Светлана ШТЕЙНГРУД-АКСЕНОВА
Гармония хаоса
Беседа с израильским поэтом Яковом Бессером
Читать стихи Якова Бессера - тяжелая работа, с которой я, честно говоря, не очень-то справ¬ляюсь, но которая мне чрезвы¬чайно интересна. Мало того, что стихи написаны на том метафо¬рическом, насыщенном иврите, которому ни в ульпане, ни на улице не обучишься. Так еще - ни привычной организации строфы, ни рифмовки, ни даже знаков препинания! Однако за этим беззаконием формы, за этой якобы анархией скрыта очень четкая структура, я бы сказала, гармония хаоса, без ко¬торой стихотворение просто рас¬сыпалось бы на отдельные, ниче¬го не значащие слова. Хаос сти¬ха похож на хаос этого мира, все еще не провалившегося в тартарары вопреки явному абсурду и бесконечным беззакониям.
Трудно цитировать строки из какого-либо стихотворения поэ¬та, ибо метафорическая мысль разворачивается, закручивается, уходит в сторону, снова возвра¬щается, словно нить Ариадны, ведущая нас по лабиринту поэ¬зии. Судить о стихотворении по отдельным, вырванным из кон¬текста строчкам, - все равно, что судить о мозаике по нескольким из многочисленных кусочков, ее составляющих. Дело осложняет¬ся еще тем, что любой перевод, даже самый лучший, - лишь приблизительное зеркало ориги¬нала. В идеале поэзия неперево¬дима. И все же я рискну проци¬тировать два небольших отрыв¬ка (в переводе Льва Беринского), поскольку, говоря о поэте, невоз¬можно удержаться от искушения процитировать его.
Любовь, жизнь, смерть - веч¬ные темы. Но в стихотворении Якова Бессера о любви это ключевое слово не упоминается. По¬скольку, как точно заметил по¬эт: «Слово, которое сожжено, нельзя употреблять. После Пуш¬кина уже невозможно произне¬сти "Я Вас любил", не рискуя впасть в банальность». Мужчина расстался с женщиной, и вдруг утром, прикасаясь к зеркалу взглядом, увидел, что она «вош¬ла точно в землю в мой облик». Осторожная нежность его так ог¬ромна, что не стоит о ней гово¬рить впрямую:
и была ты во мне
отраженье мое-
в море в окнах
в качаемых листьях
и погладить рукой этот мир
захотел я, но не прикоснулся
к лучезарному блеску
поранить боясь
твое тело
под кожей моей
А вот стихотворение «Моя ма¬ма во мраке в шкафу» - о другой разлуке, смертельной, вечной. Стихотворение страшное, потому что отец поэта так тоскует о своей умершей жене, что сам уходит следом за ней. И снова - ни тоска, ни отчаянье не назва¬ны впрямую, они изображены зримо, как некое метафизиче¬ское состояние души, воплощен¬ное в ирреальной реальности:
Моя мама во мраке в шкафу
среди всяких пальто
и платьев и слева повисших
костюмов отца -
он, не спящий, во сне наблюдает
как одежды колышутся
и колыхается воздух
Поэт и переводчик Лев Беринский, познакомивший рус¬скоязычного читателя с двумя подборками стихов Якова Бессе¬ра, объяснил художественные особенности его творчества тем, что в его детстве была Катастро¬фа - «реальность, воспаленным геном вошедшая в память и миросотворение поэта, кодом все¬ленской боли вкраплена в образ¬ность и ритмический разнострой стихов, которым - не до рифм и знаков препинания». А почему - не до рифм и прочего молодым поэтам, не пережившим ни ка¬таклизмы революций, ни Шоа? Впрочем, не будем впадать в эти теоретические споры, тем более что случившаяся с евреями Ка¬тастрофа, так или иначе отзыва¬ется в любом еврейском сердце.
Когда в польский город Калиш вошли немецкие войска, Якову Бессеру не было и трех лет. Год семья жила под немец¬кой оккупацией, потом неле¬гально перешла границу с СССР. Отцу сообщили, что он троцкист, и отправили его в ураль¬ский ГУЛАГ, а мать с маленьки¬ми детьми попала в поселок под Сыктывкаром. Ничего! Самое главное - выжили! И даже встре¬тились в 42-м году с отцом: по договоренности с польским пра¬вительством Сикорского (в Лон¬доне) из ГУЛАГа и тюрем Советы выпустили польских граж¬дан. Семья Бессеров поселилась в русском колхозе под Воронежем. Оттуда отец в составе первой польской дивизии имени Костюшко ушел на фронт. В этом же селе Яков пошел в первый класс. После возвращения отца с фронта семья переезжает в Поль¬шу. Там Бессер сочиняет первые стихи - на польском языке.
