«Диалог»  
РОССИЙСКО-ИЗРАИЛЬСКИЙ АЛЬМАНАХ ЕВРЕЙСКОЙ КУЛЬТУРЫ
 

Главная > МКСР "ДИАЛОГ"  > 12-ая встреча >  Татьяна ХОХРИНА (Россия)

 

ОБ АВТОРЕ

Родилась в подмосковном поселке Малаховка в 1956 году в семье юристов. Окончила знаменитую английскую школу N 1 в Сокольниках,  училась в МВТУ им. Баумана, потом окончила МГЮА им. Кутафина (ранее — ВЮЗИ) и аспирантуру Института государства и  права РАН. Долгое время занималась научными исследованиями в области проблем правосудия и криминологии, имеет много печатных работ. Была первым российским экспертом в Криминологическом исследовательском центре ООН. Свободно владеет английским языком.   С 1991 года занималась практической юриспруденцией в первой в России частной юридической фирме. С 2015 года пишет короткие рассказы, многие из которых так или иначе пересекаются с еврейской темой.  Цикл  рассказов «Переулки памяти» был опубликован в журнале Знамя в 2017 г. В январе  2020 вышла в свет книга рассказов «Дом общей свободы» (издательство Арт Волхонка, Москва).

 

МАЛАХОВСКИЙ ПЕРЕКРЕСТОК

ПЕРЕЛОМ

 

– Люля, что у нас сегодня на обед? Ты, помнится, голубцы грозилась накрутить. Но если нет, то и ладно, я супчику похлебаю и компоту. Жара... Еда-то не особо и лезет...
– Иван Александрыч, ну какие голубцы! Петров пост же! Ты же рис не ешь, а с мясом теперь до середины июля нельзя. Да и вообще мясо в нашем возрасте и вспоминать не стоит. Я свекольник вчера еще сделала и кисель смородиновый – чем не обед?! Руки мой – да за стол божьей милостью.

– Господи, как же он сдал. Не идет – тащится, нога за ногу путается, страшно смотреть. И высох так. Даже выше кажется, хоть и согнулся. Ну это от худобы, а худоба – не порок, только легче ноги таскать. Но вообще прямо старец древний. Седой, постричь бы его хорошо... Сын приедет – пусть хоть как, но пострижет. И бороду эту страшную сбреет, а то все недельное меню в ней застряло. Жаль, дела до нас никому нет, только название одно – дети... А им лишь бы не трогали. Приедут три раза за лето яблок по кошелке набрать, да еще ругают нас, что участок запустили и себя заодно. По-хорошему-то отца бы в больницу положить, подкапать витаминами сердечными, еще чем, а то завалится между грядок да истлеет там, мне-то его до крыльца одной не дотянуть. Или в санаторий бы обоих нас дух перевести. Но кому до этого дело?! Шестьдесят лет, как мы с Иваном женаты, осенью будет, а, похоже, и не помнит никто. Я молчу и они молчат..

Елизавета Петровна, а по семейному – Люля, то ли качая головой от негодования, то ли потряхивая уже от Паркинсона, убедилась, что Иван Александрович, не споткнувшись, преодолел стесанные ступени крыльца, и пошла накрывать на стол. Свекольник и кисель, значит... Какой когда-то у бабушки Малки был свекольник! Специально на Песах заквашенный, как вино. Вроде пустой, а вкусно и с мацой сытно. А она вот вчера наварила густой – ложка стоит, а вода водой. Дааа, чего говорить, она и смолоду хуже бабки готовила, а сейчас совсем не помнит ничего. Да и блюда все там остались, где ее еврейство. Кончилось оно, появилась Елизавета Петровна вместо Леи Пинхасовны – и свекольник другой стал... Да если бы только свекольник...

Удивительное дело. Сто лет она детства не вспоминала, все так потерялось во времени, что и следов не найти. Да и вообще все их семьи словно растворились, будто не было ничего позади. Взялись ниоткуда и уйдут никуда. Родители в местечке остались, дочери выучиться задумали, сперва в Харьков метнулись, а потом и в Москву. Крестились все, чтоб можно было судьбу как-то обмануть, за православных замуж вышли, русские фамилии взяли и имена и дружно забыли, на каких грядках росли. Родня вся там осталась, по ту сторону веры и сгинула в войну, да они и до войны дорогу назад забыли, родителей последний раз еще в двадцатые навестили. Родители-то, слава Богу, до войны еще ушли, так что хоть те муки не приняли. А она с сестрами так вросла в московскую новообращенную жизнь, что даже кошмары военные на себя не примеряла. Своих драм хватало. Поэтому если еврейство ее и напоминало о себе, то как соперированный аппендицит – рвущимися спайками. То вот так, как сегодня, рецепт какой-то и вкус всплывет, то на малаховском рынке соседки на идише заговорят, и она с изумлением обнаружит, что все понимает. А так-то ни в голове, ни в сердце этого нет и память пустая как о книжке неинтересной.

