«Диалог»  

Введите ваш запрос для начала поиска.

РОССИЙСКО-ИЗРАИЛЬСКИЙ АЛЬМАНАХ ЕВРЕЙСКОЙ КУЛЬТУРЫ
 

ГЛАВНАЯДИАЛОГ-ИЗБРАННОЕ > ПРОЗА

Григорий КАНОВИЧ (Израиль)

 

ПАРК ЗАБЫТЫХ ЕВРЕЕВ

Главы из романа * 

Ицхак всегда приходил туда первым. Не потому, что жил ближе всех к Бернардинскому саду, где все дни недели, кроме воскресенья, они собирались под старыми княжескими липами, бесшумно и благостно шелестевшими своими листьями, как ан­гельскими крыльями, а потому, что он, Ицхак, как служка Мей-ер, открывал их общую, раскинувшуюся под открытым небом молельню, в которой каждый из собиравшихся был и богомоль­цем, и раввином, и старцем, и юнцом. Служки Мейера давно не было в живых, но Ицках неизменно вспоминал о нем с какой-то тихой и благодарной грустью, с почти что греховной за­вистью: ему, мол, хорошо, он - там, у Божьего престола. Ицхак вспоминал Мейера чаше, чем своих родных братьев Айзика и Гилеля, расстрелянных в светлое, прозрачное, как подвенечное платье, утро, при самом въезде в местечко, в березовой рошице, сбегавшей с пригорка прямо к реке, к быстротечной таинствен­ной Вилии, в которой он, Ицках, неслух, любознательный, как только что родившийся козленок, дважды тонул: один раз вес­ной, другой - в середине лета,- но так и не утонул. Видно, суждено ему было распрощаться с миром не в воде, а на суше, хотя, как подумаешь, в воде было бы, пожалуй, и лучше - плы­вешь себе, как живой, кругом рыбы и водоросли, качаешься на волне, словно в люльке, плотва и уклейки подплывают к тебе, торкаются в твои бока, щекочут - благодать.

Если бы в те неразумные, благословенные, купельные времена. Ицхаку, безусому долговязому юнцу, кто-то сказал: дотянешь, парень, до восьмидесяти пяти с гаком, дождешься дня, когда твои глаза потускнеют, как припрятанное скупцом серебро, и ты не сможешь отличить, где река, а где небо, где свет, а где тьма,- интересно, что бы он такому предсказателю-прорицателю ответил? Будь он, предсказатель, даже местечковым раввином Менделем, Ицхак ответил бы ему: вы с ума сошли, рабби! На кой черт мне восемьдесят пять несчастий, восемьдесят пять хомутов, которые натирают шею и которые ни на один день, ни на один час не скинешь?!

Тогда, в те неразумные, проносившиеся над его юностью, подобно цыплячьему пуху, времена, Ицхак хотел жить столько, сколько птица, - лишь бы летать, лишь бы щебетать с утра до вечера, лишь бы воспарять все выше и выше. Он не хотел жить столько, сколько лошадь дяди Рахмиэля, занимавшегося извозом, - что за жизнь, когда тебя день-деньской хлещут кнутом, хотя и кормят досыта, и, стреноженную, выпускают на лужайку?

Ицхак Малкин всегда приходил в Бернардинский сад, в эту модельню под липами, первым и потому, что мог какие-нибудь четверть часа спокойно предаваться воспоминаниям - ему не докучали ненужными вопросами, он был один, как Бог, никого из посторонних вокруг не было, только он и листья, только он небо, только он и растаявшая в утреннем тумане, изорванная в клочья его жизнь. Правда, никто из тех, кто приходил позже, чем он, не был посторонним, они были для него роднее родных. Да простит его за такое кощунство Господь, но что толку в мертвых родственниках? Разлетелись в разные стороны и живые- кто в Америку, кто в Канаду, кто в Израиль, кто в Германию, в ту самую Германию, где он, рядовой Красной Армии Ицхак Малкин, встретил Победу и где почти что полгода, до демобилизации, обшивал полководцев-победителей. Сидел у оекна расхищенном галантерейном магазине, тыкал иголкой в тяжелое неподатливое сукно, поглядывал на все еще чинных, но настороженных немцев, прогуливавшихся по улице, и вспоминал окопы под Прохоровкой и Алексеевкой. Ладно, он-то что, все-таки вернулся из Потсдама с трофеем - с машинкой «Зингер», которую ему начальство подарило за примерную службу. А что досталось гвардии сержанту Натану Гутионтову? Две медали «За отвагу» и деревяшка, которой его наградили в военном госпитале в Тильзите. За деревяшку - спасибо. Но велика ли радость быть парикмахером с деревянной ногой -попробуй-ка выстоять на ней перед зеркалом целый день, целую оставшуюся жизнь!

