|
|
|
|
Главная > МКСР "ДИАЛОГ" > Елена МАКАРОВА (Израиль)
Рассказ из книги «ПРОДЕЛКИ ЛЕТУЧЕЙ МЫШИ»
(продолжение)
Чета Зильберфельдов являлась в кафе загодя. Я никогда не опаздывала, чтобы не вызвать преждевременного гнева. Маргит найдет за что на меня обрушиться, но лучше, чтобы это произошло не сразу.
Черная шляпа, огромный нос, мундштук с пластмассовой сигаретой – это Бонди. Он бросил курить двадцать лет тому назад, но от «соски» так и не отучился.
– В детстве Бонди был таким уродом, что родители стеснялись выйти с ним на улицу. Будапешт, город аполлонов бельведерских, можно подумать! Я забрала к себе эту поганку, и посмотри на него, встречался ли тебе мужчина интересней моего Бонди? Отелло!
Маргит закинула одну руку за спинку дивана, другую уперла в колено, уставилась на меня. Я должна получить свою дозу презрения. Для профилактики.
За соседними столиками говорят по-венгерски и по-немецки. Здесь Маргит в свое время дефилировала с подносом, а ее коллега, еврейка из Польши, все еще стоит за барной стойкой. Перейдя из разряда обслуживающего персонала в клиенты, Маргит глаз не спускает с молодых официантов, отчитывает и поучает, но и щедро награждает чаевыми.
– Дама из Польши, к твоему сведению, всю войну просидела в колодце с братиком, ей было тринадцать, а братику семь. И поди – докажи! Так что пособия из Германии ей не выдали, а мне за Терезин – выдали. Иначе пришлось бы подрабатывать, на пенсию и Муци-пуци не прокормить.
Я разложила перед Маргит копии скетчей художника Лукаша12, нарисованные на репетициях. Маргит надела очки и попала в свой Терезин.
– Готт зай данк! Это же Мишка, Франтишек Мишка13! В «Так, но иначе» он играл Цезаря, а Цайлайс – Антония. Цайлайс лежал на катафалке для развозки мертвецов и шевелил пальцами ног, а Мишка, возвышаясь над ним, произносил знаменитый монолог Цезаря на идиш, не идиш-идиш, а Швенки-идиш... Мы просто падали... Подольер! Это же Марион Подольер в «Ля сервападрона»! Посмотри, та самая ночная рубаха, с вырезом... Где ты это нашла?!
– Везет тебе! Мне, все это пережившей, они своих запасников не открывают.
– Этого еще не хватало, унижаться перед теми, кто ни разу ко мне не обратился, ни о чем меня не спросил. У них свои авторитеты, примадонна Шён…
Хорошо, что в этот момент Маргит увидела портрет Зеленки, и приступ астмы прошел стороной.
Поцеловав указательный палец, она приложила его к саркастической физиономии, тонкие губы дугой, глаза под тупым углом к носу, – о, Зеленка!
– Европейская знаменитость! Он работал в «Освобожденном театре» с Восковцем и Верихом. С его приходом в Терезин, кажется, летом 43-го, началась новая эра. Костюмы и декорации к «Женитьбе» Гоголя, «Брундибару», к кабаре Швенка, грим, свет, сотни скетчей... Ему было лет сорок, но мне он казался старым... Погоди, – Маргит отпихнула мою руку, подкладывающую новый лист. – Это точно Швенк! Майн Готт! Но какой плохой рисунок... Он выглядит гораздо старше и, я бы сказала, крупнее. Он ведь был маленьким, такой типчик, ничего особенного… Увидишь – полюбишь. – Маргит помахала рукой официантке. – Три бокала савиньона! – О, Гонза Фишер14 в «Женитьбе». Он сломал руку, и ему пришлось играть в гипсе. Видишь, не вру, рука на привязи... Кстати, он жив. «Женитьба», марвелос! Марвелос! Я ходила на «Женитьбу» трижды, из-за Цайлайса, – он играл Подколесина. Это был театр Густава Шорша15, адепта вашего Станиславского. Шорш тоже казался человеком солидным. Недавно высчитала, сколько ему было. Двадцать четыре! На своих спектаклях он всегда сидел с носовым платком во рту, в зеленом свитере, дырки и колтуны из шерсти, напряженно следил за происходящим, не вынимая платок изо рта. Он был очень странным, высокий, худой, большой орлиный нос, очень глубоко посаженные глаза, чуб, спадающий постоянно на глаза.