Сыновья выросли, семьи у обоих. Младший вообще доктор наук – не дотянешься. На армянке женат. Ну та, понятное дело, со своей мамашей носится, у них принято, а ей с Иваном Александровичем ждать тут не приходится, до них очередь не доходит. Да и живет ученый сын с ученой женой не больно-то счастливо. Не разбежались – и хорошо, все же дочь у них. А старший сын – вообще беда. Молодость война сожрала, вернулся – хотел в консерваторию поступить, пел уж очень хорошо. Но поздно уже. Да и женщину привез с девочкой. Кормить-одевать надо. Ну и в снабженцы, дурак, полез. А там известное дело – деньги не считанные к рукам прилипают. Ну и наснабжался на десять лет лесоповала. Баба, конечно, ждать не стала, сразу после суда ее с дочкой след простыл. А он – от гудка до гудка и вернулся обратно. Да кабы один, так нет, оттуда, из Сибири новую избранницу приволок, теперь уж с двумя. Говорил, спасла его там. Что на это скажешь?! Вот они ученому сыну московскую квартиру отдали, а с проученным, да его семейкой, в Малаховке осели. Хорошо, он на завод местный пошел, на старые дрожжи - снабженцем опять, так квартиру недалеко тут получил. Теперь живет отдельно. Это, конечно, удобней, но и дом им двоим в старости тащить совсем невмоготу.

Иван Александрович приплелся на терраску, похлебал пустого свекольника, запил киселем, похоже, не различая разницы между этими блюдами, и устав от еды, как от тяжелой работы, задремал тут же в проваленном старом кресле. Голову назад запрокинул – смотреть жутко. Кабы не храп, подумаешь, что не жив уже...

Елизавета Петровна сгребла тарелки и чашки и потащилась в кухню. Сунула их в тазик и прикрыла полотенцем от мух – мыть уже сил не было. Страшно даже думать, как дальше будут. Сил совсем нет у нее, а дед и того хуже. Так все красиво начиналось, другим на зависть. Она – учительница, он – инженер железнодорожный. Интеллигенция. Квартира-дача, путевки в Кисловодск... Сын с войны живой пришел, младший учиться мастер, сестры живы, один племянник – врач известный, другой – диктор телевидения... Казалось бы – живи и радуйся. Да они и радовались с переменным, правда, успехом, но и эта пунктирная радость так быстро пролетела, что за подол не поймать. И остались два немощных старика, полуразвалившаяся дача, почти не знающая их внучка и стремительно стареющие сыновья...

Именно сейчас, в этой жалкой и унизительной старости, она вдруг обнаружила, как далеко откатилась ее жизнь от того порога, с которого начиналась. Именно сейчас она вдруг стала вспоминать родителей, бабок, соседей, жизнь в местечке, детские имена, присказки и выражения, ту еду, те праздники, вообще – то измерение, которое она так давно покинула и, имея с сестрами сходную судьбу, никогда и не вспоминала. Она и сейчас не тосковала по этим потерям, не скучала по родителям и не умилялась тем воспоминаниям. Она просто впервые четко поняла, что жизнь ее не была монолитной, она состоял из двух, пусть и не равных, частей. А раз в ней был перелом, значит, она могла сложиться и по-другому, повернуть в ином направлении. Может, останься она тогда там и, бог даст, переживи войну, у нее были бы другие дети, другие внуки и другая старость. И почему-то именно сейчас она стала твердо уверена, что в этой другой версии она была бы куда счастливее.

Елизавета Петровна осознала, что на террасе абсолютно тихо. Она зашаркала туда из кухни, но уже знала ответ. Иван Александрович остался в той же позе, даже глаза были закрыты, только разбудить его уже было невозможно. Люля причесала его, смахнула с бороды застрявшие крошки, закрыла на террасе окна и пошла к соседям, у которых был городской телефон. Как всегда в несчастье собраться оказалось куда легче, чем для радости. Быстро приехали сыновья, все организовали как положено: отпевание, похороны, поминки. Елизавета Петровна держалась молодцом и после всего решительно осталась одна, отвергнув любую помощь и чье-то присутствие. Сыновья же очень переживали, у младшего случился сердечный приступ, и жена сперва уложила его в госпиталь, а через две недели увезла в Карловы Вары приходить в себя. Старший тоже затосковал, запил и его хозяйка решила, что самое время проведать ее сибирскую родню. Там ему разгуляться не дадут.

Елизавета Петровна дождалась их к сороковинам. Правда, узнать ее было невозможно. Она была очень плоха, почти не вставала, ничего не ела. Но самое страшное не это. Она, похоже, сошла с ума. Откликалась лишь на имя Лея, говорила только на идише – хорошо, соседская бабка это определила и смогла хоть растолковать, что Лея Пинхасовна хочет. Да она ничего особенного и не хотела, просила только раввина привести кадиш над ней прочесть, как умрет, и похоронить ее на еврейском кладбище. Ну, конечно, никто этими глупостями заниматься не стал. Мало ли что полоумной старухе в голову придет! Какая еще Лея, какой раввин?! Откуда язык этот тарабарский она выучила?! А, может, и не выучила, а так, слов в Малаховке от соседей нахваталась, или они вообще выдумывают, какой-то интерес свой имеют... Так что дали Елизавете Петровне умереть спокойно, в кругу любящей семьи, отпели по-человечески и проводили вслед за Иваном Александровичем.

