«Диалог»  
РОССИЙСКО-ИЗРАИЛЬСКИЙ АЛЬМАНАХ ЕВРЕЙСКОЙ КУЛЬТУРЫ
 

Главная > Выпуск 14 > ДИАЛОГ > Слава Полищук

Слава ПОЛИЩУК

ЖИЗНЬ ВЕЩЕЙ 

…the echo of everything that has ever  been spoken…

W.S. Merwin

…эхо всего, что когда-нибудь  было произнесено...

В. Мервин

А.Д.

 

 

***

 Жизнь вещей была длинной. Меняли их редко. Покупка холодильника, телевизора или дивана становилась событием, о котором долго помнили в семье. Не говоря уже о кроватях. Кровать покупалась раз и навсегда. Умирая, люди оставляли после себя мало вещей. Более пригодные донашивали близкие родственники. Смотря на свет через бабушкину простыню, мама говорила: ''Еще послужит''. И простыня служила, протираясь до дыр. Пуховые подушки и одеяла, скатерти и банные полотенца передавались из поколения в поколение. Если покупали что-нибудь для меня, то всегда произносили слово ''навырост''. Удлинение моих рук и ног было очевидным. Значит брюки будут широки, пальто – мешком, а рукавам быть подвернутыми. Когда мне было лет десять, шорник Ейна сшил из жесткой цигейки ушанку. Зимняя шапка съезжала на глаза при каждом шаге и натирала на лбу красную полосу. Только когда я достиг совершеннолетия, она стала мне впору.

 Лучшим подарком после книги была пара нежно-голубого или цвета топленного молока нижнего белья.

Вещи выбирались не спеша. Материю внимательно прощупывали, растягивали в швах на прочность. Ботинки при покупке сгибали пополам, подошвой вверх – не треснет ли. Все зонтики были черные, зимние шапки – каракулевые. Только трусам и майкам позволялось быть белыми или синими. Я не помню сломанных и выброшенных вещей на помойках. Вещи склеивались, зашивались, ушивались, перешивались, сбивались, штопались, паялись, подрезались, перелицовывались, надставлялись и расставлялись.

Но время или несчастный случай настигали вещь. Некогда ''веселенький'' ситчик или воздушный крепдешин расползался под пальцами. Дно кастрюли становилось черным, а чайник начинал течь. Когда распад материи приобретал необратимый характер, вещь превращалась в половую тряпку, коврик у двери, прихватку для горячей сковородки или плошку для корма курам, продолжая служить. Вещи служили так долго, что их уход был почти природным явлением, как листопад или выпадение зубов у ребенка. По возможности вещь украшала быт, но главной функцией оставалось служение. Даты покупок или потерь становились в один ряд с самыми значительными событиями. ''Фанечка вышла замуж в тот год, когда мы купили холодильник, помнишь?''

***

 Бушлат, валенки, телогрейка, пара сапог, шинель, парадная форма, повседневная гимнастерка, пилотка, летние  ботинки, ушанка. Пожалуй, все. Особым изяществом вещички эти не отличались, но если кое-где подшить, то вполне сносно.

Я шагал в строю. Замерзшие за время долгого стояния ноги, наконец, стали отходить. Подошвы плашмя опускались на заледеневший плац, двадцать пять сантиметров от земли, по уставу. Гимнастерка взмокла. Рукава шинели не гнулись. Из репродуктора неслась ''Не плачь девчонка...'' Две пустоты, одна где-то в паху, другая –  возле мозжечка, начали движение друг к другу. При каждом взмахе и шаге пустота снизу, капля в каплю, собиралась в тонкую струйку и ползла навстречу верхней пустоте. Как по движению руки стрелочника, рельсы, лязгнув, перемещаются в указанном направлении, так моя голова по команде ''Ра-аня-сь!'' рванулась вправо, в сторону дощатой трибуны, припорошенной сверкающим снежком, скрипящим под сапогами переминающихся  офицеров. Пустота заполнила меня всего. Пальцы разжались, вытянулись и опять туго собрались. Ладонь взлетела к виску. Рота шла без сбоев. Чувство единения, причастности к этой длинной кишке, колыхающейся в искрящемся, вибрирующем морозном воздухе, отлилось в  тяжелый кирпич, какие мы хватали рукавицами и укладывали в штабеля, и заполнило глухую пустоту внутри меня, придав происходящему смысл и форму.