– Лена не в силах про всех писать, – защищает меня Бонди.
– Между прочим, ее никто об этом не просит, – огрызается Маргит.
Две тысячи девятьсот восемьдесят пять дней
За эти годы Нава несколько раз умирала и воскресала у меня на глазах. Как-то мы стояли на автобусной остановке, и она упала в обморок. Я отвезла ее на скорой в больницу, а через два дня встретила на концерте. Птица-феникс.
После смерти мужа она перебралась к дочери в Кирьят-Йеарим, то бишь в Лесной поселок, рядом с арабским городком Абу-Гош. Туда она ездит на музыкальные фестивали, в Лесном поселке живут ортодоксы, к коим и принадлежит ее дочь. Там нет ни кино, ни театра, ни моря, но зато Иерусалим недалеко.
В двухэтажном доме у Навы своя комната с отдельным входом с улицы. Из Хайфы она привезла сюда любимый синенький шкафчик, все, что осталось от пражского детства. Чешский фольклор впритык к холодильнику, больше его и девать некуда.
Пока Нава достает голубые чашки в белый горох, кладу на стол диктофон. Рассердится – уберу. Но ей сейчас не до этого. Она разливает чай. В молодости она могла делать сто дел делать разом, теперь нет. Чай спитой, из одноразовых пакетиков, использованных, наверное, раз пять, не меньше. Нава на всем экономит.
– Нава, расскажи про Хуберта!
– Это еще зачем? Ты же читала мою книгу!
– Хочу записать твой голос, пожалуйста…
– Про то, как Хуберт носил ей еду в Праге? Почему ты не ешь кекс?
Навин кекс – самый дешевый из кексов. С малюсенькими цветными мармеладинками. Она покупает сразу три – скидка десять процентов. Кекс не портится, а при том, что гости приезжают в это захолустье редко, ей, по ее расчету, трех кексов до самой смерти хватит. Тут она ошиблась. Со дня, который я описываю, оставалось без малого четыре года.
– Представляешь, уже не могу вспомнить, как я очутилась в Праге. Может, у меня в книге написано? Ладно, дома посмотришь. Кажется, это было в сентябре 1945 года, но я не очень уверена. Пришла пешком? Приехала на поезде? Или на машине? Как бы то ни было, я вернулась. Помню квартиру моей сестры Марии, но не помню, как я туда попала. Оказывается, Мария жила в Праге с января 1945-го. Пятеро девушек сбежали из Освенцима, по дороге с работы в лагерь. Мария – одна из них. Шли они, в основном, ночами, по трассе «Освенцим – Прага», сперва в зэковской одежде, потом в одежде, украденной в брошенных домах, и добрались до Праги. Им удалось связаться со знакомыми, найти тех, кто готов их прятать, готов рисковать жизнью! Марию спрятал в подвале сын известного художника Славичека. А еду ей носил мой Хуберт, тогда он еще не был моим, понятно.
– А как он узнал, где она прячется?
– Ему отправили шифрованное сообщение.
– Понятия не имею. Может, сама Мария? Или сын Славичека? Нет, он только предоставил помещение, сестра была там одна. Слушай, вспомнила! Дворжак. Высокий, статный чех. Да, точно, он был связным. Это ж он мне рассказывал, что Мария попросила у него губную помаду, и тогда он понял, что такое женщина. Она всегда должна хорошо выглядеть. Даже взаперти! А я красилась только для театра, между спектаклями – никогда. Грим – яд для кожи. Какими кремами ни мажься, – лицо, как наждачная бумага.