 

 

ДОЧА

 

Дядя Коля Лупандин вернулся в Малаховку с фронта контуженый. Вот на вид вроде нормальный абсолютно, здоровый и крепкий, но это только на вид. Во-первых, иногда так голова у него болела, что калитку вышибал, по улице в лесок бежал и орал от боли. А, во-вторых, после этих приступов вообще все начисто забывал. Даже как звать его и где живет. Так что сыновьям и жене Вере приходилось потом по леску метаться до темноты, искать его и домой вести. А там выспится, назавтра в баню сходит, водки выпьет – и вроде здоровый опять. Если, конечно, можно считать здоровым человеком того, кто враз мог литр в горло влить и не поморщиться.

Вообще все соседи паре этой изумлялись. Вера хорошенькая была, глазастая и фигурой прямо статуэтка точеная, к тому же грамотная, на лаборантку медицинскую выучилась и в Раменском, в больнице, анализы всякие в микроскоп разглядывала. В халате белом, в шапочке – точно доктор! Из-за микроскопа, видно, и очки потом надела, но они ее не портили, только образованности прибавляли на вид. И хоть троих здоровенных парней выродила, а даже не расплылась и выглядела словно их сестра. Колька конечно равнодушно на это смотреть не мог и даже от ревности бил ее слегка иногда, но это и понятно: где он и где она...

Действительно, Колька на вид был – без слез не взглянешь. Кривоногий, коротенький – Верке чуть выше плеча. Учитель физкультуры в школе у станции, где Колька перед войной учился, называл его презрительно "Огрызок", а бабушка моя по-соседски – "четверть курицы". Да война еще контузией отоварила, тоже не сильно Кольку украсила. Работать по-людски вообще не смог, хоть и пробовал. Перебивался халтурой копеечной, но тогда народ старался сам справляться, да и хозяйство у всех такое было убогое, что там и ремонтировать нечего было. Спасался тем, что родня откуда-то, из Молдавии что ли, семечки в мешках присылала, Колька их жарил, обратно в мешки ссыпал и отдавал на продажу, на рынок, за малюсенький процент. Как бабушка моя говорила, имел с этого яичный бульон. Одна радость, что дети с нашей улицы всегда могли у него бесплатно стакан в карман насыпать, а по улице все время полз головокружительный запах жареных семечек.

Однако Верку это не остановило, пошла за него, не моргнув, хотя тоже понять можно – женихов-то было наперечет. Но не просто пошла, а и один за другим троих парней ему выстрелила! Видно, контузия все же только голову задела, а, может, из-за нее Колька забывал, что уже сынок есть, и нового заделывал. Короче, слепили они с Веркой трех богатырей – не родителям чета, один краше другого! Жаль только нутром пошли в отца. Учиться не хотели, а то – и не могли совсем, зато за воротник заливать научились раньше, чем читать. И сделать с ними ничего не могли ни Колька с Веркой, ни школа с соседями, ни милиция, куда все они пошли работать. Ну от милиции, впрочем, никто исправления и не ждал, там они только собутыльников нашли и водку халявную.

Как парни выросли и отца слушать совсем перестали, Колька сильно заскучал, чаще стали с ним приступы случаться и приходилось всей улицей его искать. Лупандины пробовали даже собачонку завести, чтоб она при нем была и находила, если что, но ничего из этого не вышло: два раза они щенков брали, а те убегали от невнимания и бескормицы. И вдруг Коля нашел себе компаньонку.

Коля купил поросенка. Чтоб откормить и сдать на мясо. И начала это свинья расти у него не по дням, а по часам. Получилась какая-то совершенно гигантская свинья Люба. Не знаю уж, какие в свиноводстве существуют рекорды, а только колькина Люба была такая огромная, что не только мы детьми на ней катались, но и сам Колька или Верка легко на ней могли проехать всю Малаховку. Но дело было не только в ее огромности. Люба была абсолютный свинячий Эйнштейн. Думаю, не то что свиней, а и людей такого ума даже в Малаховке было не много.

Люба полюбила Кольку всем своим свиным, похожим на человечье, сердцем и понимала его просьбы и надобности с одного слова и одного взгляда. С наступлением осени, когда рано начинало темнеть, Кольке достаточно было скомандовать: "Любка, за Веркой!" И Люба, не отвлекаясь на шершавые заборы, валяющиеся соблазнительные объедки и жирные лопухи, не сворачивая спешила на станцию и безропотно ждала у подземного перехода Верку. Та взваливала на Любу кошелки, а, сильно устав, иногда усаживалась сама и Люба, не ворча, без дополнительных указаний доставляла Верку с багажом домой в лучшем виде. Днем Люба кормилась вдоль заборов, чем бог пошлет, но стати не теряла, только набирала вес.

