ДАЧНЫЕ ИСТОРИИ
«Есть то, чего нигде нельзя найти,
но всё же
есть место, где это можно отыскать»
Хасидская мудрость
- А что карась? Вот у моей тёщи кошка
была. Так карася не ест – только ледяную ей подавай. Кто его знает.
Два рыбака неспешно беседовали, коротая
время между поклёвками.
Солнце токо-токо встало. Было без
пятнадцати семь, конец августа, и луна, изрядно побледнев и осунувшись, ещё отражалась
в сине-прохладной воде, путаясь с новым солнцем в белых кучерявых облаках. Клевало не особенно – так, мальки дразнили
поплавок, рыба где-то плескалась, да не там, где надо. Ново-Харитоньевское озеро, возникшее от
запруды реки Дорки, в этот момент больше располагало к созерцанию подмосковных
красот, чем ловле карасей с бычками. А созерцать было что. При полной тишине
воздуха вода становилась чистейшим зеркалом, в
котором отражался, удваиваясь в
перевёртыше, весь вертикальный мир
- ивы, берег, небо с шеренгами белых
париков, окрестные постройки, неподвижно дремлющие над гладью удочки. И даже
чёрные утки-поганки становились
двуглавыми, смотрясь в не жадную на отражения воду.
Так случилось,
что озеро расположилось между двумя церквями, носящими одно и то же имя Георгия
Победоносца – старообрядческой, стоящей на Егорьевском шоссе, и канонической
православной, что на горке, недалеко от станции Игнатьево. Получилось даже
как-то символично: мол, направления веры разные, а озеро одно. Или наоборот –
водораздел, поди- попробуй переплыви. Правда, пейзаж отражения портила труба,
не имевшая к русскому христианству
никакого отношения. Зато она недвусмысленно напоминала о том, что ты
находишься в гжельских краях, в непосредственной близости к производству
знаменитого фарфора.
Само
происхождение слова «гжель» затерялось где-то меж балтийских гидронимов. В
левобережье верхнего Приднепровья
спокойно течёт себе речка Агжелка, а неподалёку -
Гжать. Какие-такие до-славянские
люди называли так речки, и в честь чего – сегодня уже толком не узнать. Зато у
подмосковной Гжели есть своя собственная история. Впервые Гжель упоминается в
духовной грамоте Ивана Калиты. После Калиты она принадлежала его сыну Ивану
Красному, за ним - Дмитрию Донскому, ещё позже - сыну Донского Василию 1, потом
вдове Василия Софье Витовне. Одним из
владельцев Гжели был внук Дмитрия Донского Василий Васильевич. В 1426 г., когда
была в Москве эпидемия чумы и «мор был велик в городах русских» он укрывался
тут, в гжельских лесах, от поганой
заразы.
«Гжель, а во
Гжели дворцовое село Гжель», как она названа в писцовых книгах 1519 года,
позже, уже в правление Ивана Грозного стала обозначаться как «государева
дворцовая волость», т.е. собственность царского двора.
Когда-то до
этих мест, расположенных меж двух подмосковных речек, протекающих по западному
краю Мещерской низменности, Гжелки и Дорки, простиралась подмосковная тайга, следы которой ещё
остались в окрестных, местами почти диких лесах. На заре русской цивилизации поселений тут было
не много, а занимались почти
исключительно охотой и бортничеством. Позднее крестьян обременили обычными для
тех времён повинностями. Дворцовая контора получала с них в год «62 рубля
денежных доходов и 14 рублей ямских и полонянничных денег». Крестьяне должны
были поставлять для двора 153 четверти ржи и 228 четвертей овса, 22 барана, 22
«сыра с полсыром», 1400 яиц, 235 гусей, «четверть с осьминой» орехов, 45 возов
сена…
Так продолжалось до тех пор, пока не обнаружили в тех местах уникальные белые глины
В 1663 году царь Алексей Михайлович издал указ «…во Гжельской волости
для аптекарских и алхимических сосудов приискать глины, которая годица к
аптекарских сосудам». К аптекарским сосудам глина явно сгодилась, и Гжель
постепенно стала приобретать свою керамическую славу.