Нава потрогала пальцами впалые щеки, встала. На ней – узенькое темно-зеленое платье с белым кружевным воротничком, на голове – серо-бурый парик – волосы вылезли после химиотерапии.
Вернулась из ванной блестящая – увлажняющий крем, розовые губки.
– Все-таки не вся память с волосами ушла, вон, Дворжака вспомнила! Жаль, не упомянула его имя в книге. Или упомянула? Неважно, на чем мы остановились?
– Доскажу про квартиру. Так ярко увидела ее, прихорашиваясь. После того как немцы удрали из Праги, – я тогда еще была в Терезине, из-за тифа русские установили карантин, – Мария с друзьями заняли огромную квартиру. От эсэсовской семьи остались не только рояль и кухонные принадлежности, но холодильник, и даже шуба. Там мы все жили там, все, кто возвращался. Сколько же нас было! Спали не только на полу, но на рояле и под ним. Я – на двух стульях, составленных вместе, под шубой из песца, серой, с голубым отливом. Мария вскоре вышла замуж за актера, и они переехали в Чешские Будеёвицы, им предложили место в театре. Представляешь, в Терезине она играла у Шорша в «Женитьбе» Гоголя, и в Будеёвицком театре получила ту же роль. Это кино. В двух сериях. Представляешь, вот она на терезинской сцене, вот она в Освенциме, на марше смерти, побег, Прага, она взаперти, победа, она узнает, что никого не осталось из всей семьи, про то, что я выжила, она узнала только летом, – потом эта квартира, – любовь, – опять театр, и опять «Женитьба». Но не у гениального Шорша, а у туповатого режиссера советского толка… Смирение, апатия. При этом – свобода.
Вторая серия. Сестра-актриса, то бишь я, уезжает в Израиль после коммунистического переворота. Там она учит иврит, живет в кибуце, мечется, хочет на сцену, с кем-то спит, рожает девочку. Жара, пальмы, кибуцные распорядки, в голове звучит чешский, рот вяжет иврит, постоянная жажда. Пафос победившей страны. И снова Кокто! Опять она ходит с телефоном по сцене, опять объясняется с возлюбленным, только теперь не на чердаке, не перед рафинированной европейской публикой, а в кибуцном клубе. Перед ней загорелые молодые евреи – рабочие и колхозники. На сцене она страдает от неразделенной любви, а в жизни любви нет. Так, случайные связи.
Мария в Чешских Будеёвицах тоже рожает девочку. Ее муж-чех вступает в компартию. Она, бесстрашная, сбежавшая с марша смерти, теперь боится переписываться с сестрой. До начала 60-х. В августе 1968 года у Марии обнаружили рак.
Сестра, то бишь я, впервые летит в Чехословакию. Аэропорт, автобус до центральной станции, автобус в Чешские Будеёвицы. Чужой дом, родная сестра. Возьми меня на море, в Югославию… Перед смертью Мария просит сестру встретиться в Праге с Хубертом. Хороший человек. Носил ей еду во время войны, рисковал жизнью.
После похорон сестра, то бишь я, возвращается в Прагу и встречается с Хубертом. Они сходятся сразу. На календаре – 19 августа. В ночь на 21 августа приходят советские танки. Хуберт провожает Наву, меня, до самой границы. С той поры минуло две тысячи девятьсот восемьдесят пять дней. Они переписываются постоянно, – от надежды – к отчаянию. От отчаяния – к надежде. И все же пришел их день. Пятидесятилетняя Ассоль стоит на пирсе, корабль из Кипра заходит в Хайфский порт. Хуберт и Вава снова вместе. Хеппи энд.
