<< Назад
СЛЕЗЫ НЕПРИКАЯННЫЕ
А в конце дороги той
плаха с топорами.
В.Высоцкий
Светлой памяти
мамочки моей
посвящаю
В редкие минуты затишья, когда враги по обе стороны узкого перешейка давали себе передышку, казалось, вопреки звериной логике войны над головами обреченных людей звучала музыка. Губная гармошка с немецкой стороны и русская флейта играли «Adagio» Tомасо Альбинони. Без нот, без дирижера музыканты творили это чудо. Недолго длилась импровизация профессионалов, у войны свои законы, она не выбирает жертву. Первой смолкла гармошка, и тогда вновь была тишина, а под бездонным небом, над испоганенной людьми землей рыдала только флейта. Враги слушали «Поминальную молитву» Моцарта.
Глава 1
Степан шел с войны плохой. По случаю контузии тяжкой тело его как бы жило в стороне от всего его существа. Крепко страдал от этого Степан, но более всего от сознания, что долго не протянет, оставит доживать в одиночестве жену свою Авдотью в страхе да лихолетье.
Родная деревня Степана – Ермолаевка, где из конца в конец сплошь жили одни Ермолаевы, лежала сразу за отрогами Уральского хребта и для сельского жителя была пригодна мало. С угодьями, усыпанными камнями, техника справлялась плохо, потому-то от сева до уборки зерновых здесь почти все полевые работы исполнялись вручную. Хилое жито, рождавшееся на полях, бабы жали серпами, вязали в снопы вплоть до заморозков и снежного покрова, а сельские пацаны, отлученные на время уборки от школы, возили на телегах, конной тягой, снопы на гумно, где трудом малолетних на молотилке правил одноногий Иван Ермолаев, единственный мужик, оставшийся в колхозе после всеобщей мобилизации, его комиссовали еще до войны.
Нельзя сказать, что Ермолаевка была очень уж обделена судьбой. Колхоз им. Сталина, что объединял еще две соседние деревни, значился у районного начальства на особом счету. Даже в урожайные годы, что случались в этих краях нечасто, деревни эти подкармливали из районных запасов. В округе эту троицу в открытую обзывали дармоедами. А в голодные годы из дальних районов тамошние ребятишки ходили в этот «благодатный» край побираться.
Единственной отрадой Степану, сколько помнил он себя, была жена – уральская красавица Авдотья. Случилось так, что когда-то увел ее Степан от нелюбимого мужа, пригрел с двумя малолетними детьми. Два года скитались молодые с ребятишками, стереглись глаз людских. Авдотья долго боялась счастья своего, гнала мысли эти, не хотела верить случившемуся, чтобы потом, если ничего не сложится, не так надсадно было бы одолеть разлуку, меньше плакать. Но шло время, сдали старики Степана. Со всем скарбом, с детьми явились молодые в родительский дом, пали на колени, покаялись любовью своей.
Бревенчатый дом Ермолаевых, в три связи, сложенный из добротного кругляка, ухоженный под стать хозяевам, выделялся той основательностью, что вызывалаа зависть всей округи. В таких дворах водили пчел, гордились жеребцом-битюгом, держали усадьбы в порядке. За густыми конопляниками стояли овины, риги. В амбарчиках за железными дверьми хранились холсты, прялки, наборная сбруя, меры, окованные медными обручами. Святым делом был здесь труд на земле. От этой большой любви ко всему сельскому, за сметку во всем, к чему руки были приложены, семья Степана крепче всех и пострадала.
Раскулачивали их хором, их же соседи, те же Ермолаевы. Разорили хозяйство, годами собранное, растащили утварь всю, увели скотину, жеребца, из закромов ссыпали до зернышка в кули, заранее приготовленные, оставили дом голым. Ни словом, ни жестом не пытались угомонить хозяева разъяренную толпу, только слезы ручьем текли по щекам Авдотьи. Складками широченной юбки, будто наседка, укрыла она внучат, стояла ошеломленная.
– Степан, да ты увел бы ребятишек к Панкрату, пусть там переждут беду нашу.