Главным же ее делом было следить за Колькой. Люба предчувствовала его приступы за несколько часов и не отходила от хозяина ни на шаг. С первым его криком она становилась в стартовую позицию и неслась за ним в любом, выбранном им направлении. И в этот момент лучше было не оказываться на ее пути! Преодолевая и сметая любые преграды, Люба следовала за Колькой к плечу плечом. И семья уже не волновалась, где потом искать Лупандина. Он, как и раньше, все и всех забывал, но только не Любку. Может, потому что она была рядом, не оставляя его. Когда же, обессилев от боли, Коля начинал шарить, куда бы примоститься, Любка, понимая его маневры, в нужный момент подставляла широкую, как кушетка, спину и волокла на себе рухнувшего и мгновенно отключавшегося Кольку домой. Ясно, что даже мысли о том, что Любку, как других, взятых на откорм свиней, можно сдать на мясо, даже не приходило в голову. И Колька, и Верка считали ее членом семьи и чаще, чем "Любка", стало звучать слово "Доча". Дошло до того, что Колька пришел к моему отцу узнать, сколько свиньи живут на свете, и посоветоваться, разрешит ли поссовет похоронить Любу на Малаховском кладбище.

Короче говоря, с Дочей Лупандиным повезло куда больше, чем с сыновьями. И они, похоже, это поняли и это им сильно не понравилось, особенно когда они изредка бывали трезвыми. Ну действительно! Не по-людски это, чтоб об сынах не думать–не заботиться, а свинью вонючую любить, как дочь! А хуже нет, чем мента полупьяного оставить недовольным. Поэтому счет на любкину жизнь пошел на дни. И случай подвернулся! Кольку в госпиталь ветеранов войны подлечить положили, все думали, что найдут, откуда боль его родится, и перестанет он соседей воплями пугать. Вот Колька в больницу залег, Вера отгулы взяла сестру в Камышине проведать, а молодым Лупандиным и карты в руки. Главное было Дочу в сарай заманить, очень она им не доверяла. Но как-то исхитрились. Там втроем забить ее пытались, не получалось все. Так она кричала – вся улица не дышала. Чисто человеческим голосом, словно Кольку звала. В общем, пришлось пристрелить ее из табельного оружия, а то неизвестно, кто б живой из сарая вышел. А так-то табельное оружие было только у парней, у Дочи – нет. Они и победили.

Двое суток до веркиного возвращения так победу праздновали, что жареной свининой вся Малаховка пропахла, а Верка вернулась – есть не стала. По соседям пошла, плакала очень. Ну, парни тогда форму напялили, за несколько раз по частям убоину на рынок оттащили и мясникам сдали на реализацию, кто ментам откажет-то, из их рук и человечину бы приняли, не то что свинину. Сдали, дома подтерли и как не было Дочи. А потом вернулся Колька. Довольный – подлечили его, сказали, что больше таких болей не будет и память не потеряет. Прям как новенький стал. Но только пока не начал Любку-Дочу звать. Верка у соседки затаилась, в глаза боялась заглянуть мужу. Парни – на работе службу несли. А Колька первые полдня не волновался: она ж умная, его почувствует и придет сама. А потом в сарай зашел. Ну и понял все. И контузило его второй раз. Видно, даже сильнее, чем в первый. Уж очень кричал страшно, когда бежал. И найти его в этот раз было некому.

 

 

ЖИРНЫЙ-ЖИРНЫЙ, ПОЕЗД ПАССАЖИРНЫЙ

 

Рудик Цырлин действительно был жирный. Жирный, желтозубый и все время чем-то попахивал. Ну да, да, именно такой! Да, довольно противный. Вернее, не то чтобы противный, но малоприятный. Не привлекательный. Да он и не претендовал. Он давно это про себя понял. Не своим умом дошел, конечно, про себя об этом догадаться непросто, но товарищи быстро помогли, еще на ранней стадии высоких детсадовских отношений. И лупили за это регулярно и довольно больно. А няньки смеялись и пальцем показывали. И специально не меняли описанные от боли, страха и унижения колготки. Чтобы все видели и помнили, какой он ничтожный. "Свиная блевота" – так называл его лидер детсадовской общественности Витек Бузько, на голову выше всех и с обкусанными до основания ногтями. Рудик не понимал, почему свиная. Почему блевота – понимал, а вот почему свиная – нет. Хотя соображал, что свиная – особенно плохо. Бабушка Рива вообще свинину есть не разрешает и говорит, что от нее вырвет. Вырвет – и получится в результате сам Рудик... Но это сложный эволюционный цикл. Лучше не вдумываться, просто помнить, кто ты и где твое место.

Ему и на утреннике в саду роль поросенка давали всегда. Так и говорили: ты же жирный, вонючий, не смеешься, а хрюкаешь и вообще свиная блевота. Вот и изображай свинью. Он старался похуже изображать, непохоже, чтоб роль другому передали, но в детском саду электролампового завода были невысокие эстетические требования и плохо были знакомы с системой Станиславского. Поэтому Рудик продолжал репетировать ненавистного поросенка, хотя знал, чем это кончится. Накануне премьеры, когда требовалось уже репетировать в костюмах, Рудик тоскливо сообщал, что он опять получил роль поросенка. Папа с мамой хохотали, тормошили его, в насмешку хрюкали, искали хвостик и прижимали нос пятачком, но потом убегали по своим бесконечным делам. А за костюм отвечала старая большевичка баба Рива. И несмотря на атеистические убеждения и университет марксизма-ленинизма в анамнезе, категорически отказывалась делать поросячий прикид. Звонила утром в сад, говорила, что Рудик заболел, и там как-то обходились без свиньи. Который уже раз. А Рудик обреченно осознавал, что он и здесь особенно не нужен и без него все прекрасно повеселились.