В 1744 г. сюда
вместе с владельцем керамического завода в Москве Афанасием Гребенщиковым
приезжает создатель русского фарфора
Дмитрий Виноградов, познакомивший впоследствии с уникальными гжельскими
глинами М.В.Ломоносова. Тот в свою очередь отозвался о них следующим образом:
«…Едва ли есть земля самая частая и без
примешания где на свете…разве между глинами, для фарфору употребляемыми, какова
у нас гжельская или ещё исетская, которой нигде не видел я белизною
превосходнее».
И началось… Производство гжельского фарфора пошло в гору.
К концу 1770-х годов было уже пять заводов, не считая многочисленных кустарных
мастерских. Владелец одного из них, С.Афанасьев удостоился чести выполнить
придворный заказ на посуду, и посуда эта была названа «…на фасон заморских
самолутчей доброты». Как водится, спрос рождал предложение, и в Гжели появились
не только выдающиеся мастера – Никифор Гусятников, Иван Срослей, Иван Кокун, но
и умелые купцы-фабриканты. Один из них, старовер Яков Кузнецов, организовал в деревне Ново-Харитоново,
которое и есть самый центр Гжели, новое производство, перешедшее впоследствии к
его сыновьям – Терентию и Анисиму. А это, между прочим, те самые Кузнецовы,
которые «кузнецовская посуда», впоследствии сменившая место жительства на
Дулёво.
Как ни
странно, о мастерах известно, всё-таки, меньше, чем об «организаторах
производства». Особенно о тех, кто начал, пусть и кустарно, делать посуду в
Гжели. Естественный ответ: конечно, местные жители! Так-то оно так, только
хорошо бы взглянуть на ассортимент и форму некоторых предметов. Среди
квасников, ваз, столовой посуды и чисто русских фигурок одним из классических
образцов Гжели и по сей день является кумган. А штука эта и по форме, и по
названию не русская совсем.
Или вот
прошлым летом приключилась со мной вот какая история.
В начале Х1Х
века даже на фоне кузнецовского производства в Ново-Харитоново славился
Кузяевский фарфоровый завод, точнее заводы Ермила Иванова и братьев Лаптевых.
Был он хорошо известен и в конце века двадцатого. Кузяевские «штучки» всегда
отличались формой, особой купеческой статью, ассортиментом и цветовой
(преимущественно цветной) гаммой. Лет пять назад производство тут окончательно погибло.
Некоторое время ещё оставался небольшой магазинчик на территории, но и он
постепенно захирел. Так что от былого величия остались только ржавые ворота с
надписью «Кузяево – сила vorever».Ещё
в Кузяево, помимо рядом расположенной одноимённой деревни в полном недоумении
остался лишь Посёлок кузяевского фарфорового завода, да остановка автобуса, что
заезжает сюда из Раменского по дороге в деревню Аринино.
Так вот,
будучи в тех краях я всё-таки подошёл к проходной завода. На удивление, там
сидела и закусывала тётка, продолжавшая что-то охранять. Как быстро выяснилось,
охрана здесь была совершенно не при чём. Тётка распродавала остатки кузяевского
производства – пиалки, чайники, зодиакальные игрушки и другую ерунду.
Спрашиваю: «Почём?»
- Что «по
чём»?
- Пиалки
- Тебе какие,
с цветочками или монголки?
- Монголки?
Покажите.
Показывает.
Действительно, пиалки бело-голубые, но с характерным бурят-монгольским орнаментом.
Спрашиваю, что
ж это, кузяевский завод монгольскую посуду выпускал?
Ответ поразил
своей потаённой логикой:
- А ты,
случаем, не из евреев будешь?
Из евреев – не
из евреев – вопрос другой. А вот откуда в Гжели монголки с кумганами?