– Да не гомозись ты, мать, не гомозись, – вторил ей Степан. – В малолетстве память на всякое крепка и это хорошо, она не предаст, упомнит все до самой малости. В этом спасение их – наших детей и внуков наших, мы-то, чай, не доживем до праведных времен, коли сбудутся оне. Пусть ноздри рвут отступники, пущай покуражатся вдоволь, им бы только до чужого добраться, сами-то ни на что не годны, думают, прибудет им от нашего разора. Да нет! Нет же... Господь, он все припомнит до последней половицы, до гвоздочка единого.
Три дня кряду гуляла в Ермолаевке голытьба. Но все пережили бы Степан да Авдотья, трудом своим воспрянули бы вновь, но добралась людская злоба до самого святого – до детей их. По навету толпы, как особо ярых врагов трудового крестьянства, сослали две семьи с внучатами всеми неведомо куда. Слегли старики-родители Степана, не выдержали свалившегося на них разора, угасли ранее возможного.
Так и ушел на войну Степан с комом в сердце, с раздумьями надсадными, непостижимыми. За кого воевать уходил, за какую такую добрую, народную власть? И о том, что в одном из первых боев контузило его, Степан не жалел нисколечко. Понял солдат, что избавился от повинности неправой – защищать незнамо кого и за что. Но затаился мужик, хранил глубоко, не обронил об этой тяжкой думе своей ни слова.
Глава 2
Всю ночь лохматый не в меру Полкан выл, скулил. Авдотья выходила, пыталась понять, к чему это пес так разволновался, а в часа два пополудни он перемахнул через плетень и пропал.
Полкан встретил Степана далеко до околицы деревни, набросился, облизал всего с ног до головы. Затем, счастливый, утомленный своими хлопотами пес растянулся у ног Степана, жарко дышал.
– Ох ты мой рыжий, знать, признал-таки хозяина. – Степан потрепал загривок Полкана, достал из вещевого мешка очерствевшую горбушку черного, надломил через колено, на том и успокоились. Шли они лесом, тропами мало хоженными, боялся Степан встречи лицом к лицу с односельчанами, чуял всем нутром своим, какою болью отзовется в душах их его приход. Он первым в Ермолаевке возвращался на своих двоих, до него приходили одни похоронки.
Руслом ручья поднялись они до верхней дороги, что прямиком вела к деревенскому погосту, раскинувшемуся на пологом кургане. Обветшалые, покосившиеся от ветра и вод торчали на могилах деревянные кресты, давно не знавшие прикосновения рук заботливых. Не до могил теперь людям было. Степан узнал скорбное место, как было не узнать. Когда-то, давно высадили на кургане фруктовые деревья, плодоносили они здесь буйно. Без малейшего страха бегали сюда мальчишки по осени собирать яблоки, сливу. И вот в этой земле лежали родители Степана, дед Иван, бабушка Алена. Степан склонился у размытой дождями могилы, сгреб горсть земли, припал к ней, затем плеснул водки в крышку от фляги и застыл. Глаза солдата заволокло. Обветренной, шершавой ладонью стряхнул он со щеки слезу, проглотил горькую, сорвал полынный лист, заел, перекрестился. Выправляя покосившийся крест, Степан силился понять, поймать то неуловимое, что, возможно, знает один Бог, – тайну ненужности на этой страдающей земле. Он был настолько кроток, что временами верил -все в жизни происходит взаправду. Но где-то в глубине души своей, все яснее ощущал, будто служит у этой жизни в батраках.
Полкан прервал мысли Степана, носился у его ног, прыгая с кочки на кочку с высунутым влажным языком, с которого падала наземь горячая слюна. Левая нога Степана разболелась еще сильнее, он приволакивал ее, помогая костылем. Несколько раз останавливался Степан, чтобы передохнуть, оглядеться. У самой опушки леса, откуда уже видна была Ермолаевка, присел на покрытый мхом полусгнивший пень. Он любил ущелья умерших пней, всякую ветхость покорную, еле живую теплоту, все, что собрано хозяйкой природой. Степан достал кисет с махрой, из клочка фронтовой газетки скрутил козью ножку, набил ее плотно. Затем хорошенько затворился от ветра, чтобы надежней высечь огня, чиркнул кресалом, фитиль задымил. Степан старательно, не спеша, раскуривал самокрутку, затем вставил фитиль в патронную гильзу, глубоко затянулся еще раз...