В более старшей группе лупить его стали чаще и больнее, он стал писаться уже и без специальной причины, создавая дополнительный повод для общественного ликования. Подросший и окрепший Витек Бузько, разговаривавший преимущественно матом, при столкновениях с Рудиком демонстрировал неожиданный взлет интеллекта и творческий потенциал, посвящая Рудику внезапно родившиеся стихи. Он норовил стянуть с Рудика мокрые колготки и кричал, становясь провозвестником рэпа: "Йо, йо, жирный Рудик нассал прудик!" или "Свиная блевота, в твоих штанах болото!" Дети литературу любили и Рудика встречали хоровым поэтическим приветствием. Когда это услыхали старшие Цырлины, они все-таки наконец пришли в сознание, провели работу с бабой Ривой, та наконец уволилась из библиотеки Института истории рабочего движения и села с Рудиком дома, заслонив его, как им всем казалось, от жестокости и несправедливости общества. Это было большое заблуждение. Рудик перестал быть членом детсадовского коллектива и теперь вообще ничего не мешало его публичному разоблачению и поношению. Группа, маршируя на прогулке, замирала напротив рудикова подъезда, где он в тоске сидел с бабой Ривой на лавке и болтал жирными ножками, и под профессиональное дирижирование торжествующей воспитательницы скандировала: "Те, кто ссыт всегда в штаны, непригодны для страны! Сколько Рудик ни гуляет, лишь сильнее он воняет!" Похоже, что у Витьки Бузько были явные литературные способности и творческие перспективы.

Родители стали таскать Рудика к психотерапевту, то ли это помогло, то ли Рудик перерос свои проблемы, но писаться он перестал и пошел в школу. К сожалению, туда же направились и его бывшие одногруппники. Поэтому репутация неслась впереди Рудика и опровергать ее было бессмысленно. Рудик вытянулся, стал ростом почти с Витьку и сутулился, он носил пластинку, поправлявшую ему прикус и оттирал зубы до скрипа, и уж точно больше не писал в штаны, но это ничего не меняло – память у детей была отменная и Рудик не забывал, что он жирный, кривозубый, вонючий урод, у которого все не как у людей, и твердо знал, на что рассчитывать... То, что в классе было еще несколько еврейских ребят и даже очкарик Кацнельсон, адаптированный до Кальсона, но их одноклассники принимали за своих, брали в игры, а с Кальсоном Бузько даже дружил и приходил к нему на День рождения, просто очередной раз подтверждало, что Рудик – ошибка природы. И все.

В школе за десять лет всякое случалось, но школьные годы пролетели быстро, да и вокруг была тьма перемен. Умерла баба Рива, и Рудик вдруг обнаружил, что даже в отношениях с вечностью у его семейства свой путь: они не варят кутью, не запивают блины компотом, а спеленали бабку, как египетскую мумию, приволокли какого-то старика дурацкого, который жег свечи, нес черт знает что на тарабарском языке и даже зарыли Риву не там, где соседа Николая Петровича или учительницу первую Серафиму Кондратьевну, а почему-то поволокли на подмосковное отдельное еврейское кладбище в Малаховке, где Рудик едва сдерживался, чтобы не заржать, какие там нелепые фамилии и эпитафии. Пока чудной старик лепетал слова молитвы, Рудик топтался около соседних могил. И вдруг наткнулся на старый, отбитый по краям и позеленевший маленький памятник. Мальчику Рудику четырех лет. Там так и было написано: "Рудик Глик, 4 года. Ты прожил так мало и очень страдал. А теперь о тебе страдает вселенная..." Рудик замер и у него перехватило дыхание. Он был уверен, что это – про него. Что он случайно как-то увернулся и шаркает теперь по дорожкам еврейского старого кладбища, хотя это он, он – Рудик Глик, который так страдал, что не смог жить дальше. И Рудика Цырлина ни капли не обрадовало, что он-то смог и живет до сих пор, и не очень-то, кстати, теперь страдает... Это так, ошибка судьбы...

Окончив школу, Рудик неожиданно довольно легко поступил на очень престижный факультет, стал заниматься микробиологией, подавал в этой сфере большие надежды и был приглашен продолжить учебу и исследования в Германию. Он почти не встречал своих детских мучителей, но от Кальсона узнал, что Бузько получил шесть лет за грабеж, и почему-то обрадовался, что уедет, не встретившись с ним, справедливо подозревая, что и тут садист Бузько бы ему мог все испортить, будь он на свободе. Взял бы, да сообщил приглашающей стороне, что перспективный молодой ученый Рудольф Цырлин склонен к полноте, долго писался, все время отбеливает с трудом выправленные зубы и, когда волнуется, довольно резко и неприятно попахивает, хотя делает все возможное, чтобы это скрыть. "Ничего себе, – сказала бы высокая принимающая сторона, – ни к чему нам в старинном, чистом и прекрасном Мюнхене этот жирный, вонючий Рудик! Нам нужен человек будущего, а не свиная блевота!" И планы Рудика рухнули бы...