На выметенном плацу, под холодным солнцем, низко стоявшем над крышей столовой, маршируя в последней шеренге, я стал гражданином.

 Жесткий воротник натирал шею, полы шинели, хлопая на ветру, метались вокруг голенищ. Я молотил ногами по тонкому ледяному насту, думая только как бы не поскользнуться, не рухнуть под ноги сзади идущей роты, не наступить на блестящие задники сапог впереди идущего. Ноги несли вперед. Шея почти свернулась, когда раздалось ''Воль-ь-ну!'' От мороза горели уши. И очень хотелось ''отлить''.

Настроение было приподнятое. Командир дивизии, уезжающий в Москву на повышение, остался доволен. Командир части приколет звезду майора. Командира роты представят к ''капитану''. Взводному – благодарность. Сержант, озверевший за последние ''сто дней'' в ожидании приказа, быстрее получит свои бумаги. А мы – кино в клубе.

Две праздничные котлеты на обед и дополнительный цилиндрик масла на ужин довершили дело. Впереди было обещанное кино. Прошел еще один день. И вроде бы ничего. Ночное дежурство выпало не на наше отделение. Спать буду в теплой казарме.

Рота строилась на поверку. Возле окна стоял командир взвода. Сжав кулак и согнув руку в локте, рубил воздух перед собой, что-то тихо напевая. Я расстегнул ремень. Начищенная к параду бляха тускло светилась в тени нависающей верхней койки. Стащил гимнастерку. Обмотал портянки вокруг голенищ и поставил сапоги под табуретку. Сел на свою нижнюю койку, вытянув ноги в клеенчатых тапочках. Дневальный, поправив пилотку и зевая, стал ''на тумбочку''. Дежурный лениво гаркнул: ''Рота, отбой!''. Но отбиться не пришлось. Выгнали нас по тревоге на плац. Темень, снег. Выскочили мы кто в чем. А тут полковник из штаба дивизии с проверкой. Не спится ему. Ходит перед строем в папахе: ''Без шапок, суки! А если вражеский десант?'' Какой десант. Мы кроме лопаты и лома в руках ничего не держали. Испортил день. С тех пор приказ – сапоги и шапку в казарме не снимать. Ну сапоги – ладно. А вот ушанка... Вещь удобная, теплая, но в казарме натоплено так, что даже в гимнастерке жарко.

На следующее утро дежурный прапорщик зашел в сержантскую, где я, склонившись над листом ватмана, выводил показатели успеваемости солдат-строителей. Я  дернулся за шапкой. ''Да ладно...'' – буркнул тот. Сел на табуретку, снял фуражку и вытер пот со лба. Ржавое перо никак не ползло по бумаге, спотыкаясь и разбрызгивая тушь. Тушь воняла. Наверное, стухла.

А шапки так и таскали, пока не перешли на летнюю форму одежды.

***

 Поздно вечером возвращаясь из мастерской, я встречаю в подъезде пожилую женщину. На ней длинная вязаная кофта. Опухшие ноги в растоптанных тапочках. Я роюсь в кармане, ищу ключи от почтового ящика. Она подходит очень близко и смотрит прямо в глаза. Каждый раз говорит одно и тоже. ''Слушайте, я заканчивала институт во Львове. Финансово-экономический. Такая профессия. Четыре года. А где Ваши ключи?'' Я показываю ключи, но она уже не смотрит.

Я никогда не был во Львове. Ничего не понимаю в экономике. С финансами плохо.

Мой дед Наум считал себя замечательным портным. В большей части это его твердое убеждение основывалось на том, что он видел, как его отец, мой прадед Лэвик, шил. А Лэвик был портным.

Дед Наум сшил однажды ''бурки'', что-то среднее между валенками и носками из сукна с ватной подкладкой. Предназначались они для ношения дома в сильные морозы. Никто их никогда не одевал. Еще раз он сшил мне рукавицы – ''лопаты'' с одним большим пальцем и толстыми швами наружу. Кажется из кусков волчьей шкуры, мехом вовнутрь. Носить было невозможно. Они не гнулись ни в одном направлении. И как ''бурки'' были рассчитаны на температуру  Заполярного круга. Ладонь в них взмокала за секунды, а вылезавшая жесткая щетина прилипала к  пальцам.