После той страшной бомбежки, когда Степана выбросило из окопа и обрушило на него груду земли, камней, бревен с частями тел человеческих, пролежал он более пяти месяцев в разных госпиталях. Собрали, подлечили насколько удалось, но контузия не отступала, то и дело напоминала о себе, опустошала память Степана. Но одно событие короткой фронтовой жизни врезалось в ум его накрепко и знал, чувствовал Степан, что останется оно с ним, сколько жить суждено, до гробовой доски.
Глава 3
Степан задремал, не хотел просыпаться. С тех пор, как распух его мозг, Степан не видел нормальных слов, несвязанные картины прошлого стали для него зрелищем невыносимым. Старался остановить он этот кошмар, но всякий раз от напряжения такого бросало его то в жар, то в холод. Степан страдал и надеялся, и вот теперь воскресшие в памяти звуки той трубочки музыкальной лечили его разум.
Степан на секунду пришел в себя. По лицу его струйками стекал холодный пот, силы покидали солдата. Степан свалился с пенька, растянулся на пожухлом можжевельнике. От оврага крепко пахло грибной сыростью, перегнившими листьями, мокрой древесной корой. Полкан, виляя хвостом, носился над хозяином, то и дело прикладываясь к лицу Степана, слизывая струйки холодного пота. Смеркалось. Очнулся Степан... Память постепенно возвращалась.
– Однако жив еще, – подумал он, едва пошевелив губами. От непогашенного окурка дымилась, горела местами сухая поросль. Бесчувственными ладонями Степан погасил пламя, приподнялся, опираясь на костыль.
– Ну, веди, лохматый, в дом родной, чай недалече уж.
Степан не узнавал родных мест. Всего-то год с небольшим не был он в своих краях, а деревня его без мужиков заросла, будто заброшенное кладбище, приземистые хаты с темными окнами, без видимых признаков жизни напоминали гробы. Где-то у речки на заболоченной пойме тревожно орала лешачья птица-выпь, да собаки дворовые перекликались с дикой стаей своих сородичей, выли будто волки.
Степан стоял у частокола, не решаясь тронуть ограду. Возле дома на рвани лоскутного одеяла сушилось просо, висели кринки на кольях плетня, сорокаведерное каменное корыто посреди двора, журавль колодца. Все так знакомо, будто и не было этих страшных полутора лет. Однако же, в какой-то момент почудилось Степану, что остановился он у чужого двора. Какой-то мальчонка обрубал сучья березы, распластавшейся через весь двор. Полкан своим собачьим умом никак не мог понять почему хозяин не торопится в дом.
– Изя, да ты руби чуток покороче, в печи поленья не уместятся, – раздался голос из избы.
Дрогнуло сердце Степана, и только теперь, услышав знакомый голос, он легонько тронул калитку, вошел во двор, осмотрелся, снял с плеча вещевой мешок, взял из рук мальчонки топор, примерил к руке топорище, плюнул, растер меж ладонями, рубанул с плеча древесину наискосок... Не получилось, голова вновь пошла кругом. Степан присел на завалинку, припал к бревенчатой стене. Мальчонка настороженно глядел на неожиданного гостя.
– Как звать-то? – нарушил тревожное молчание Степан.
– Изя.
– Изя, говоришь. А по батюшке-то как?
– Ицковичи мы.
– Ну, ну... А где мастерству-то дровосецкому так навострился?
– Баба Авдотья выучила. Она здесь одна, а я ей помощником стал.
Заслышав разговор, выбежала на крыльцо Авдотья, в чем была, с ухватом в руках, и застыла в оцепенении. Затем всплеснула руками, дважды перекрестилась.
– О, Господи! Вот кто к нам пожаловал, вот кого кот давеча приворожил!..
Бросилась Авдотья к Степану, да только слезу одинокую выдавила, утерлась концом платка холщового, не осталось слез, все выплакала бессонными ночами.
Опершись на костыль, Степан тяжело поднимался по ступенькам скрипучего крыльца, прислушивался. Забытые, ушедшие в никуда шорохи, звуки вновь обступали его. В прихожей холодно. В сенях пахло сырой корой дров, заготовленных на топку. Старинная икона божьей матери с мертвым Иисусом на коленях чернела в углу. Каждая дощечка была знакома ему здесь, каждый гвоздочек. Заботой родителей Степана, его руками было выстрадано жилье. Запах натопленной печи, деревенского варева почуял Степан с порога, глубоко вздохнул, остановился.