- Польский, идиш, русский - ка¬кой из них родной? - спраши¬ваю поэта.
- Все - и ни один! Когда мы приехали в 50-м году в Израиль, мне было тринадцать лет. Я не просто пе¬рестал писать стихи по-польски, а дал клятву - не говорить и не читать ни по-польски, ни по-русски, пока не опубликую пер¬вые стихи на иврите. Иврит стал моим родным языком. Я думаю на иврите, пишу, вижу сны...
В тот день, когда корабль с репатриантами приближался к Хайфе, Яков вышел на палубу. Он сидел, грелся под лучами щедрого южного солнца и неза¬метно для самого себя разомлел, заснул. Сквозь сон услышал воз¬бужденные возгласы: «Хайфа! Хайфа!» Хотел открыть глаза - и не мог, хотел о чем-то спросить, - губы не разжимались. Все тело стало ватным, непослушным. Наконец, догадались, что у мальчика сильный солнечный удар, положили холодный комп¬ресс, увели в тень. Откачали. Вот какой нещадной лаской встретила его новая родина! Ког¬да он вначале старательно выго¬варивал непривычные для евро¬пейского уха восточные звуки, когда оказывался в незнакомой ситуации, вспоминал это состоя¬ние ватной беспомощности первого дня. Тринадцать лет - школьный возраст, но об учебе пришлось на время забыть.
- Мы приехали без денег, а «корзину абсорбции» в те време¬на не давали, ульпанов не было, и я пошел работать. Занимался разными черными работами, в основном на стройке, а по вече¬рам учил иврит. Брал книгу, газету, переписывал целые страни¬цы. Очень хотелось начать пи¬сать стихи на иврите! Я ведь в восемь лет заявил, что стану по¬этом. Пришел из школы, забрался на табурет, чтобы быть выше, и прочел свое любимое стихотворение, растягивая каж¬дый звук: «Что-о-о ты рже-е-шь, мой ко-о-нь ре-ти-и-и-вый... ». Сказал взрослым, что, когда вы¬расту, буду писать такие хоро¬шие стихи. В Израиле понял, на каком языке буду их сочинять. Когда пошел в армию, знал ив¬рит уже довольно хорошо, но продолжал много заниматься. Отделение, в котором я служил, часто переезжало на джипах с места на место, и каждое из мест я так изучал: открывал книжечку, подаренную мне по¬сле сержантских курсов, - «Коль маком», в которой рассказывалось об упоминавшихся в ТаНаХе и реально существующих местах. Затем читал сам ТаНаХ, и география моя превращалась в историю и культуру моего народа.
После армии он сдал экзамены на багрут* и поступил в Тель-Авивский университет, где изучал ивритскую литературу и одновременно получил специальность социального работника. После «университета работал в ирие города Рамле социальным работником, стал даже началь¬ником отдела. Ведь литератур¬ными трудами, особенно поэ¬зией, в Израиле сыт не будешь. Хочешь - пиши, не хочешь - не пиши, это твое личное дело! Нет такой профессии - поэт, есть та¬кое призвание, такая судьба. Спустя годы Бессер стал рабо¬тать в литературном архиве Со¬юза израильских писателей - библиографом. Он и сегодня вспоминает об этой работе с бла¬годарностью.
- Перефразируя Горького, можно сказать, что это были мои литературные университеты. Я занимался историей нашей литературы, биографией, творче¬ством ивритских поэтов. Потом создал свой журнал, который на¬зывался «Проза». Почему поэту интересно выпускать журнал с таким названием? Именно пото¬му, что поэзия часто витает где-то высоко, а проза занимается хлебом, водой, человеческими взаимоотношениями, то есть са¬мой жизнью. Но мне удалось выпустить только четыре номера журнала: тот, кто его финанси¬ровал, претендовал на роль соредактора, а я редактировать со¬вместно с кем-то не могу! И в 77-м году я создал журнал «Итон-77», главным редактором которого являюсь и по сей день.