Не знаю, имел ли дед Наум навыки в перелицовке, или ему так казалось, но он решил перелицевать пальто невестки, тети Эллы. Суть в названии. Изнанка становится лицом. Материал просто переворачивается. Мой дед любил работать быстро. Он все любил делать быстро. Я думаю, что процесс его интересовал больше, чем результат. Тетя Элла могла получить ''новое'' пальтишко, а дед – лавры. Дело происходило в Ленинграде, где бабушка и дедушка были в гостях у сына, дяди Миши. В большом незнакомом городе деду было тоскливо. Двора, где его все знали, нет. Базара нет. В синагогу, где все приятели, – не пойти. А большая синагога Бродского – далеко. Самому не доехать. Просить кого-нибудь каждый раз неудобно. Да и не своя она. Вот и нашел он занятие.

Я вижу его сидящим возле стола. Очки на носу. Напевает свое ''лар-вар-вир-вар-ва''. Двумя пальцами растягивает шов и бритвенным лезвием быстро проводит по ниткам. Шов расходится. Пальцы передвигаются дальше и снова растягивают ткань. ''Итэ, гиб э кук, они никогда не будут богатыми! Совсем новое пальто!'' Бабушка занята. Через несколько часов все кончено. Дед усаживается читать толстую книгу. Он всегда читал толстые книги. Бабушке надо пойти развесить выстиранные пеленки недавно родившейся внучки. Она подходит к вешалке. ''Наум, где мое пальто?'' Аккуратно сложенные куски добротного габардина лежат тут же рядом. Тетя Элла осталась со своим старым, а бабушка лишилась нового зимнего пальто. Конечно, пальто сшили, и сносу ему не было.

Я помню летние туфли деда под стулом возле двери. Они так и остались, когда он умер. Коричневые, со шнурками и дырочками по бокам. Немного стоптанные с правой стороны каблука, но вполне приличные. Я примерил туфли, но у деда Наума была широкая нога.

* * *

 Вещи теснились в комнатах и фанерных платяных шкафах. Их деревянные, кожаные и шерстяные поверхности хранили тепло, оставленное прежними владельцами.  Вещи редко покидали свои места. Можно было не включать свет, чтобы сесть на стул или взять чистое полотенце с полки. По ночам вещи скрипели рассыхающимися дверцами.

Но время оседлой жизни кончалось. Тяжелые добротные вещи, служившие десятилетиями, оказались слишком большой обузой. Вещи оставались в брошенных комнатах, сиротливо грудились возле помойных баков, перекочевывали в квартиры соседей, знакомых и чужих. Но не только переезды с места на место были причиной. Еще раньше моя жизнь переместилась в мастерские. Устойчивость кожаного дивана, ученость письменного стола с множеством ящиков, легкость венских стульев – утратили свою значимость. Я научился обходиться без них. Погоня за линией, пятном, цветом навсегда заслонила бытие вещей. Зыбкий чад образов и неистребимое желание удержать ускользающие ощущения затмили трезвый быт.

Прощай буфет – фанерная крепость, изделие местных столяров в вылинявших на плечах гимнастерках, видевших твоих угрюмых собратьев в гостиных немецких городов, засыпанных битым щебнем. Две готические башни, соединенные мостом полок. В правой башне на тарелке всегда лежал хлеб, укрытый салфеткой.

Мальчик Миша Бородицкий, приехав из Пропойска со своей мамой, тетей Соней, сестрой деда из эвакуации летом сорок седьмого, спросил: ''Дядя Наум, а хлеб у вас есть?'' Когда дед Наум открыл буфет и, вынув буханку белого хлеба, стал нарезать большие ломти, мальчик бросился на дощатый пол. Он смеялся и перекатывался со спины на живот. Бабушка сделала знак, и все вышли, чтобы мальчик смог поесть, не стесняясь голода. Прощайте широкие белые простыни, пахнувшие сухим теплом. Прощайте накрахмаленные, отглаженные скатерти, тяжелые шторы, легкие тюлевые занавески. Тонкого стекла стаканы в тяжелых стальных подстаканниках, пуховые перины и подушки, трофейные обеденные сервизы, тяжелые мельхиоровые ножи, ложки и вилки в синем ящике с потертыми углами, габардиновые костюмы и пальто, люстра под оранжевым матерчатым абажуром. Прощай диван, на котором умер дед Наум.