Гутионтов приходил обычно в Бернардинский сад, или, как он его величал, парк ненужных евреев, вторым. Пока его нет, можно предаться воспоминаниям. Только подними голову, только зарой ее в крону липы, и они потекут невесть откуда, как весенние ручьи.

Чаще всего Ицхак почему-то вспоминал не родительский дом, не отца Довида, знаменитого на всю округу сапожника, не мать Рахель, торговавшую пухом и пером, не братьев Айзика и Гилеля, да будет память их благословенна, а реку, полновод­ную, кишащую тайнами, как мальками, ее темно-зеленый ок­рас, ее изогнутые берега, на которых паслись ленивые коровы с печальными вдовьими глазами, заглянешь, а в них, словно на дне Вилии, плавают причудливые рыбы и колышутся диковин­ные водоросли.

Ицхак любил смотреть на коров, следить за тем, как они спускаются к водопою, медленно и жадно пьют бессмертную воду и сами, казалось, обретают бессмертие. Закончат свой земной круг отец и мать, умрет он, Ицхак, уйдут в небытие братья Айзик и Гилель, а эти большеголовые, большеглазые животные с поступью древних цариц, торжественной и велича­вой, пребудут вечно - до скончания дней топтать и топтать им сочную прибрежную траву, поворачивать тяжелую голову, как унизанную жемчугом корону, к закатному солнцу. И так же до скончания дней с их важных и непроницаемых морд будет сте­кать утепленная дыханием струйка.

*  Журнальный вариант.

С тех давних пор она, эта струйка, втекает в его, Ицхака, душу.

Втекает и сейчас, когда в Бернардинском саду, в парке за­бытых Богом евреев, он ждет своих собутыльников, тех, с кем целыми днями под сенью дружелюбных и терпеливых лип пьет самый сладкий и самый горький напиток на свете-воспомина­ния. Воспоминания о раввинах и служках, коровах и лошадях, о речной воде и березовых рощах. О временах, когда и он был бессмертен, как то стадо, как та река, как то солнце над ней. В наспех вырытых окопах под Алексеевкой и Прохоровкой перед его, Ицкаха, заметенными порошей безысходности глазами сверкала эта стекающая с коровьих морд струйка. Он припадал к ней искореженным жаждой ртом и втягивал пересохшими гу­бами каплю за каплей. Но - о, чудо! - вода не убывала, не иссякала, не кончалась.

Как странно, поймал себя на мысли Ицхак, отсюда, от Бернардинского сада, где они собираются на пятачке под липа­ми, до той же Вилии было не более полверсты, но это была

другая река, не та Вилия, которая протекала через его память, через каждое из восьмидесяти пяти его несчастий. У этой реки, до которой было рукой подать, был другой окрас, другой голос, она не кишела теми тайнами, которые сводили до в детстве с ума и из-за которых он дважды чуть не утонул.

Иихак то и дело оглядывался по сторонам, но Натана Гути-онтова нигде не было видно. По правде говоря, Малкин не жа­лел, что друг запаздывает. Он наслаждался одиночеством. Ему хотелось все больше и больше хмелеть. Хмель разливался по всему его телу, туманил глаза, усыплял. Еще миг - и Ицхак ус­нет, ему приснится какой-нибудь, сон - берег той Вилии, коровы, солнце, шмели.

Хмелеть, хмелеть, хмелеть...