Хорошо, что уцелела эта запись. Звучит как радиопостановка.
Они прожили вместе двадцать лет. Иврит Хуберт не выучил, с Навой и ее друзьями он говорил по-чешски. Однажды я увидела, как он, во время встречи бывших узников Терезина в кибуце Гиват-Хаим, где присутствовала Нава, собирал в мешок шишки. Высокий, с седой шевелюрой и белой бородой он напоминал лесного царя. По профессии он был лесником. «Пойдут на растопку, – объяснил он мне, – Мы с Навой любим сидеть у камина и смотреть в огонь».
Вскоре после Бархатной революции я случайно встретила Хуберта в Пражском кафе. Он невероятно переживал за все, что там происходит, ругал каких-то журналистов, писал опровержения. Наву чешские события мало интересовали. Она ждала Хуберта дома, в Хайфе, где он принадлежал ей безраздельно.
Умер он внезапно, от тромба, в 1995 году. Вскоре у Навы обнаружили рак, но медицина в Израиле оказалась сильней, чем в 68-м году в Чешских Будеёвицах. Наву спасли, и она терпеливо и мужественно доживала время, предписанное судьбой.
Сдала все терезинское в музей («Семейству кроме Торы и Талмуда ничего не нужно»), а все, что касалось театра, – в архив при Иерусалимском университете, где она как волонтер переводила чешские тексты на иврит. Иногда я за ней заезжала. Однажды нас там застукал Бонди. Не знаю, зачем он рассказал об этом Маргит, но она позвонила и сказала: «Да, у меня несносный характер, зато я честна перед собой, перед Бонди и Муци-пуци. А ты – предательница, я разрываю с тобой отношения».
Если верить еженедельнику, Маргит позвонила мне 8 июня 1996 года.
– Бонди в больнице. Он невозможный! Покупаю ему черешню и его любимое мороженое. Две ложки, одна черешня, – и роток на замок. Что делать? Может, он тебя послушает? Помоги! Мы в «Шаарей Цедек», на восьмом этаже.
«Шаарей Цедек» переводится как «Ворота праведников».
Там лежит и Нава, только на шестом этаже, в отделении геронтологии. О ней здесь никто не знает. То есть вести об ее израильской славе явно преувеличены. Больная старуха – да и только. Рассказываю молоденькой врачихе о том, что Нава – знаменитая актриса, играла в Габиме, в войну была в концлагере, ставила пьесы, выступала в спектаклях.
– Да у нас тут вся история пластом лежит, – вздохнула врачиха.
Нава и впрямь лежит пластом под капельницей. Маленькое личико без зубов, лысая голова в седом пушке. Спит? Нет, глаза открыты, увидела меня, помахала рукой, улыбнулась. Меня она не стесняется.
Заглянула врачиха, попросила меня отвезти Наву на рентген, раз уж я здесь. В шабат дефицит санитаров.
Вокруг – сплошное умирание. Конечно, не как в Терезине, в январе 1944 года, когда юная Нава дежурила по ночам в блоке для стариков.
«На нарах лежат женские скелеты. За ночь умерло девять женщин. Моей задачей было стаскивать их с полатей и выносить на улицу. Старуха в нечистотах. Стонет. Умирает. Кричит, злобится, мечется, не хочет умирать, борется со смертью. В моих глазах она уже мертва. Я стою подле нее, жду, когда все это кончится, чтобы ее вынести. Но она не желает сдаваться. Размахивает руками и ногами, колотит ладонями по нарам, злится, проклинает все на свете. А я смотрю и смотрю, и вдруг ловлю себя на мысли: «Вот это я когда-нибудь сыграю на сцене. Когда-нибудь я буду играть такую роль. Все это нужно запомнить. До мельчайшей подробности...» При этом старуха извивается, молотит руками в воздухе.«Вава, стыдись, ты отвратительна. Нет в тебе сострадания, у тебя на уме один театр. Ты не человек!..» Да, я сама себе противна. Это правда. Я правдивая актриса.