– Че притолоку-то подпираешь? Проходи, чай не в чужой дом явился.
Авдотья помогла Степану скинуть шинель, раскрутила портянки, повесила сушить на край печи. Затем прильнула к ногам Степана, размяла его заскорузлые пальцы, натянула носки шерстяные, ею вязанные.
Скрипя половицами, Степан обошел всю избу, заглянул в чулан. Над верстаком покрытый ржавчиной инструмент знакомый, ларь с солью, кадушка с пшеном на донышке, позеленевшие от времени подсвечники. По шатающейся лестнице взобрался на чердак. Под крышей пожухнуть еще не успели веники березовые. Степан раскрошил, растер меж пальцами сухой лист, горьковатый запах осеннего леса дурманил его.
Авдотья шла за Степаном по пятам, придерживая его под локоть. Сколько раз грезила она такими минутами радости и молилась. Сбудется ли? Все сохранила, все уберегла, оценит ли? – вот что бередило ей душу сейчас.
Степан выложил на стол из вещевого мешка полбуханки ржаного, бутылку початую.
– Ну, давай, старуха, выпьем за вояку твоего, что ни жив ни мертв вернулся, давненько не сиживали вот так. Не помощник я теперича тебе, переломан весь...
Степан помнил еще хлебосолье за большим, в три сажени ореховом столом, с родичами всеми, с горячей бараниной в деревянных мисках, с ситниками, сотовым медом и брагой. Где это теперь, за какие дали заволокло навечно ту жизнь?
– Да ты погодь, Степа, передохнешь маненько, оправишься, руки, ноги при тебе, и то ладно. Баба Матрена, как свидимся, все о тебе вспоминает, не по силам ей коневодством-то колхозным управлять.
Со дня основания колхоза в Ермолаевке числился Степан главным конюхом, любил это дело и толк в коневодстве знал. На лице его проступила еле заметная улыбка.
Глава 4
На следующий день пошли люди. Но радости эта встреча не принесла никому. Здесь хорошо помнили тот страшный день, когда на двух грузовиках увезли прямиком на фронт всех деревенских мужиков. Только Степан, служивший когда-то егерем, мог управиться с ружьем. И вот теперь, ему придется отвечать за всех, за тех, которые уже не вернутся.
Чем мог утешить Степан овдовевших баб, осиротевших детей? Так и уходили, не договорив наболевшего, кто в слезах, кто с затаенной завистью. Не знала и Авдотья, как поделиться своим счастьем с людьми.
– Ты попервой скажи мне, мать, от детей вести какие, – нарушил грустное молчание Степан.
– Ой, Степа, не знаю я покоя от беды этой, сказывают, что где-то в Сибири маются оне, а разыскивать начальство колхозное не велело, мол, хуже будет.
– Куда уж хуже, – задумчиво вторил ей Степан и замолчал...
– Ну а что за жители у нас такие завелись?
– Степ, да ты не пужайся, то выкуированные. Раскидали их по всей деревне. Мальчонка и девчушка, что постарше, – хворая она, из дома не выходит, а мать их в поле снопы вяжет. Из Москвы, сказывают, приехали. Мать детишек музыкантша, а мастерица такая! Во, глянь, какую блузу из старой поддевки твоей мне скулёмала.
Авдотья прошлась по избе и так, и эдак... Ох, как ночами бессонными хотелось ей порой выплакаться на грубой, шершавой груди Степана. Бог милостив, услышал-таки ее заклинания, но отвыкла баба от ласки мужицкой и теперь не знала с чего начинать новую жизнь.
– Оне хоть и евреи, но люди добрые, – с некоторым страхом, пытаясь утешить Степана, вновь заговорила Авдотья.
Степана передернуло от этих ее слов.
– Евреи, говоришь? – сурово перебил Авдотью Степан. – О татарах, о мордве слыхивал, а об этих что-то не припомню.
Степан лукавил, хотел допытаться, понять, отчего в доме его родном о евреях думают иначе, чем он. Он придвинул к себе граненый стакан, дрожащей рукой наполнил его доверху и выпил без передыху.