Я оказался слишком далеко, чтобы забыть вас.

* * *

 Серый Manhattan отражается в неподвижной Восточной реке. Сырое небо зацепилось за иглу Empare State. Плотно сжатые жалюзи не пропускают солнце, храня прохладу комнат. Теплые капли срываются с решеток кондиционеров. Автобус проскакивает пустынную Madison. Темные окна дорогих магазинов, бледные, закутанные в меха манекены, гладко причесанные, мускулистые продавцы мужского белья. Одинокие посетители французских ресторанов. Скучающая кассирша в шоколадной лавке.

На углу Madison и 82-й Street в тени дома спит на складном стуле торговец сумками. Рядом пластмассовый стол, заваленный товаром. Покупателей нет. ''Если кто-то возьмет сумку, он даже не проснется'', – всегда говорит Ася, когда мы проходим здесь. ''Проснется'', –

всегда отвечаю я. Короткая тенистая улица, заставленная особняками, выходит на 5-я Avenue, к ступеням Metropoliten. Фонтаны по сторонам лестницы не действуют, лишив неподвижный воздух звука струящейся воды. Горячая ручка двери. Покупаю билет. Напротив, заложив руки за спину, стоит Римма. На ней синий мешковатый форменный костюм смотрителя залов, белая рубашка, темно-бордовый галстук и черные ботинки. Мы приехали в одно время, десять лет назад. Тогда Римма делала иллюстрации к детским книжкам. В этом году Римма выходит на пенсию, после десяти лет стояния в залах. ''Тичиш?''– спрашивает она. Несколько секунд вслушиваюсь в слово. Ну конечно! Неправильный глагол, а шипение на конце из родного. ''Нет'', – с облегчением выдыхаю я. – Лето''. К Римме обращаются с вопросом, и она отворачивается.

Сразу за спиной Риммы начинаются залы римской и греческой скульптуры. Никого нет. Все залито солнечным светом, льющимся из высоких окон. Хочется закрыть глаза и сесть в углу у теплого мрамора. Горячее пятно нарушает гармонию света и камня. Пожилой господин в летнем костюме дотрагивается до терракоты вазы. Я и сам так делаю, когда никого нет. На нем коричневые ботинки.

Матовая кожа Berluti со знаменитой патиной навсегда согрета солнцем, поднимающимся над городком Senegalia. Их круглые и квадратные носы отполированы руками, обернутыми в нежную Венецианскую ткань. Их поверхность умащивают маслами, как тело бессмертного фараона, готовя к вечной жизни.

Маленький магазинчик на Madison, где в полумраке на широкой полированной доске полки стоят туфли Berluti. Редко, по два, чтобы взгляду было свободно. Может быть, прохожу в неподходящее время, но я никогда не видел, чтобы ботинки покупали. Среди моих знакомых нет никого, кто бы носил туфли от Berluti. Их никогда не оставляют в пустых коробках, в шелухе оберточной бумаги, когда покупают новую пару. Их никогда не увидишь возле мусорных баков, стоптанными и брошенными. Вежливый продавец сопровождает меня внимательным взглядом. Кажется, что он приставлен охранять ботинки и туфли от покупателей, их взглядов, касаний, попыток одеть. Я бы хотел написать об этих туфлях  что-нибудь значительное. Но я ничего не знаю о их жизни.

* * *

 На первые заработанные деньги в Комбинате изобразительного искусства я купил куртку.