Сразу же после войны - Ицхак не помнит, то ли в сорок Шестом, то ли в сорок седьмом - он поехал с Эстер (Господи, сколько уже прошло после ее смерти!) на родину, в свое мес­течко - т у д а, где в тесной каморке, под засиженным пере­кормленными мухами оконцем, не разгибая спины, корпел с шилом в руках его отец Довид, т у д а, где на дворе стояла пус­тая телега его дяди - балагулы1 Рахмиэля, торчащие оглобли которой вонзались в синее равнодушное небо, туда, где на бессмертном прибрежном лужку паслись бессмертные коровы и окунали свои унизанные жемчугом короны в бессмертную темно-зеленого окраса воду.

Ицхак вспомнил, как он и Эстер слезли с неспешного, почти пустого поезда и по теплой, как парное молоко, весен­ней грязи потопали с местечкового вокзала, еще по-зимнему стылого и понурого, в ту сторону, у которой нет и никогда не будет другого имени, как родина.

Когда они приблизились к местечку настолько, что можно было легко разглядеть белую, засахарившуюся, словно варенье, Кладку костела, чудом уцелевшего в лихолетье, деревянную мельницу, напоминавшую огромную засушенную стрекозу, и бросившиеся от них врассыпную дома (во всяком случае, так Ицхаку и Эстер показалось, ибо от неправдоподобно яркого солнца рябило в глазах и все дробилось и рассыпалось), их ох­ватило знобкое волнение. Как Ицхак и Эстер ни пытались от­ряхнуться от покалывающей дрожи, брызги ее не высыхали на солнце, не исчезали, а отскакивали от разлитой вокруг весен­ней сини, как от каменной ограды, и снова возвращались к ним.

 

Местечковый извозчик.

 

- Ицхак, - прошептала Эстер и притронулась к его рука­ву, - ты уверен: мы сошли, где надо?

Он отчетливо слышал в Бернардинском саду ее голос, тот давний, звучный, не сравнимый ни с какими другими, голос, не искаженный болезнью, не тронутый старостью, голос, а не хрип, не жуткое бормотание смертницы.

-  Не знаю, где надо, где не надо, но там.

-  Там? - по обыкновению переспросила Эстер.

-  Там! - закричал Ицхак и сам испугался своего крика. На кого он тогда кричал? Ицхак наморщил лоб, пытаясь вспомнить, на кого.

Не на Эстер, конечно. На нее он никогда не кричал.

Наверное, на страх, на время - воплощение страха; хотя время - кричи на него, не кричи - все равно не переменишь.

И еще на войну, на немцев, на их холуев литовцев и еще на себя, оставшегося в живых. Зачем, зачем он остался в жи­вых? Чтобы через десять лет похоронить Эстер, чтобы сорок лет быть прикованным к «Зингеру», чтобы строчить, строчить, строчить до безумия?

Строчи не строчи, заново не сошьешь ни братьев Айзика и Гилеля, ни Эстер, ни время.

Никого и ничего.

Впереди забелела простроченная птичьими трелями березо­вая рощица. По преданию, березы высадил какой-то русский дворянин по фамилии не то Белокуров, не то Белобородое, бе­жавший после революции в Литву. Он купил под Каунасом землю, привез саженцы и в память о России и о своих четырех погубленных во время смуты сестрах решил соорудить шелестя­щее надгробие.

Отец Ицхака Довид уверял, что у этого русского барина из головы выпали все гвоздочки, как из сношенного вдрызг баш­мака. Рабби Мендель, наоборот, восхищался беженцем и не скупился на похвалы христианину.

- Он не только богаче нас, но, может, и умнее, - убеждал всех Мендель. - Что такое деньги? Ведь они не отбрасывают в зной тень для других, не дарят прохладу безымянному странни­ку, не дают приют залетной птице.

Ицхак снова огляделся по сторонам и поежился. Куда же подевался Гутионтов? Может, с ним, не дай Бог, что-то случи­лось?

В таком возрасте всякое бывает: сегодня - жив, над други­ми смеешься, а завтра, не про Натана да будет сказано, гля­дишь, уже тебя оплакивают. В прошлом месяце двоих похоронили - портного Нисона Каца, который был как две капли похож на Шарля де Голля, и скорняка Фишеля Мильма-Одна скамейка в Бернардинском саду опустела. Нет, нет, «лучше не думать о смерти.