– Степ, да ты лучше о евреях этих с Иваном одноногим погуторь, он у московских все о них выведал. А говорят о евреях всякое, мол, работать тяжело не любят, а живут почему-то лучше нашенских…
Степан не сразу ответил, голова отяжелела, откуда-то издалека неслась незнакомая речь, однообразно колотило в висках.
– Это как же такое случиться может? – после долгой паузы, чеканя слова, наконец вымолвил Степан и продолжал, – Что им, этим евреям, с неба манна сыплется? Сама же сказываешь, что мать малолеток в любую непогоду в поле, наших-то в страду ни за какие харчи не вытащишь. А эта, знать хоть городская, да еврейка, но к труду крестьянскому, видать, не брезгуча, да и мальчонка, сама же не нахвалишься, очень уж рукастым оказался, опорки латает, что тебе мастеровой.
Ни с того, ни с сего налетел вихрь, поднялась пыль по проселочной дороге, зашелестела опавшая листва, взлетевшая столбом выше крон деревьев, заходила скрипучая калитка, заухало пустое ведро, висевшее на цепи в колодце, засвистели щели в оконных рамах.
Словно повинуясь капризу природы, Степан замолчал, вдруг, на полуслове... Взглядом затуманенным, кивком пытался дать знать о неладном в его сознании произошедшим. Авдотья, не сводившая глаз со Степана, кинулась к кадушке. Смочив тряпицу, оказавшейся под рукой, и отжимая ее на ходу, приложила холод ко лбу мужа. «Стало быть и к такой беде придется приноровиться, знать чуток человек ослабший, ко всему, что меняется не по воле нашей», продумывала свою жизнь наперед Авдотья.
Обескровленное лицо Степана постепенно розовело. Приоткрыв глаза, через силу он улыбнулся встревоженной Авдотье.
– Ты Степан уж не пужай меня, не выдержу я напастью такую. Да и с вином бы поостерегся, покуда силенок не набрал, – поучала по-бабски Степана Авдотья.
Степан слегка покачал головой, давая понять, что слышит... и только. Однако, минут через несколько восстановил в памяти прерванный разговор и продолжил голосом теперь осипшим.
– И вот что скажу тебе, милая моя Авдотья, все это ржа, зависть черная, глубокая и злобная. И руки на месте у этих евреев, и головы многого стоят, не в пример нашенским, без меры зельем и ленью набитым.
– Я и сама теряюсь, незнамо что и подумать, – Авдотья склонилась к Степану и почти шепотом продолжала, – Сказывают, что евреи де антихристы, что оне-то Христа и распяли. Да еще одноногий давеча стращал, чтоб детей малых от евреев подальше держали.
– Да отколь он, этот хрен одноногий, химеру такую выскреб? – вновь перебил Авдотью Степан. – Не знаю, как там насчет Христа, точно об этом никому не ведомо, а вот, что спас меня от гибели верной еврейский парень, а сам погиб при этом, так это так оно и есть – Давидом его звали.
Степан вновь плеснул водки в стакан и опять же выпил без передыха. Затем скрутил витком три стрелки лука зеленого, ломая, забил их в большую деревянную солонку, в крупную серую соль, аппетитно, сочно хрустел.
– И не сидел бы я здесь сейчас рядом с тобой, моя Авдотья, если бы не этот еврейский парень, которому всего-то маяться на этом свете выпало двадцать два годочка. Бывалоче, лежим с ним в окопе, а он мне музыку на трубочке своей наигрывает, и такую, что не слыхивал никогда ранее. Да еще носил Давид при себе блокнот в линеечку, записывал туда знаки какие-то. Это уж потом понял я, что это музыкальная грамота такая. А ты говоришь, работать не любят, в окопе музыку сочинял этот еврейский парень.
Степан открыл футляр, провел пальцем по клапанам. Молчал инструмент. Авдотья впервые видела флейту, боязливо прикоснулась к ней. Природа, видимо, не обделила ее чувством прекрасного и что перед ней великое творение рук человеческих, инстинктивно поняла сразу. В голове Авдотьи, тем временем, блуждали странные мысли, не посещавшие прежде ее никогда. Тоска по тому, что ни она, ни ее родичи никогда не имели таланта музыкального, или не дал Бог им счастья развить его, в той тусклой дороге жизненной.