Мой первый заказ – Уральский пейзаж, метр на шесть. На Урале я провел два года, но видел его только из окна казармы – плац, доска почета и зеленый забор вокруг воинской части. Уральский пейзаж представлялся мне  широкой рекой Урал, которую переплывает Чапаев. Мэтры такую работу не брали. Деньги были для них не большие, а возни много. Им доставались завидные заказы на портреты передовиков. Желательно сельского хозяйства в какой-нибудь Средне-Азиатской республике. Директор встречал московского гостя накрытым столом. А что стоит мастеру между делом махнуть портрет. Сходство, национальная символика – тюбетейка или папаха. Комбайн, сенокосилка, стадо овец или коров – по теме.  И все это на фоне голубого неба. Художник возвращался с чемоданом полным дынь и коньяка.

Работу я сделал. Вскоре Советский Союз развалился. Вместе с ним развалились колхозы и Союз Художников.

Соседней с комбинатовской дверью была дверь магазина мужской одежды, где в то время стали появляться изделия швейных кооперативов. Там я и купил джинсовую куртку. Когда покупал, то была она в самую пору. Но быстро вытянулась и стала великоватой.  Поэтому я часто стирал ее. После стирки куртка уменьшалась до моего размера, но лицевая сторона быстро износилась, обшлага рукавов замахрились, а голубая фланелевая подкладка стала грязно-охристой. Кнопки тоже сломались, и пришлось пришивать пуговицы и прорезать для них петли. Но даже в весьма потрепанном виде несколько дней после стирки она была хороша. Я натягивал куртку, поднимал воротник и чувствовал себя в таком виде прекрасно. Летом я поехал в Новгород.

В то утро я тащил два ведра воды по каменным ступеням башни Георгиевского собора Юрьева монастыря. Вода плескалась и переливалась через цинковый край, быстро высыхая на теплом камне. Лестница вела под самый купол, на леса. Я был один. Сквозь узкие прорези в стенах ветер с Волхова залетал в башню, шевеля сухие стружки, клочья серой изоляционной ваты и куртку на гвозде. Было очень тихо. Птицы сюда не залетали. Только иногда полоснет по фреске узкая тень от крыла коршуна, парящего над куполами и высматривающего добычу внизу. Я лег на телогрейку и стал рассматривать живопись. Уже месяц мы работали в башне. Неровная штукатурка, покрытая охрами, которые художник копал прямо у собора, на берегу озера. Восемьсот лет никто не дотрагивался до этой живописи.

Мы занимались укреплением фрески, во многих местах отошедшей вместе со штукатуркой от кладки. Длинный конец клизмы вставляется в отверстие в стене и раствор воды и песка медленно выдавливается в ''карман'', пустоту  между стеной и штукатуркой. Потом ставится распор от стены к стене, прижимающий фреску.

Я мог бы лежать целый день. Поднялся, простучал стену. По ухающему звуку и мягкой податливости поверхности определил место ''кармана''. Первые две клизмы вошли легко. Я простучал опять. Звук был тем же – пустота. Набрал еще одну и влил раствор в отверстие.  Простучал. То же самое. Раствор уходил вниз или в сторону и где-то скапливался, но я не знал где. Полость соединялась с другой пустотой тончайшими каналами. Когда я медленно выдавливал четвертую клизму, краем глаза заметил, как поверхность в полутора метрах от меня задышала и начала вздуваться. Я же слушал это место, и оно не звучало пустотой! Невидимые трещины раздвигались, отрывая фреску. Под руками ничего не было. Телогрейка валялась далеко, не дотянуться. Я сдернул куртку с гвоздя, скомкал и приложил ''подушку'' к стене. Прижимая куртку плечом, острой деревянной палочкой сделал отверстие. Раствор плеснул на меня. Я стоял на коленях, прижавшись к стене. Высвободив руки, подвинув ногой ведро ближе к себе, стал замывать стекающую жижу. Вода лилась прямо на живот, стекая по брюкам в ботинки. Шея затекла, колени онемели, а пустота продолжала выдавливать из себя раствор. Наконец штукатурка легла на кладку. Отняв грязный комок от стены, замыл еще раз и поставил распор с прокладкой из серой ваты.

Сел на доски. Вытянув затекшие ноги, я смотрел на фреску. Умытая, она сияла, будто художник только что закончил работу по мокрой штукатурке. Вытянутые бородатые лица местных святых. Восемь веков молчания.

Я спорол пуговицы, давно неработавшую молнию, жесткие манжеты и еще долгое время вытирал кисти мягкой фланелью подкладки.