У Якова Бессера вышло тринадцать поэтических книг на иврите, он перевел на иврит «Стихотворе¬ния в прозе» Тургенева, стихи Есенина, Маяковского, Марша¬ка, Пастернака, Эренбурга, Межирова, Бродского и многих других поэтов. Но с изданием первой книги вышла история, которая на годы рассорила его с Авраамом Шленским. В 63-м го¬ду Шленский, бывший тогда ре¬дактором лучшего в Израиле из¬дательства «Сифрият Поалим», готовил к публикации сборник стихов Якова Бессера. Пред¬ставьте себе молодого поэта, ко¬торый вдруг забирает из пре¬стижного издательства, у знаме¬нитого поэта и редактора свою рукопись и говорит, что публи¬ковать ее не стоит!
- Наверное, Шленский ре¬шил, что вы, мягко говоря, не в себе?
- Нет, случилось хуже: Шлен¬ский очень рассердился, обидел¬ся. Я ему объяснил, что отказы¬ваюсь от публикации, потому что начал писать совсем по-дру¬гому, у меня уже иная интона¬ция, лексика, ритм - все иное. Я принес ему новую поэму, кото¬рая была написана во время процесса над Эйхманом, и назы¬валась «Зима 1940 и...». Но она Шленскому совсем не понрави¬лась, показалась слишком аван¬гардистской, вычурной. А мне, наоборот, прежние стихи каза¬лись излишне романтичными, банальными. Что-то вдруг про¬изошло со мной, я стоял у своего нового начала. Было очень боль¬но говорить со Шленским, я чув¬ствовал, что теряю его, но поступить иначе не мог.
- Вы так и не помирились?
- Долгое время он меня не за¬мечал при встрече. А в 70-м году был его юбилей - семидесятиле¬тие, которое широко отмечали по всей стране. Я тоже выступал на большом литературном вече¬ре, организованном в честь поэта в кибуце «Эйн харод». Наверное, он почувствовал, что мои востор¬женные, теплые слова о нем - не просто юбилейная речь, а иск¬реннее почитание его таланта. Он подошел, пожал руку, похло¬пал по плечу и шепнул на ухо с изящным ехидством: «А Есени¬на ты с английского перевел?». «Нет, - ответил я, - с русского!». «Так ты знаешь русский?» - го¬лос его потеплел. Для него, знав¬шего и обожавшего русскую литературу, это оказалось послед¬ней каплей, благодаря которой он простил мне измену класси¬ческому стиху. Мы пошли в клуб, где уже сидели другие ли¬тераторы, хорошо посидели, вы¬пили... С тех пор возобновилась наша дружба. Но через три года он ушел навсегда.
- Вы приехали в том возрасте, когда еще можно было так изу¬чить иврит, чтобы он стал род¬ным. У нас - другая судьба, да¬же настоящим читателем стать трудно. И мы как бы оказались в безвоздушном пространстве - воздух русской культуры, пульс ежедневной жизни, которая про¬текает там, уже неощутим для нас. Воздух ивритской культуры - малодоступен.
- Мне кажется, это - траге¬дия. Хотя в нынешней алие* пи¬сатель вроде бы приехал вместе со своим читателем, но это уже не тот читатель, что был в Сою¬зе, он меньше читает на рус¬ском, его идеал - интеграция в израильском обществе, ему нуж¬но как-то устроиться в этой жиз¬ни, приспособиться к ней. На это уходит значительная часть времени и духовных сил. К тому же молодежь быстро овладевает ивритом и стремится читать книги, газеты на иврите. А сам писатель - тоже, прежде всего, че¬ловек, которому нужно как-то зарабатывать деньги, иметь кры¬шу над головой. И есть еще одно очень важное обстоятельство, о котором почему-то не говорят и не пишут: русский писатель, эмигрировавший в любую дру¬гую страну, продолжает интере¬соваться только Россией, русской культурой. Яркий пример - Солженицын, вынужденно жив¬ший в Америке, но постоянно живший Россией. Русский писа¬тель - еврей по национальности - приезжает в Израиль с раздвоен¬ным сознанием. Как будто бы в свою страну, к своему народу. Но его инструмент - русское сло¬во, он навсегда принадлежит русской культуре.
Далее>>
<<Назад к содержанию