один из июльских дней отец каким-то странным жестом подозвал меня:

     - Иди-ка сюда, “дорогой товарищ Лахман”!.. Тебе пакет из Москвы.

     И показывает мне письмо, в котором директор театральной школы, обращаясь ко мне, 15-летнему пареньку,  по-советски официально – “Дорогой товарищ Лахман” – предлагает заполнить анкету и другие необходимые документы и выслать в училище. В августе меня вызовут на вступительные экзамены.

    - Ну, что ты на это скажешь? – довольно строго спрашивает меня отец.

    Я молчу, не зная, что ответить.

     - А, молчишь! Так знай: не быть моему сыну актером! Исключено! Мои

сыновья должны стать врачами, адвокатами, на худой конец – инженерами. Но актерами? Никогда! - И на моих глазах разорвал на куски присланные из Москвы бумаги. Так окончилась моя попытка стать еврейским актером.  

     Хорошо или плохо поступил в данном случае отец? Он прекрасно знал печальное положение еврейского актера в то время. Небольшими театральными трупами актеры кочевали со своим небогатым скарбом по местечкам Украины. Ночевали в захолустных гостиных дворах. Заработка хватало на полунищенскую жизнь. И социальный статус актера был неизмеримо ниже статуса врача, адвоката, инженера. Статус и материальное положение актера Московского еврейского театра были, естественно, намного выше. Но отец об этом мало чего знал. Интуитивно же он мне оказал услугу. Если бы я стал актером еврейского театра, меня в 1948-1949 годах постигла бы судьба сотен актеров, которые лишились работы и куска хлеба после того, как советские власти жестоко расправились с деятелями еврейской культуры и закрыли в стране все еврейские театры.  

     В 1936 году я окончил 8-й класс еврейской школы. 9-го и 10-го классов в ней не было, и встал вопрос о том, как получить среднее, т. е. 10-летнее образование. Собственно, вопроса такого не было: не ехать же в другой город (в Киев, например), где имелась еврейская средняя школа. Единственным вариантом получения среднего образования был переход в украинскую школу. Но дело это оказалось непростым. Чтобы быть принятым в эту школу, надо было пройти нечто вроде экзамена. На нем нужно было доказать, что ты настолько владеешь украинским языком, что сможешь сразу приступить к изучению всех предметов на этом языке. Несмотря на то, что мы жили в украинской среде, повседневно общались с украинцами и вроде неплохо говорили по-украински, язык этот был для нас довольно чужой: мы никогда на нем не писали и никакие научные книги или статьи на нем не читали. Не знаю сам, как, в числе всего  четырех из 20  учеников нашего класса, я преодолел этот экзамен. Остальным нашим соученикам пришлось распрощаться с мечтой о среднем образовании или поступать в рабфак. Рабфак (сокращение от «рабочий факультет) в предвоенные годы был своеобразным учебным заведением. Оно предназначалось для людей, переросших школьный возраст, но по тем или иным причинам не окончивших нормальную школу. Рабфак формально давал аттестат о среднем образовании, однако качество  этого образования было существенно ниже того, что давала школа. Большая часть рабфаковцев сочетала учебу с работой, так что времени на подготовку к занятиям у них было намного меньше, чем у школьников.

     Осенью 1936 года я очутился в совершенно новой обстановке. Дома, на улице, в общении с товарищами во время переменок  я по-прежнему пользовался родным идиш, а в классе надо было слушать учителя, говорившего по-украински, записывать за ним и, главное, отвечать на его вопросы на том же языке. К счастью, для юноши пятнадцати лет  это было не сложно. Только в первом семестре я схлопотал двойку по украинскому языку и пару троек по другим предметам. Второй же семестр я закончил с достаточно высокими оценками, а за выпускную работу по украинской литературе  получил «отлично», и она даже попала на общегородскую выставку лучших ученических работ по литературе.

     В  украинской, школе моим любимым предметом стала математика.  Произошло это по двум причинам. В украинской  школе, естественно, не было еврейской литературы – моего прежнего любимого предмета; украинская же литература не могла за столь короткий срок – 2 года – заменить мне в этом качестве родную, еврейскую. Во-вторых, в 9-10 классах я учился у прекрасного учителя –  Исаака Вейцмана. Это был преподаватель от Бога. Он страстно любил свой предмет и эту любовь умело прививал ученикам. Он приносил на уроки какие-то старинные учебники по математике и давал нам решать из них замысловатые задачи на составление систем уравнений. Короче, я был покорен преподавателем Вейцманом и со всей силой полюбил математику. Приобретенные в последних двух классах школы знания по математике мне сослужили очень большую, полезную службу при поступлении в высшее учебное заведение. 

     Из юношеских лет хорошо запомнился печально знаменитый год 1937...

     Газеты пестрели сообщениями об арестах и судах над  «врагами народа». Поначалу нам казалось, что к жителям нашего маленького местечка все эти события прямого отношения не имеют. Какие могут быть у нас враги народа? Мы ведь от большой политики далеки, как небо от земли. Спекулянты, растратчики, воры, конечно, у нас есть, и за ними наши «органы» лихо охотились. Но «враги народа»? Таковых у нас быть не может...

       Однако в один из осенних дней этого злосчастного года наши «органы» получили секретное указание: найти и арестовать шесть «врагов народа» - не больше и не меньше. Конечно, жители местечка об этом приказе ничего не знали, лишь много лет спустя он стал достоянием гласности. Но результаты полученного приказа не заставили себя ждать.

      В нашем еврейском местечке «органы», естественно, были укомплектованы евреями. И  «врагов народа» им следовало найти среди евреев.