* * *

 Военкомат располагался в старинном особняке недалеко от Лермонтовской площади. Был холодный ноябрьский день. Машины, с нависшими сзади колес комками коричневого снега, веером разбрызгивали грязь с кусками соли. Прохожие шарахались и жались к домам. Перепрыгивая через лужи и балансируя на обледеневшем асфальте, я пробирался к военкомату.

Отметившись о прибытии,  я вышел. Военный билет остался лежать на столе у дежурного офицера, и единственным, что напоминало об армии, была форма.

Возле стены соседнего дома стояли несколько ''дембелей''. У одного в маленьком чемоданчике звякало.

Бутылку с этикеткой ''Ессентуки'' пустили по кругу. Стараясь не касаться губами холодного стекла, я попытался выпить залпом. Но опыта не хватило. Мутная жидкость застряла в горле. Задержав дыхание, я сделал несколько глотков, проталкивая сладковатое, тягучее пойло в гортань. ''На свеколке'', – сказал хозяин. Закусить бормотуху было нечем. От второго захода я отказался. Обнявшись, мы простились. Маслянистая бурда тяжело ворочалась в животе. Через несколько кварталов я понял, что до ближайшего общественного туалета у Почтамта на Кировской не дойду.

Свернув за угол, забежал в подворотню. Темно. Только бы не забрызгать ботинки. Одной рукой оперся о стену – как можно дальше ноги. Другой держу полы шинели. Стоять неудобно. Успеваю расстегнуть воротник гимнастерки.

Всегда, когда рвет, делается страшно. Это еще из детства. Высокая температура. Мама ладонью поддерживает лоб. Я хватаюсь за край матраса. Что-то тяжелое поднимается снизу, отступает и опять двигается вверх. Холодная испарина. Стараюсь глубоко вздохнуть, освободиться, изменить неудобную позу. Горло сжимается в судороге, мышцы живота больно напрягаются. Именно в это мгновение возникает страх, животный страх перед скручивающей меня силой. Густая струя бьет в таз. Пытаюсь выплюнуть вязкую слюну, хватаю воздух. Живот опять сводит – вторая струя. Становится тепло и удивительно легко. Долго полощу рот. Быстро говорю что-то. Хочется вскочить с постели, что-то делать, как будто все прошло, температура спала, и блестящий столбик ртути больше не ползет вверх. Но вставать нельзя. Ложусь на холодную взбитую подушку и засыпаю.

Меня рвало долго и тяжело.

Я пытался носить шинель. Но патруль часто останавливал.

* * *

   С брюками было совсем плохо. Те, что продавались в магазинах, носить было невозможно. Как-то я полез в чемодан, где хранились ненужные вещи, и нашел папины белые парусиновые брюки. Он носил их в конце пятидесятых.

 Хотя ''ненужные вещи'' – это из сегодняшнего дня. Если одежда не носилась, ее складывали на ''всякий случай'' или на ''черный день''. Штаны оказались мне впору. Их можно было не гладить. Слегка помятые, они становились еще привлекательнее. Такие в Нью-Йорке висят в самых модных лавках. Но возраст штанов брал свое.

Два года я носил парадные солдатские брюки, почти не снимая. Ничего не топорщилось, даже цвет не беспокоил. Но коленки отвисли, и сзади появился предательский блеск. Я решил, что одену их в Пушкинские горы. Материал был плотный – ветер не продувал.

Поездку придумал Леша Афанасьев. Мы познакомились за несклько лет до этого, в Художественном училище. Он часто заходил в Фонд училища, где я подрабатывал. Мы учились на одном курсе, но на разных отделениях. Лешка был младше меня. В комнате всегда пили чай ''старики''-преподаватели. ''Вы'' распространилось и на меня. Я тоже стал называть его Алексеем Николаевичем.

Я только что вернулся из армии и сильно заикался. Лешка, представляя меня своим подружкам, говорил: ''Не обращайте внимания. Он в танке горел''. Думаю, что, оглядывая мои солдатские ботинки, такого же происхождения брюки и вытянутый свитер, они действительно верили его словам. Рядом со мной Лешка выглядел принцем крови. Таких брюк, узких, с множеством карманов, из какого-то таинственного белого материала, не было ни у кого. Он признался, что сшил их сам из стратегической ткани. Мы виделись почти каждый день в училище, а вечерами сидели в кофейне на Колхозной или тянули густой, горячий шоколад в стоячке на Пушкинской площади. 