Степан отвернул карман гимнастерки, выложил на стол блокнот, две фотокарточки потрепанные. На одной девчушка черноволосая, на другой – сам Давид с флейтой в руке. Очень тревожно стало вдруг в душе Авдотьи.
– Степ, глянь, а на карточке-то парнишка твой впрямь одно лицо с нашим мальчонкой.
Степан взглянул на Изю, тот играл с котенком. Степан обомлел...
– А не обознались мы? Что на обороте-то?
«Давид Ицкович. Москва, консерватория, 1940 г.», – прочитала по слогам Авдотья. – И наши жильцы Ицковичи, – теперь уже чуть не потеряв дар речи, шепотом вымолвила она.
– Да что ты, мать, побойся бога! Как же эти карточки матери его казать-то будем? Он же, Давид, умирая, просил найти девчушку, родных. А они, выходит здесь рядом...
Авдотья бережно с каким-то нехорошим предчувствием придвинула к себе фотокарточки, и чем пристальней вглядывалась она в лица молодых, тем отчетливее понимала, что скрыта здесь большая беда, которую им и жиличке их только еще предстоит пережить.
– Степ, вот что я припомнила еще. Читала мне как-то Фира, мать ребятишек, письмо с фронта, ты-то писать не ахти, как горазд. Так вот, писал ей сын, что тянет рядом с ним тяжелую фронтовую лямку добрый человек с Урала. Стало быть, это был ты?
Степан вновь взглянул на Изю, затем придвинул к себе фотокарточки и долго всматривался в знакомое лицо. Охватив голову руками, он какое-то время сидел молча. Полкан лизнул его седую бороду.
– Видать, я... Все к этому складывается, – заключил Степан.
Похоронил Давида Степан под извилистой осиной, у леса, где трое суток лежали они бок о бок, окопавшись землей, под пулями и снарядами. Степан обложил могилу дерном, поверх придавил могилу двумя булыжниками, соорудил из сухостоя что-то наподобие креста, перекрестился.
– Бог на всех один, заключил про себя Степан, затем на клочке бумаги начертил план подхода к могиле, свернул его трубочкой, вложил в футляр флейты. Степан еще минуту-другую постоял над могилою и в какой-то момент показалось солдату, что читает он молитву и, возможно, в первый раз пожалел Степан, что за всю свою немалую жизнь не выучил ни одной.
Поразмыслив и так, и эдак, решили Степан да Авдотья с секретом этим страшным немного повременить. Не знали они, как к такому горю подступиться, и Фиру покуда тревожить не стали.
– Пусть хоть мхом грех мой чуток обрастет, в памяти поистлеет, – мыслил Степан, – Погодим малость, а там видно будет, може, что придет на ум.
Авдотья скрыла инструмент, блокнот, карточки в комод, на том и точку поставили.
Глава 5
Степан медленно приходил в себя. Иной раз такое худо наступало на Степана, что впадал он в полное беспамятство, и поэтому временами недели по три проводил в районной больнице. Однако же, хозяйство при нем стало постепенно выправляться. С рукастым и головастым Изей они перешили худые швы на крыше дома, выправили покосившееся крыльцо, вычистили дымоход от сажи. По случаю, стельную телочку приобрели, завели кур, гусей, благо пруд за задним двором не истощился еще, по весне появился бычок, пошло молочко от телочки, да и Фире на трудодни стали кое-что подкидывать.
Авдотья не то что радовалась за Фиру, ее сноровости, сообразительности в крестьянском деле, молилась ежеутренне на нее. Еще засветло, до ухода в поле, успевала Фира накормить скотину, подоить корову, обшила Фира всех снизу доверху, и соседей тоже. К ее приходу с поля Авдотья всегда старалась чем-то порадовать Фиру, то блины из печи горяченькие предложит, то пельмешки оставит томиться в печи до ее прихода. Сядет, бывало, рядом, поглядит на Фирины обветренные руки, лицо, и слезы на глазах. Знать бы ей, сельской жительнице, что гибнет тут большой талант российский. Пальцы рук, привыкшие чувствовать малейшее прикосновение к клавишам инструмента, от мороза, ветра пронизывающего, грубели, теряли эластичность, подвижность. Ни словом не обмолвилась о страдании своем Фира, одна мечта и надежда теплилась в ее душе – сын Давид.