Везу «правдивую актрису» на кровати. Халат распахнут, одной груди нет, все тело в шрамах от операций, кожа на руках – темный пергамент, пятна запекшейся крови и свежие ранки. Обо что не заденет руками – сдирается кожа.
В промежутках между рвотами она вдруг успокаивается, что-то вспоминает и смеется.
– Есть тут одна корова в Иерусалиме, и вот уже сколько лет мои романы не дают ей покоя. Мол, я, спала с Мурмельштейном за то, чтобы он меня в Освенцим не отправил. Неправда. Мне с ним было хорошо в постели. К тому же был образован, умен... Но мне бы в голову не пришло сказать, что я его любила. Ой, ой, скорей!
Санитарка подоспела вовремя, убрала за Навой, переодела в чистое, завезла в кабинет. Просвечивать прозрачного человека…
Сижу среди больных, думаю про Мурмельштейна и Иосифа Флавия.
Флавий избежал гибели при восстании Бар Кохбы. Укрылся у римлян, написал книгу «Иудейская война». Мурмельштейн – единственный из трех глав еврейского руководства, дождался освобождения в Терезине, после войны жил у римлян, какое-то время работал в библиотеке Ватикана, где написал книгу о евреях Терезина.
Наву вывезли. Ждем заключения рентгенолога.
Рассказываю ей о том, что Мурмельштейн в 37-м году издал книгу про Иосифа Флавия.
– Это история для романа. Пиши.
Наву снова рвет. Когда мне писать?!
Получили заключение рентгенолога, едем в палату.
В палате тихо, старушки спят.
– Слушай, – шепчет Нава, – я нашла в больнице между талмудами книжку про Хиросиму, на немецком, представь себе. Не на иврите. Так что иди, а я буду читать. Странный мы народ, все о своем да о своем, а про Хиросиму забыли.
Поднялась к Зильберфельдам.
Отелло дышит в зеленую маску, плотно обтягивающую его огромный нос. Беззубый рот и огромный нос – нечто вроде горного ландшафта Иерусалима.
На одеяле – венгерский журнал. Зильберфельд – еврей из Будапешта, вывезенный оттуда в 44-м в ЭрецИсраель транспортом Кестнера. За большие деньги.
Маргит вяжет кофточку кому-то, кто еще не родился. Или Зильберфельду ко дню перерождения.
Пустой рот произносит что-то по-гречески. Маргит выпячивает губу, запевает, Зильберфельд подхватывает, под маской. Дуэт в «Шаарей Цедек». Что он сказал, что они пели? На всякий случай не спрашиваю, иначе Маргит выступит с речью о моем невежестве.
– Муци-пуци принесла котят, таскает их в зубах по комнате.
На иврите Маргит говорит о кошке с некоторым пренебрежением, на чешском – ласково.
– Кстати, ты знаешь, что Нава здесь, на шестом этаже.
Я киваю. Не приведи бог сказать, что я была у нее.
– Никто ее не навещает… Но сама я больше к ней не пойду, много чести. Вчера была у нее, и она сказала – не надо меня навещать, занимайтесь своим мужем. Видела такую мымру?!
– Когда человеку плохо, он что хочешь скажет.
– Законно, – подтверждает господин Зильберфельд. – Я тоже как ляпну, так Маргит – ууу-ху!
– Лежи и дыши! – говорит Маргит. – Совершенно невозможный!
Зильберфельд воздевает палец.
– Знаете ли вы, уважаемые госпожи, что является наивысшим удовольствием? А наивысшее удовольствие – это слушать, как о тебе говорят. Неважно что. Лишь бы говорили.
Через пару дней Нава уже прохаживается по коридору в казеной бело-голубой пижаме под цвет израильского флага.
– Слушай, вывези меня отсюда на чистый воздух.