      Трудно сейчас установить, по какому принципу отбирались кандидатуры для ареста. Как я уже заметил, никто из наших жителей сколько-нибудь заметной политической деятельностью не занимался. Но так или иначе, за один день шесть «врагов народа» были выявлены и в ту же ночь арестованы.

       На утро все местечко гудело, узнав о горьком событии. Люди не хотели верить в то, что арестованные в чем-то провинились. Все считали, что произошла досаднейшая ошибка, что всех арестованных тут же отпустят, как только «наверху» разберутся, что они ни в чем не виноваты. Но покатились дни, недели, месяцы, годы... Никто из них не вернулся домой. Лишь в мае 2009 года, получив из книгу «Дунаевеччина», изданную в связи с 605-м юбилеем моего местечка, я узнал некоторые подробности об участи арестованных. Основываясь на материалах государственного архива Хмельницкой области, Л.Л. Мисинкевич пишет: «В декабре 1937 года была «выявлена» и ликвидирована органами НКВД  в г. Дунаевцы антисоветская сионисткая организация  «Гехолуц», члены которой проводили активную апитацию среди еврейского населения, высказывали недовольство существующей советской властью и проводили агитацию за выезд из СССР в Палестину. Арестванные М.М. Клигер, Г.И. Шперкин, И.М. Лившиц и Х.И. Баренбойм под пытками «признались», что они являются членами сионистской организации «Гехолуц». У следователей не было каких-либо доказательств   вины арестованных, но это не  помешало «особой тройке» управления НКВД Каменец-Подольской области вынести им 28 марта 1938 года смертный приговор. Через неделю они все были расстреляны» (Л.Л. Мисинкевич. Реабилитация жертв политических репрессий на Дунаевеччине». В книге «Дунаевеччина глазами исследователей, участников и свидетелей исторических событий», 2008, стр. 331).

       Я прекрасно знал троих из шести арестованных в этот день. Кем они были?

       Яша Эрлих. «Красный партизан», воевавший всю гражданскую войну с различными бандами. Награжден двумя орденами «Красного знамени». До ареста возглавлял артель по производству сукна. Был любимцем местечка.

        Григорий Шперкин. Муж моей двоюродной сестры. До революции был членом «Бунда»; может быть, это послужило «зацепкой» для обвинения в политической неблагонадежности. Но после революции вышел из партии и ни в какую другую не вступал. До ареста был рядовым рабочим на лесопилке. Тихий, незаметный человек, чудесный семьянин, отец двух детей.

       Хаим Баренбойм. Самый молодой из шести арестованных. Ему было всего лет 27-28. Работал заместителем главного бухгалтера нашего еврейского колхоза.   Учился заочно в одном из киевских институтов.

       Узнав об арестах, мы очень забеспокоились за своего отца. Как я уже писал, мой отец слыл в местечке острословом и ярым антисоветчиком и  свое презрение к советской власти выражал в острых шутках.  Об этом прекрасно знали работники местного  НКВД. То, что отец избежал «карающего меча» чекистов, мы считали чудом. Но, к несчастью, через пять лет он вместе с тысячами других евреев местечка погиб от рук немецких оккупантов и их пособников.     

       Летом 1938 года я окончил два последних класса украинской школы и уехал в Москву поступать в институт.    

 

                  От редакции:   Автор этих воспоминаний Иосиф Львович Лахман родился в 1921 году в местечке Дунаевцы, Каменец-Подольской области (Украина). После окончания средней школы в 1938 году поступил       в Московский институт народного хозяйства им. Г.В. Плеханова. Доктор экономических наук. До эмиграции  в США в 1991 году работал в научно-исследовательских учреждениях, последние двадцать пять лет – руководителем лаборатории Центрального экономико-математического института АН СССР. В течение семи лет был профессором Московского финансового института. В Америке ведет активную общественную работу: является президентом Американской антифашистской ассоциации иммигрантов из бывшего СССР, печатается в периодических изданиях на русском языке и идише, выступает с лекциями и докладами по различным аспектам истории и культуры еврейского народа. Участник Великой Отечественной войны 1941-1945 гг.

 

Назад >>

БЛАГОДАРИМ ЗА НЕОЦЕНИМУЮ ПОМОЩЬ В СОЗДАНИИ САЙТА ЕЛЕНУ БОРИСОВНУ ГУРВИЧ И ЕЛЕНУ АЛЕКСЕЕВНУ СОКОЛОВУ (ПОПОВУ)


НОВОСТИ

Поздравляем нашего автора Керен Климовски (Израиль-Щвеция) с выходом новой книги. В добрый путь! Удачи!


ХАГ ПУРИМ САМЕАХ! С праздником Пурим, дорогие друзья, авторы и читатели альманаха "ДИАЛОГ". Желаем вам и вашим близким мира и покоя, жизнелюбия, добра и процветания! Будьте все здоровы и благополучны! Счастливых всем нам жребиев (пурим) в этом году!
Редакция альманаха "ДИАЛОГ"


ДОРОГИЕ ДРУЗЬЯ! ЧИТАЙТЕ НА НАШЕМ САЙТЕ НОВЫЙ 13-14 ВЫПУСК АЛЬМАНАХА ДИАЛОГ В ДВУХ ТОМАХ. ПИШИТЕ НАМ. ЖДЕМ ВАШИ ОТЗЫВЫ.


ИЗ НАШЕЙ ГАЛЕРЕИ

Джек ЛЕВИН

Феликс БУХ


© Рада ПОЛИЩУК, литературный альманах "ДИАЛОГ": название, идея, подбор материалов, композиция, тексты, 1996-2017.
© Авторы, переводчики, художники альманаха, 1996-2017.
Использование всех материалов сайта в любой форме недопустимо без письменного разрешения владельцев авторских прав. При цитировании обязательна ссылка на соответствующий выпуск альманаха. По желанию автора его материал может быть снят с сайта.