Пытаясь найти
ответ на этот вопрос, я как-то разговорился с Народной художницей, автором
многих гжельских моделей. «Пришлые люди», сказала она. По устному преданию,
гончарным промыслом в Гжели начали заниматься эти самые пришлые люди,
упоминания о которых нет ни в каких официальных источниках. Кто они – потомки,
половцев, кипчаков, хазар, западные татары? Неизвестно. Хотя известно, что
кумган, например, и сегодня широко используется (для разных, в основном
гигиенических целей) на исламском востоке.
Вот в таких
фарфоровых заморочках из века продолжают своё неспешное течение Гжелка с
Доркой. Та, что дала название всему краю, берёт начало у деревни Кошерово.
В
последнее время, правда, она вдруг приобрела
нечистую и не нужную ей славу из-за названной в её честь водки. Хотя как
посмотреть: в России сложилась добрая традиция называть водку только
самыми дорогими сердцу хорошими словами – «Праздничная», «Флагман»,
«Столичная». «Путинка»… Так что с этого взгляда водка «Гжелка»– своего рода комплемент реке. С другой стороны, Гжелке и без водки
было не плохо меж уютных берегов, туманов и заросших прибрежными растениями пойм.
Другая, Дорка, крутясь в лесной крапиве меж
стрёмных кабаньих ям, иногда, прячась в кустах узким руслом, появляется по краю
полей, в интимных местах покрываясь в начале лета зарослями жёлтых ирисов и
кувшинок.
В своём
верхнем течении Дорка стороной обходит сросшиеся деревни Коломино-Фрязино – ещё
не так давно настоящие русские деревни с гусями, курами, индюками, избами,
колодцами и прудом. Деревни примечательны тем, что там до конца девяностых
располагался завод, изготовлявший
детские фарфоровые игрушки. Этот завод при всей его залесной отдалённости и
внешней неприметности на самом деле продолжал традицию, идущую ещё со второй
половины восемнадцатого века, когда детские фарфоровые игрушки были едва ли не
главной статьёй тогдашнего гжельского ассортимента: в год их выпускалось аж
около ста тысяч.
Там и сейчас
ко входу в бывший цех с трубой ведёт неизвестно кем высаживаемая аллея с
бархотками и ноготками по краям. Правда, кроме кучи битого фарфора ничто не
напоминает о былой фарфоровой славе. Заброшенное помещение охраняет только
ветер и гадюки с близлежащего болота.
Ещё ребёнком я столкнулся с довольно необычным применением
этих игрушек. Дело в том, что Коломино-Фрязино связывает с железнодорожной станцией только одна
дорога. Вначале она пересекает поле, потом тянется километра три сквозь лес, а
потом опять выходит на открытое пространство. Так вот, лесная часть всегда была
довольно сырая и низменная из-за протекающей сквозь лес Дорки. А кроме пеших,
там ещё ездили на велосипедах, телегах и мотоциклах, в результате чего
образовывались довольно глубокие и неприятные ямы с чёрной грязью. Эти ямы как раз и засыпали недоделанными
некрашеными ещё мишками, белочками и лисичками. Их было так много, что
создавалось впечатление, будто весь
коломиновский завод только и работает для того, чтобы засыпать ненасытную дорогу.
У сельских
дорог характер трудный, но интересный. Ведь
что такое три километра по асфальту? Да ничего. От силы сорок минут
пешком без всяких эмоций. Не то по природе. Вот по краям дороги поле, метров
четыреста всего, а сколько на нём разных цветов, кабаньих пролежней, горок
кротовых, меняющихся на жарком солнце запахов. Не поле, а сюжет целый.
Раздолью кладёт предел лес со множеством
микроклиматических зон внутри него.
Метров сто светлых дубков и опятных в
сезон берёз, а за ними, ближе к руслу реки, крапива выше головы, комары и
ольха. За ольхой, уже после кое-как сложенного из бетонных плит и брёвен
мостика через Дорку - заросли лесной черёмухи, переходящей в сосняк и широкие
лесные поляны. На одной из таких полян возвышается здоровенный старый дуб,
хорошо известный тем, что на нём от века располагается огромное шершнёвое
гнездо. Вокруг дуба красиво – ранним летом там цветёт море «солдатиков»,
розовых фиалок, иван-да-марьи, медуницы и других наивных цветов. В этих местах,
ближе к сумеркам, при желании можно увидеть лунь, ухающую в зарослях калины и
лосих с лосятами, неожиданно и шумно срывающихся от вашего приближения.