Перед самым отъездом Рудик смотался в Малаховку поклониться бабкиной могиле, но на самом деле долго шептался о чем-то с Рудиком Гликом четырех лет. Наверное, договаривался, чтобы тот зачел ему детские испытания, и дальше жизнь была бы прекрасной.

Рудик прожил в Германии, а точнее – в свободном мире семнадцать лет. Он стал автором нескольких знаменитых работ, признанным ученым и специалистом экстра класса, читал спецкурс в Цюрихе и Лондонском университете, был переведен на уйму языков и считался большим авторитетом. Родители его осели в Таиланде, смолоду склонные к безбашенной буддистской легкости бытия и гармонии с природой, что с Рудиком находило мало точек соприкосновения. Но Рудик не чувствовал себя одиноким: несколько лет назад он познакомился и стал жить с девочкой из Москвы, подрабатывавшей в баре рядом с его университетом. Ее не смутило ни то, что он снова стал толстым, ни его большие и желтоватые, как у нутрии, резцы, и даже не отталкивал специфический запах его беспокойства. Она была девочка умненькая, училась на косметичку и понимала, что это не от Рудика зависит и имеет гормональное происхождение. Рудику с ней было нескучно, комфортно и ему даже казалось, что они любили друг друга. Пора было решать проблемы Лениного гражданства и подумать о детях. Но Рудик вспоминал о детстве с такой тревогой, что понимал: пока не договорится с Рудиком Гликом, ни о каких судьбоносных решениях речи идти не может.

Осенью Рудик и Леночка выкроили в расписании неделю и поехали в Москву. Леночка хотела познакомить Рудика со своими и собрать необходимые документы, а Рудик рвался на Малаховское еврейское кладбище. Лену он оставил у родителей, презентация прошла отлично, а сам двинул в Малаховку. На кладбище было пустынно, шуршала осенняя листва, т.е. атмосфера для душевного разговора была что надо. Рудик легко нашел могилу Рудика Глика четырех лет и грузно опустился на вросшую рядом в землю скамейку. "Ооооо, какие гости проведывают кости! Рудик Рудику глаз не выклюет, разве что поднассыт чуток!" Рудик даже не удивился, услышав через столько лет совершенно, кажется, неизменившийся голос Витька Бузько. Так и должно было быть... "Ну что, в России пузо набил – у немца пивом долил?? – продолжал самодельными стихами материализовавшийся из воздуха Витек. Он опирался на лопату и изучал Рудика с каким-то первобытным, безграничным и нехорошим интересом. "Слышь, жирдос, похоже те там хорошо и все те рады, кормят на убой и вешают награды...? Не ссышь больше от страха, сухая рубаха? Но воняешь как в детстве, как на помоешном соседстве..." Рудик понял, что нет места на земле, куда можно было бы скрыться от этого голоса, где есть покой и счастье и нет унижений и обид. Рудик Глик, видно, раньше это понял, а он вот только теперь. И почувствовал, как невыносимо устал. "Что тебе надо, Бузько? – А ничё! чтоб не видеть тебя! Чтоб ты не жрал наше и не вонял тут! Я, может, после зоны специально здесь жидам могилы рою, жду, когда твоя очередь придет! Ну, готов?! От вони своей не задохся?! Ссышь, небось, от страха-то, сечешь, чем кончится все!" Рудик встал со скамьи и резко шагнул в сторону Бузько. Большой, полный, не юный мужчина, излучающий не страх, а усталость. Витек дернулся назад, выронил лопату, потерял равновесие и со всей высоты своего немалого роста грохнулся затылком о памятник маленькому Рудику Глику четырех лет...

Рудик Цырлин не оглядываясь вышел с кладбища, первой же электричкой доехал до Москвы, не позвонив Лене, расплатился в гостинице и ближайшим рейсом улетел в Мюнхен. Его никто не искал, и в принципе ничего не изменилось. Он только довольно быстро сбросил лишний вес и куда-то исчез этот омерзительный запах вечного страха.

 

 

 

РАВНЕНИЕ – НА ГРУДЬ!

 

Геня Моисеевна жила в абсолютно правильном месте: между старой аптекой и кладбищем. Она часто говорила: тем дамам, которым не помог универмаг на станции и аптека, но кому еще рано на кладбище и хочется еще хоть маленький шматок счастья, тем по дороге надо завернуть ко мне. Я сошью им такой лифчик и такой корсет, что у них не потемнеет в глазах, а жизнь заиграет новыми красками. Геня Моисеевна Шахнель шила лучшие бюстгальтеры по всей Казанской железной дороге и у нее не было отбоя от клиентов даже из Москвы. Геня так давно и так уверенно набила руку на чужой груди, что, не стесняясь, пришивала на свои изделия бирку "Шахнель", где вместо "х" был цветочек и получалась поперхнувшаяся Шанель. Если находился отважный камикадзе и глумливо спрашивал, не боится ли Геня подсиживать саму Коко, Геня, уничтожающе рассматривая нахала, отвечала: "Во-первых, эта буква "х" неприлична в белье, а, во-вторых, это Вашей Шанеле должно быть стыдно! Мои лифчики знают и носят все, а ее шматы никто в глаза не видел!" И ведь была права...