Лучше вместе с Эстер дальше топать по знакомой до каждой рытвинки, до каждого поворота дороге от кирпичного вокзала до родного местечка. От местечка до вокзала по проселочной дороге провожала в двадцать пятом Эстер своего суженого - статного, голубоглазого, черноволосого Ицхака в Литовское войско. По ней отправлялась на свидание к нему в далекий город Алитус, где был квартирован его полк. Ицхак служил в уланах - то была немалая честь для новобранца-еврея (в уланах и обмундирование красивее и харч куда лучше). Только его отца одолевали страхи: вдруг его Ицхак выкрестится, превратится из Малкина в Малькявичюса или в Малкаускаса? Отцовские страхи, однако, были напрасны. Как ушел Ицхак в войско евреем, так евреем и вернулся, хотя мать в первую же ночь его обыскала - задрала у спящего рубаху, но креста на груди, слава Богу, не обнаружила.

По проселочной дороге, соединявшей местечко с миром, встречала его Эстер после службы. В руках у нее, словно огромный одуванчик, желтел пирог, ибо она хотела, чтобы жизнь их пахла не разношенными башмаками, не гусиными перьями, как в доме Малкиных, а корицей и изюмом, как в доме лавочника Пагирского, где она была нянькой и прислугой.

Ицхак Малкин прислушивался к усыпляющему шуму лип в Бернардинском саду и беспечному пересвисту птиц, и у него из памяти, загроможденной событиями, одна за другой вылетали птицы его молодости.

Они слетались на пирог Эстер, но та отпугивала их и лас­ково, переполненная счастьем от его возвращения, приговари­вала:

- Кыш, кыш! Не для вас пекла... Потерпите, неугомонные, вот сыграем свадьбу, я куплю мешок крупы и весь рассыплю - под каждым деревом, под каждым кустиком. Потерпите...

По этой раскисшей, хлюпкой дороге они (уже муж и жена) провожали в Америку сперва брата Эстер Хаима, потом сестру Ицхака Лею. Америка была далеко-далеко, но она сияла для них, как старинный свиток Торы в позолоченном переплете. Лею пришли провожать все парни местечка, потому что такой красавицы не видывали ни Литва, ни хваленая Америка, ни Земля Обетованная. Ухажеры Леи плелись за телегой дяди Рах-миэля и что есть мочи кричали:

- Не уезжай, не уезжай! Останься, Лея!

Ничего не скажешь. Лее повезло: ее не расстреляли, ее не заставили перед смертью раздеться догола, никто не прикос­нулся ни к ее шумящим, как ветви липы, волосам, ни к ее ро­зовым соскам. Внуки и правнуки унесли ее на Детройтское кладбище.

Ицхак снова прислушался, но на сей раз он услышал не шелест листьев, не пересвист птиц, а веселый ор молодых же­ребчиков, провожавших первую красавицу местечка в Америку:

-  Лея, Лея! Останься!

-  Лея, Лея, - повторил Ицхак пересохшими губами.

Ее именем было залито все вокруг - и проселочная дорога от местечка до вокзала, и аллея в Бернардинском саду, и чис­тые асфальтированные тропинки на еврейском кладбище в Детройте.

Ицхак давно убедился в том, что если хорошенько прислу­шаться, если выбраться из-под завалов случайных и неслучай­ных событий, застрявших в памяти, можно услышать и гул ми­нувшего времени; и голоса покойников; и имя сестры, уехав­шей полвека тому назад; и шуршание птичьих крыл над пиро­гом, выпеченным твоей невестой; и бодрый самонадеянный стук высоких уланских сапог, изготовленных не то в Чехосло­вакии, не то в Англии, о мостовую в далеком городе Алитусе; и скрип тележных колес исчезнувшего, как мамонт, еврейского балагулы Рахмиэля; и капель, весеннюю капель в двадцать пя­том году.

Можно не только все услышать, но и увидеть, даже след журавля в небе, ибо все остается, все откладывается и запечат­левается, если любишь. Разве наша память - не любовь к тем, кто ушел и никогда не вернется ни на проселочную дорогу, ни на скамейку под липой, ни за сапожничий верстак, ни за сва­дебный стол?