Две женщины – пианистка с мировым именем и простая русская баба. И одна беда на двоих – дети. Держалась Авдотья, не выворачивала свою и чужую жизнь наружу, не ворошила за годы наболевшее. И тем, как могла, берегла покой Фиры. Напряла Авдотья из собачьей шерсти клубок, связала рукавицы потолще, в два стежка. «Може, сохранятся пальчики для дела ее главного?»
Фира возвращалась с поля затемно и сразу валилась на лежанку, не в силах пошевельнуться. Оттого-то разговора нужного у Степана с ней и не получалось. Более того, Степан как-то сторонился Фиры, боялся встретиться с ней взглядом, чувствовал солдат за собой вину несносную, что не уберег от беды Давида. А иногда казалось ему, что умные глаза Фиры давно обо всем догадывались. И, вероятно, подвернулся бы случай, разговорились бы они, снял бы тяжесть с души своей Степан, но так уж произошло, что пришел Ицковичам вызов от отца, который был с военным заводом эвакуирован в Казахстан. Не посмели Степан да Авдотья отговаривать жильцов, стали готовиться к отъезду. Но все те или иные заботы оттягивали отбытие, то девчушка Раечка крепко астмой захворала, то Изька чуть было палец себе топором не отсек. И все же решились, ближе к зиме, по первому снегу.
Так и произошло. И хотя вдруг заненастилось, завьюжило, понесло по бездорожью деревенскому клочками снег, отъезд откладывать не стали.
Накануне Авдотья достала из комода блокнот, карточки, завернула в платок, что когда-то подарил ей Степан, упрятала вместе с флейтой до утра завтрашнего под подушкой в горнице.
На рассвете Степан запряг коня, бросил в дровни тулуп, чудом сохранившийся с довоенных времен, напоил жеребца теплым пойлом, кинул в торбу, висевшую на шее коня овса. Дорога не близкая, поди верст сорок по зимнику, вошел в хату.
Не стали нарушать обычай, присели пред дорогой. Около двух лет жили они вместе, и за это малое время стала Фира для крестьянских жителей родным человеком. Лишила власть Авдотью и Степана заботы о своих детях, внуках, потому-то и прощание было еще горше.
– Ну, с богом, – еле промолвила, смахнув слезу, Авдотья. – Степан, да ты уж поосторожней с Буланчиком-то, не шибко объезженный конь ешо, – напутствовала Степана Авдотья. – Да не забудь о главном.
Авдотья стояла у полураскрытой калитки с непокрытой головой, с шалью поверх плеч, держась рукой за плетень, смотрела за убегающими в даль санями.
«Отчего в этой жизни беды больше, чем блага, не довольно ли?» – думала она. «За кем присматривать теперича, кого потчевать кушаньями разными»? Вновь опустела хата, одни только мысли, одна горше другой, и не находила ответа.
То главное, о чем напоминала Степану Авдотья, теперь, после такой неожиданной встречи с родными Давида, мучило его постоянно. Как высказать наболевшее, чтобы не обидеть, не растормошить незаживающую боль.
Всю дальнюю дорогу Степан молчал, только погонял окриком Буланчика. Иногда он слезал с саней, желая не только облегчить тяжкий труд измученной животине, но самому маленько оправиться, шел прихрамывая рядом, по сухой заснеженной земле, изрезанной колеями, порой подтягивал подпругу, осаживал вниз оглоблю, выправляя косившую упряжь.
Степан про себя успокаивал, дымившего паром Буланчика - «ты уж не гневайся, не сяду в телегу покуда дорога не полегчает».
Морозный ветер перехватывал дыхание Степана, слепил снегом. Свернувшиеся и почерневшие от мороза листья шуршали под сапогами, но мысли Степана были совсем о другом. И решил он, раз уж свела их судьба, поведать Фире обо всем, покаяться , что не уберег сына старый солдат под самый конец, на станции Ирбит, куда в санях по морозцу вез он постояльцев своих целых полдня.
Не пришлось мучиться старику. Поняла Фира все без слов, и только прижала к себе футляр с инструментом, сжала в руке фотокарточки, обняла Степана, прислонилась к его седой, влажной бороде, и только слезы по щекам. И только крепче схватила детей, и в вагон...
<< Назад