До Пскова добрались на поезде, а там автобусом до Святых Гор. Лешка любил эти места. Пушкинский музей в Михайловском, Петровское, Тригорское. Удивительно он читал Пушкина. Не стихи. Леша знал на память письма, какие-то записки разным людям, пометки на полях. Он читал их с именами, датами. Иногда мне казалось, что он придумывал их сам.

В заваленной снегом двухэтажной монастырской гостинице, в комнате на десять коек, восемь из которых пустовали, я читал вслух «Большую элегию Джону Донну». С улицы доносились голоса. Гейченко, сидя на телеге, одной рукой дергал поводья, а пустым рукавом прижимал газету. Лошадь упиралась, колеса буксовали в глубоком сугробе. Подошли мужики и вытянули телегу на укатанный снег. Стало очень тихо. Только звякала алюминиевая кружка, прикованная цепью к баку с питьевой водой в коридоре. Леша рисовал свои маленькие картинки очень мягким, графитным карандашом. Ровно затушеванные плоскости становились молчаливыми интерьерами и пейзажами, всегда без людей. Никогда ничего не намечал, начиная с любого места.

Однажды возвращались из Петровского. Быстро стемнело. На выходе из деревни увидели поваленное дерево, распиленное на чурбаки. ''Как думаешь, сколько ему лет, Пушкина помнит?'' Я понял, к чему он клонит. Отговаривать было бесполезно. ''Не знаю, лет сто пятьдесят'', – ответил я. Мы подняли кусок ствола. Лешка взвалил его на плечо. До Святых Гор было километров пять. Повалил крупный снег. Нырнули в темноту последние избы, неубранные стога сена, брошенная косилка. Только желтая яркая луна освещала заснеженную дорогу. Волокли По-очереди. Сначала разговаривали, но потом устали. Заледеневшее полено становилось все тяжелее. Наконец забелела в темноте Святогорская церковь. Гостиница оказалась незапертой. На стук наших ботинок из подсобки выглянула дежурная по этажу в накинутом на голову платке. ''С дровами нельзя'', –спросонья пробормотала она. Мы затащили полено в комнату и повалились спать. Так оно и стояло в Лешкиной мастерской, на Масловке.

А брюки все-таки не выдержали. Лопнули сзади по шву, когда съезжал с горы в Тригорском. Я их зашил, но, вернувшись в Москву, больше не носил.

 Тогда Леша сказал: ''А сошью тебе штаны''. И сшил. Так же как рисовал, без примерки, сделав с меня пару набросков. Он принес их ко мне в мастерскую, низкий закуток, образованный поворотом лестницы между первым и вторым этажами. Лестница была такой длинной, что кто-то решил сделать остановку. У мена было пол-окна и круглая плитка со спиралью, на которой я варил кофе. Штаны оказались точно по мне. Мы сидели на пустых винных ящиках, ели копченую скумбрию с черным хлебом и запивали пивом. Носил я Лешкины брюки недолго. Опрокинул на себя банку с черной тушью. Тушь пропитала стратегический материал насквозь.

Год назад Лешка перестал отвечать на письма. Я даже обиделся. Как-то набрал его имя в Интернете. На экране появилась фотография в черной рамке. И две даты. Вторая была годичной давности.

***

 Новогодние праздники прошли незаметно. Наверное, потому, что тепло. Витрины дешевых лавок завалены вещами, крикливо выставляющими себя на продажу. Дорогие магазины не спеша рассказывают свои истории.

Я всегда мечтал о кожаной куртке. Но их не продавали. Только летчики носили такие, с всякими ремешками и стальной молнией. Потом все появилось, но было очень дорого.