– Вот еще дурь! На лифте.
Хочу взять ее под руку – не дается. Держится прямо, выправка, статность – все при ней.
Мы садимся на скамейку. Надышавшись, она говорит мне про Франтишека Лангера, – нашла его книгу среди всей этой «харабурды», видно, какой-то чех помер.
В рассказе Лангера помер переплетчик. Но продолжает жить: ему приносят в работу книги, жена ставит перед ним тарелку... Другой рассказ про женщину, у которой умерла дочка. Ей отдали коробку с прахом, но она не могла примириться с дочкой в коробке, пока не захоронила ее. Теперь ей спокойно – в земле свой простор.
– Мне уже все равно, жить или умереть. Отдалась врачам, пусть делают, что хотят. Нет, ты только посмотри на этих царей земли, – указывает Нава на группу евреев в черной одежде и черных высоких шляпах. – Не понимаю и не желаю понимать. Настроили поселений... Отгородились заборами. Чтобы никого не знать, кроме себя. Я говорю внуку: «На свете столько разных людей...» А он на полном серьезе отвечает: «Евреи важней всех. Так сказал Элохим». Ты думаешь, их волнует Израиль? Нисколько! Все, молчу. Я вообще не хочу жить в таком мире.
– А в каком ты бы хотела жить?
– В том, где важен человек, а не его национальная принадлежность. В Терезине, при всей скученности, евреи не превращались в однородную массу. Какие это были яркие характеры... Пошли лучше в палату. При Оре я стараюсь молчать. А тут разворчалась.
В лифте Нава поправляет парик, облизывает губы.
– Помада бы явно не помешала, – говорит она, но от моей отказывается. Цвет не тот.
– Кстати, эта Маргит явно метит в праведницы. Приходила меня проведать. С конфетами.
– Нава, да не сердись ты на нее, она хорошая. И у нее блестящая память.
– К счастью, этим недугом я давно не страдаю. Сыграла 130 ролей и не помню ни ролей, ни содержания пьес. Вообще ничего.
Актриса на шестом этаже не помнит ни одной своей роли. А актриса с восьмого этажа не сыграла ни одной роли, но помнит все пьесы и все чужие роли, в том числе и Навины.
< Назад - Далее >
|
|
|
БЛАГОДАРИМ ЗА НЕОЦЕНИМУЮ ПОМОЩЬ В СОЗДАНИИ САЙТА ЕЛЕНУ БОРИСОВНУ ГУРВИЧ И ЕЛЕНУ АЛЕКСЕЕВНУ СОКОЛОВУ (ПОПОВУ)
4 февраля главный редактор Альманаха Рада Полищук отметила свой ЮБИЛЕЙ! От всей души поздравляем!
Приглашаем на новую встречу МКСР. У нас в гостях писатели Николай ПРОПИРНЫЙ, Михаил ЯХИЛЕВИЧ, Галина ВОЛКОВА, Анна ВНУКОВА. Приятного чтения!
Новая Десятая встреча в Международном Клубе Современного Рассказа (МКСР). У нас в гостях писатели Елена МАКАРОВА (Израиль) и Александр КИРНОС (Россия).
Редакция альманаха "ДИАЛОГ" поздравляет всех с осенними праздниками! Желаем всем здоровья, успехов и достатка в наступившем 5779 году.
Новая встреча в Международном Клубе Современного Рассказа (МКСР). У нас в гостях писатели Алекс РАПОПОРТ (Россия), Борис УШЕРЕНКО (Германия), Александр КИРНОС (Россия), Борис СУСЛОВИЧ (Израиль).
Дорогие читатели и авторы! Спешим поделиться прекрасной новостью к новому году - новый выпуск альманаха "ДИАЛОГ-ИЗБРАННОЕ" уже на сайте!! Большая работа сделана командой ДИАЛОГА. Всем огромное спасибо за Ваш труд!
Джек ЛЕВИН
|