Ицхак сидел на скамейке и, не мигая, вглядывался в ту да­лекую и уже недосягаемую проселочную дорогу, пролегшую как бы не по земле, а по небу. Усилиями слабеющего, похоже­го на старый приемник с севшими батарейками мозга он на­страивался на какую-нибудь отзвучавшую волну, пытаясь вер­нуть ей прежнюю чистоту и ясность, выталкивал из забвения кровоточащие куски жизни в надежде на то, что ему еще удаст­ся сложить из них что-то живое - ну если не живое, то хотя бы пульсирующее, трепыхающееся, еще не отдающее тленом.

Господи, как хорошо, что его друг и вечный собеседник Натан Гутионтов задерживается. Ничего удивительного в его опозданиях нет. Натану не двадцать и не тридцать. Пока приладит деревяшку, пока доберется до третьего номера троллейбуса, пока втиснется в него через переднюю дверь, пока доедет до площади имени великого князя Гедиминаса (по его милости евреи и оказались шестьсот лет тому назад в Литве), пока перейдет Через улицу, глядишь, час и пролетит, может, даже два. Главное, чтобы с ним ничего не случилось. Хватит с него и одного инфаркта.

Вдвоем, конечно, веселей. Недаром они кучкуются все дни иедеял, кроме воскресенья. Хотя что это за кучка - пять-шесть человек: он, Ицхак; Гутионтов; Шейна Стависская, которую Бог покарал больше других, отняв у нее память; Гирш Оленев-ИЬмеранц - флейтист, лагерник; зубной техник Моше Гер-йюцзон - грамотей, пересмешник и спорщик. Приходит иног­да жена Гутионтова Нина и внучка Стависской. Грамотей Моше Гершензон недаром сказал: «Вместе жечь костер воспоминаний приятнее. Каждый подбрасывает в огонь свою охапку хвороста. А у кого хвороста нет, тот на него дует. Подует, и пламя - ярче».

Какой хворост, такое и пламя, вздохнул Ицхак. Но как ни крути - вместе лучше. Правда, хорошо, пусть и недолго, побьть одному. Бывает, и другу всего не расскажешь, даже дереву не поведаешь. Поведаешь, а оно возьмет и всем разболтает сво­им шелестом. Но разве молчание уберегает от пересудов и не­приятностей? Как пораскинешь мозгами, ведь тебя слышат, даже когда ты молчишь. Ты молчишь, а твои мысли, как на ла­дони. Ну, в первую очередь слышит Он, Господь, нас сотво­ривший. Слышит и мотает себе на ус и записывает в свою кни­гу; А книга Его - без конца и края, страниц на всех хватит, Он никого не забудет.

Слышат тебя и деревья, и этот вот замурзанный воробей, прыгающий в поисках крохи покрупнее от одной скамейки до другой, как евреи из одной страны в другую.

И ветер слышит. Не зря же он треплет твои седые космы и шумит над ухом.

Ничего не поделаешь, когда никого на свете не остается, поймал себя на мысли Ицхак, надо научиться жить в ладу и в согласии с ними - с листьями липы, с ветром, с этими замурзанными воробьями (ротный Тюрин называл их жидками).

Не дай Бог, листья перестанут шуметь, ветер - ворошить седые патлы, воробьи - чирикать! Пусть шумят, пусть чирика­ют, сколько душе угодно, пусть ворошат остатки твоих волос. Моше Гершензон, выхваляющийся своей грамотностью, правду ищет в газетах. Кому что. Одному воробьи интересны, другому подавай наводнение или землетрясение, свадьбу английского принца или бунт в Китае. Моше Гершензон, между прочим, о китайцах все знает. Послушать его, так он в прошлой жизни был не евреем, даже не литовцем, а китайцем.

Ицхак сам знал евреев, не желавших ими быть. Они во что бы то ни стало хотели быть русскими или литовцами. Кем угодно, но только не Ицхаками и Натанами. Но чтобы евреи рвались в китайцы!..

Если Ицхак правильно понял Моше, то и он, Малкин, в прошлой жизни кем-то был.

Ну кем, кем я был? - спросил он однажды напрямую у Гершензона.

-   Кем? - задумался Моше. - Ну, может, кошкой, может, курицей.

Ицхак на него даже обиделся: сам так он в прошлом - ки­таец, малаец, нанаец, а ты - черт-те кто, чуть ли не собака.