С ботинками везло больше. Солдатские, тонкой кожи, точно по ноге я носил несколько лет. Однажды после лета они просто не налезли. Усохли, что ли. Перед самым отъездом Ася купила в ГУМе коричневые, кожаные, на толстой рифленой подошве ботинки. Два ряда частых дырочек с металлическими ободками, потом стальные крючки, за которые цеплялись шнурки, плотно стягивая голенища вокруг ноги. Прошитые двумя рядами коричневых ниток, ботинки служили мне все эти десять лет и в дождь, и в снег. Кожа оставалась такой же упругой и прочной. Царапины и складки на сгибах придавали им только больше благородства. Но однажды я почувствовал сырость в левом ботинке. Снял, перегнул подметку и увидел трещину.  Неожиданным это не было. Уже давно, когда носил ботинки к сапожнику подбивать каблуки, я замечал, что подметка в середине стала мягкой. Надавливая, палец не встречал каменного сопротивления, как бывало раньше. Я продолжал их носить в холодную и сухую погоду. Но трещина стала видна с боков. Подметка лопнула пополам.

Так мечта о куртке и жила во мне. Затаившись, иногда давая о себе знать грустным томлением, если я видел на ком-то предмет желания.

Я сразу увидел ее. Ну, висит. Чего только здесь не висит. Иногда я подхожу, смотрю, щупаю. Ну да, то, что надо. Но цена... Цена на них никогда не снижается. Конечно, есть и дешевые. Но это не то. А тут висят, всего три. Под табличкой ''sale''. Темно-коричневого цвета, кожа толстая, не гнется. И запах тот, старых летных курток. Молния стальная. И прошита где надо.  Ася говорит: ''Ну иди, надень. Я хоть посмотрю.''  Надел. Замок взлетел под самое горло. Тугая кожа плотно обхватила грудь. Но я знаю – разносится, появятся с мягким блеском складки на сгибах. Ася говорит, вернее, ничего не говорит – улыбается. ''Не коротковата? Прикрыть бы сзади. Все-таки не шестнадцать лет''. ''Ну, хочешь? Бери''.

Продавец поздравил с покупкой, вежливо кивая. Я вышел, легко перебросив черный фирменный мешок через плечо, за спину, удобно держа блестящий крючок вешалки.

 Нью-Йорк             

 

Назад >> 

БЛАГОДАРИМ ЗА НЕОЦЕНИМУЮ ПОМОЩЬ В СОЗДАНИИ САЙТА ЕЛЕНУ БОРИСОВНУ ГУРВИЧ И ЕЛЕНУ АЛЕКСЕЕВНУ СОКОЛОВУ (ПОПОВУ)


НОВОСТИ

4 февраля главный редактор Альманаха Рада Полищук отметила свой ЮБИЛЕЙ! От всей души поздравляем!


Приглашаем на новую встречу МКСР. У нас в гостях писатели Николай ПРОПИРНЫЙ, Михаил ЯХИЛЕВИЧ, Галина ВОЛКОВА, Анна ВНУКОВА. Приятного чтения!


Новая Десятая встреча в Международном Клубе Современного Рассказа (МКСР). У нас в гостях писатели Елена МАКАРОВА (Израиль) и Александр КИРНОС (Россия).


Редакция альманаха "ДИАЛОГ" поздравляет всех с осенними праздниками! Желаем всем здоровья, успехов и достатка в наступившем 5779 году.


Новая встреча в Международном Клубе Современного Рассказа (МКСР). У нас в гостях писатели Алекс РАПОПОРТ (Россия), Борис УШЕРЕНКО (Германия), Александр КИРНОС (Россия), Борис СУСЛОВИЧ (Израиль).


Дорогие читатели и авторы! Спешим поделиться прекрасной новостью к новому году - новый выпуск альманаха "ДИАЛОГ-ИЗБРАННОЕ" уже на сайте!! Большая работа сделана командой ДИАЛОГА. Всем огромное спасибо за Ваш труд!


ИЗ НАШЕЙ ГАЛЕРЕИ

Джек ЛЕВИН

© Рада ПОЛИЩУК, литературный альманах "ДИАЛОГ": название, идея, подбор материалов, композиция, тексты, 1996-2024.
© Авторы, переводчики, художники альманаха, 1996-2024.
Использование всех материалов сайта в любой форме недопустимо без письменного разрешения владельцев авторских прав. При цитировании обязательна ссылка на соответствующий выпуск альманаха. По желанию автора его материал может быть снят с сайта.