Геня развернула свое дело с размахом. Два раза в году к ее калитке рано утром или когда стемнеет приезжал покоцаный рафик с надписью Школьные завтраки и нарисованным на кузове мордатым коротконогим школьником, давящимся ватрушкой размером с велосипедное колесо. Из кабины вылезал заведующий малаховским коопторгом Арон Квашис, а из кузова – два совершенно одинаковых крепких паренька, видимо отъевшихся на школьных завтраках, и часа два носили в дом Гени Моисеевна поблескивающие рыбьей чешуей плотные разноцветные рулоны дамаста и другого бельевого материала, складывая их в комнате без окон в поленницу. Раз в год, обычно – весной, у гениной калитки был замечен румын, а, может, и цыган, но без кибитки и медведя, а с двумя огромными кожаными чувалами, где перекатывалось и звякало что-то непонятное. Скорее всего пуговицы всех мастей, крючки, пряжки, кнопки, ремешки и прочая бельевая упряжь. По субботам Геня не работала, и к ней приходили две красковские могучие бабы гладить и отпаривать, а по понедельникам – две тонкие девушки-белошвейки с монашескими бледными лицами выполнять кружевные работы. Все остальное время Геня Моисеевна принимала клиенток и титаническими усилиями ставила их грудь на место.

Это были времена, когда женщине еще прилично было иметь тело, и говорящий лист фанеры вызывал сочувствие, а не зависть. Тогда институт груди и других выпуклых частей тела не изжил себя окончательно, а мужская часть населения, невзирая на уровень образования или его отсутствие, национальность и финансовый статус, не пытались разглядеть даму сердца в бесполом подростке старшего школьного возраста, а с удовольствием сжимали в объятиях клиентуру Гени Моисеевны. Она же не просто упаковывала этих дам в достойную обертку, она исправляла некоторые погрешности и промахи природы и обеспечивала дамам не только высокий бюст, но и высокий старт.

Когда клиентура Гени Моисеевны разрослась, то к ней нередко стали заглядывать по делу не только пышногрудые дамы или прикидывающиеся ими худосочные девицы, но и местные, а иногда и московские джентльмены в поисках подходящей спутницы. Не надо только считать Геню Моисеевну сводней, ни в коем случае! Скорее, она была селекционер и справочное бюро в одном лице. В чем-то она даже была провозвестником передачи Жди меня, но с ее помощью искали не постаревших бывших родственников, а моложавых будущих. И надо сказать, что и в этой сфере деятельности мадам Шахнель не подводила: ни единым сантиметром не соврав, она четко обрисовывала интересующемуся достоинства претенденток, далеко выходя за пределы своего узкого профиля.

– А что, Генечка, или Роза Певзнер таки действительно такая аппетитная красотка или это дело Ваших волшебных ручек? – Шо я Вам скажу, Ефим Соломонович... Вот Ви – гинеколог, Ви все видите знутри, но кому эта интересна, кроме Вам и той женчины? Так и я. Шо я вижу – то я вижу, но хватит, шоб об етом знали я и та, шо я вижу. Я Вам просто говору: Ви берете Роза и не будете об етом жалеть. И все, шо Ви насчупаете, Вам таки да понравится. Только не рассказывайте ей, шо Ви видели ув наших общих знакомых знутри и меньше любите ее мамочка, иначе шо ув кого знутри будет знать вся Казанская железная дорога...

– Гень Мойсевна, вспомни, нет там у тебя татарочки хорошей лет 40-45? У Рената из Хозяйственного магазина жинка померла, четверо у него, одному не сладить, а он еще и переборчивый...  – Фазиль, из татаров я имею трох, но на Рената вкус тянет только Наиля с объемом 132. Это таки неплохо, но ниже у нее объем еще больше, несмотря шо такие короткие ноги. Пусть Ренат не сомневается, она на их успеет и за детьми, и за ним бегать и пусть его не смущает нижний объем.

– Генечка, дорогая, ты, пока мой заказ отшиваешь, подумай: мне пора женить сына! Леве уже 38, лысая голова и без очков меня не узнает, а все тянет. А я внуков увидеть хочу! – Миля, зесь не давит? Под мишками не туга? Твой Лева, нивроку, большой умнице, сейхл как у акадэмик, но эти девки же смотрят на вивеска! Поетому я советую тебе познакомить Лева с косой Бэлой Фрумкиной. Если не смотреть ей ув глаза близко, а еще и раздеть - это кукалке! Спрачь лёвины очки, када они будут знакомица и никто не пожалеет, даю гарантия!

Апофеозом гениных матримониальных талантов была удачная женитьба тогдашнего директора Малаховского рынка, старого холостяка Вагана Бадиряна. Какие только слухи о нем не ходили: и что он предпочитает школьниц, и что женщины его вообще не интересуют, чего только народ не придумывал! Но стоило Гене построить пару лифчиков историчке красковской вечерней школы, сорокалетней Аиде, как все эти сплетни рассыпались в одночасье, потому что уже через два месяца вся Малаховка и Красково плясали на их свадьбе. Меньше, чем через год, Геня уже шила Аиде бюстгальтеры для кормящей матери, а через пролетевшие, как мгновение, 11 лет перед Геней уже выпячивала намечающуюся грудь их старшенькая Гаяна. Ваган сиял, как орден Андрея Первозванного, и больше никогда не повышал для односельчан стоимость аренды рыночного места, а Геня каждый праздник получала неподъемную корзину фруктов.