Нет, нет, может, он, Ицхак, в прошлой жизни был вот та­ким серым воробышком, который прыгает от одной скамейки к другой и заглядывает к нему по-братски в глаза, воробыш­ком, никогда не служившим в уланах, не мерзшим в окопах под Прохоровкой и Алексеевкой, не привозившим никаких трофеев ни из Германии, ни из Польши, заурядной, как горо­шина, птичкой, у которой никогда, кроме непривередливого клюва, кроме маленьких крыльев и такого же маленького серд­ца, ничего не было.

Да Бог с ней, с прошлой жизнью! Куда важней, кем судьба судила ему быть в будущей. Раз есть прошлая жизнь, то, навер­ное, и будущая каждому уготована. Не в раю, а на земле. Мо­жет, в том же городе Вильнюсе, где он, Ицхак Малкин, прожил почти полвека и даже изредка, до кончины Эстер, был глупо счастлив.

Если бы Господь Бог, скажем, посчитался с его пожелани­ями (поди посчитайся, если к тебе стоят толпы, да что там тол­пы, - толпы толп, тьма-тьмушая просящих и уповающих на твою милость), то он хотел бы быть не китайцем, не русским, не евреем, не богачом, не властителем, а ветром. Ну, конечно, не всяким, а обязательно юго-западным, ну, в крайнем случае, западно-восточным, только не северным - стужи на его веку хватило вдоволь.

Нет доли лучше, чем обвевать теплом чью-то голову, тре­пать чьи-то седые космы, умещать чье-то лицо влагой южных морей, опрыскивать каплями, как опрыскивал одеколоном своих клиентов Натан Гутионтов, обдавать каждого встречного и поперечного запахами оливковых и апельсиновых рощ. Пусть пахнут, пусть благоухают!

Разве можно для себя придумать участь более прекрасную, чем 5ыть ветром: ветер никогда не стареет, его никогда не мучают никакие хвори, ветер - не еврей и не китаец, он - ветер, для  всех и для каждого. Умаявшись под вечер, он укладывается на ветки липы или на перистое облако, чтобы поутру проснуться и облететь весь земной шар.

 

<< Назад - Далее >>

Вернуться к Выпуску "ДИАЛОГ-ИЗБРАННОЕ" >>

БЛАГОДАРИМ ЗА НЕОЦЕНИМУЮ ПОМОЩЬ В СОЗДАНИИ САЙТА ЕЛЕНУ БОРИСОВНУ ГУРВИЧ И ЕЛЕНУ АЛЕКСЕЕВНУ СОКОЛОВУ (ПОПОВУ)


НОВОСТИ

Дорогие читатели и авторы! Спешим поделиться прекрасной новостью к новому году - новый выпуск альманаха "ДИАЛОГ-ИЗБРАННОЕ" уже на сайте!! Большая работа сделана командой ДИАЛОГА. Всем огромное спасибо за Ваш труд!


Поздравляем нашего автора Керен Климовски (Израиль-Щвеция) с выходом новой книги. В добрый путь! Удачи!


ХАГ ПУРИМ САМЕАХ! С праздником Пурим, дорогие друзья, авторы и читатели альманаха "ДИАЛОГ". Желаем вам и вашим близким мира и покоя, жизнелюбия, добра и процветания! Будьте все здоровы и благополучны! Счастливых всем нам жребиев (пурим) в этом году!
Редакция альманаха "ДИАЛОГ"


ДОРОГИЕ ДРУЗЬЯ! ЧИТАЙТЕ НА НАШЕМ САЙТЕ НОВЫЙ 13-14 ВЫПУСК АЛЬМАНАХА ДИАЛОГ В ДВУХ ТОМАХ. ПИШИТЕ НАМ. ЖДЕМ ВАШИ ОТЗЫВЫ.


ИЗ НАШЕЙ ГАЛЕРЕИ

Джек ЛЕВИН

Феликс БУХ


© Рада ПОЛИЩУК, литературный альманах "ДИАЛОГ": название, идея, подбор материалов, композиция, тексты, 1996-2017.
© Авторы, переводчики, художники альманаха, 1996-2017.
Использование всех материалов сайта в любой форме недопустимо без письменного разрешения владельцев авторских прав. При цитировании обязательна ссылка на соответствующий выпуск альманаха. По желанию автора его материал может быть снят с сайта.