Геня Моисеевна гордо оглядывала пеструю малаховскую толпу. При той товарной убогости и бедности каждая третья женщина в Малаховке и окрестностях побывала в ловких и умелых гениных руках. Даже стоя на рынке в очереди за творогом или к бочке с молоком, Геня спиной могла определить, навалилась на нее ее счастливая клиентка или тычется неудачница в казенном белье. Те, кому повезло, разворачивали плечи, высоко поднимали подбородок и трехпалубной яхтой проплывали мимо кустов сирени и покосившихся заборов, делая вид, что не замечают восторженных и голодных взглядов встречных мужчин от прыщавых юнцов до седых почтенных отцов семейства. Вся генина паства, что недокормленная в войну и после, что располневшая от макаронно-картофельной диеты, была гениными стараниями рельефна, статна и одинаково головокружительна что в фас, что в профиль. И никакая бедность, пустые прилавки, холодящий ужас белья местного промышленного производства и железный занавес не смогли уничтожить привлекательность этих женщин и их ожидание счастья.

Гени Моисеевны давно нет. На Малаховском еврейском кладбище на сухом солнечном пригорке стоит камень, формой подозрительно напоминающий огромную, обращенную к солнцу дамскую грудь, и на нем тускло сияют вызолоченные под именем Геня Моисеевна Шахнель слова "Ты умела творить красоту". Кстати, в этой надписи в фамилии вместо буквы "х" тоже выбит цветочек, поэтому те, кто не в курсе, иногда думают, что Коко Шанель похоронена в Малаховке. Говорят, памятник Гене Моисеевне поставил директор рынка Бадирян в благодарность за свое семейное счастье. И хотя Геня была абсолютно одинокой, могила ее ухожена и там всегда стоят свежие цветы. Все-таки в Малаховке многие имели вкус и знали толк в женских достоинствах.

Рядом с домом, где я живу, три бельевых бутика. Чего там только нет, такое белье когда-то даже не снилось, кружева пеной вырываются из дверей на улицу! Прямо грех сверху что-то надевать! У сегодняшних девиц и дам нет проблемы оснастить свое тело. Но что-то нарушилось в природе. Девочки, девушки и дамы норовят что-то в себе переделать, добавить или урезать, реновации подвергаются носы, уши, губы, скулы и, конечно, грудь. Тысячи изобретателей корпят над конструкциями, которые зрительно поднимают то, что не поднимается, увеличивают то, чего нет вообще, прячут то, что утаить невозможно, разворачивают части тела в любом направлении, но счастья не прибавляется. Всё невозможно элегантно, головокружительно шикарно, безупречно и совершенно, но в глазах гаснет надежда и пульсирует обреченность. Геня Моисеевна, где ты, дай уже барышням счастье!

 

 Назад >>

БЛАГОДАРИМ ЗА НЕОЦЕНИМУЮ ПОМОЩЬ В СОЗДАНИИ САЙТА ЕЛЕНУ БОРИСОВНУ ГУРВИЧ И ЕЛЕНУ АЛЕКСЕЕВНУ СОКОЛОВУ (ПОПОВУ)


НОВОСТИ

4 февраля главный редактор Альманаха Рада Полищук отметила свой ЮБИЛЕЙ! От всей души поздравляем!


Приглашаем на новую встречу МКСР. У нас в гостях писатели Николай ПРОПИРНЫЙ, Михаил ЯХИЛЕВИЧ, Галина ВОЛКОВА, Анна ВНУКОВА. Приятного чтения!


Новая Десятая встреча в Международном Клубе Современного Рассказа (МКСР). У нас в гостях писатели Елена МАКАРОВА (Израиль) и Александр КИРНОС (Россия).


Редакция альманаха "ДИАЛОГ" поздравляет всех с осенними праздниками! Желаем всем здоровья, успехов и достатка в наступившем 5779 году.


Новая встреча в Международном Клубе Современного Рассказа (МКСР). У нас в гостях писатели Алекс РАПОПОРТ (Россия), Борис УШЕРЕНКО (Германия), Александр КИРНОС (Россия), Борис СУСЛОВИЧ (Израиль).


Дорогие читатели и авторы! Спешим поделиться прекрасной новостью к новому году - новый выпуск альманаха "ДИАЛОГ-ИЗБРАННОЕ" уже на сайте!! Большая работа сделана командой ДИАЛОГА. Всем огромное спасибо за Ваш труд!


ИЗ НАШЕЙ ГАЛЕРЕИ

Джек ЛЕВИН

© Рада ПОЛИЩУК, литературный альманах "ДИАЛОГ": название, идея, подбор материалов, композиция, тексты, 1996-2020.
© Авторы, переводчики, художники альманаха, 1996-2020.
Использование всех материалов сайта в любой форме недопустимо без письменного разрешения владельцев авторских прав. При цитировании обязательна ссылка на соответствующий выпуск альманаха. По желанию автора его материал может быть снят с сайта.