От дуба,
левее, лесная тропинка ведёт к источнику, оборудованному, как и водится,
козырьком, иконкой и скамеечкой. А лесная дорога направляется дальше, туда, где неподалеку, правее,
располагается «Стасова поляна», неожиданно низкое место метров где-то
тридцать на сорок, вокруг которого в конце лета появляются крепкие черноголовики.
Я никогда особо не интересовался названием места. Думал, мол, Стас этот схимник
какой был или охотник. Есть же на речке Нерской место под названием «Могила
охотника», вот и тут, может, что-то подобное.
Всё оказалось
смешнее. Стас этот жив-здоров. Лет
семидесяти с чем-то прихрамывающий мужик с большой седой бородой, живёт на дачах неподалёку, с тремя собаками.
Когда-то, лет пятьдесят назад, он с того места перетаскал к себе на участок
весь дёрн, образовав посередь леса залысину с понижением. Это так потрясло начинающих дачников-садоводов,
что они с тех пор стали именовать то место «Стасова поляна».
Но если
Стасова поляна – дело рукотворное, то возникающие в конце лесной части дороги
глубокие ямы – вещь мистическая. Их тут множество – тянущиеся почти до деревни
«Кузяево» провалы в почве разной, но
чаще круглой формы. Поросшие лещиной и заваленные тут и там стволами
деревьев ямы эти не способствуют
психологическому комфорту грибников, старающихся обходить этот облюбованный
кабанами карст. Зато они время от времени будоражат «аномальщиков», пытающихся
объяснить конусообразные провалы тёмной работой НЛО.
Впрочем, может
быть и другая версия появления странных
ям. В 1941 году, в самый разгар битвы за Москву, в лесах между Коломино и Кузяево
дислоцировался специальный разведотряд. Что он тут, за сто километров от фронта
делал – неизвестно. Однако известно, что это место бомбил немецкий
бомбардировщик. В буреломных местах сохранились две огромных воронки от прямого
попадания в цель. В память об этом трагическом событии там сейчас стоит крест с
двумя табличками. На одной – список фамилий бойцов, на другой текст: «В этих
воронках покоятся останки доблестных разведчиков, выполнявших тяжёлое и
ответственное задание Родины. Вражеская бомба попала в их лагерь. 40 лет мы
искали это место. Однополчане». На вершине креста прикреплена Звезда героя
СССР.
Так вот, может
быть бомбёжка не ограничивалась теми двумя бомбами, и многочисленные ямы в лесу
– также результат авианалёта?
Когда-то ямы
уходили в лес от безнадёжного, поросшего
хвощом болота. Болото было частью колхозных владений, но пахать-сеять на нём
было нельзя. А тут как раз, в середине пятидесятых, подоспело необъяснимо
замечательное явление тогдашнего социализма – бесплатная раздача подмосковной
земли разным ведомства для блага их сотрудников, чтоб помогали себе грядками с
картошкой. Тут-то болото и пригодилось. Прорыли канавы, сделали дренаж,
поставили водокачку – и вперёд к победе коммунизма.
Время было
воистину романтическое. Особенно для тогдашних детей. Вместо одного дома стало два. Дачная жизнь развивалась и росла
как отдельная ветка на ещё небольшом деревце. Дома одни забавы и игрушки – на
даче другие. Дома газовая плита, а на даче дровяная чугунка на улице. Дома
электрический свет – на даче керосиновая лампа с фитилём. Здорово. И потом сама
дорога! Если ехали на выходные, то сначала
добирались до Казанского вокзала, а потом садились в поезд с паровозом. Он был
чёрный и дымный, этот паровоз. Конечно, его интересно было разглядывать – все
эти шатуны, огромные чёрные колёса, поршни, пыхтящую трубу.
Вагоны
плацкартные, с полками. Народ почему-то
сразу начинал есть, поэтому запах белого хлеба с колбасой едва ли не перебивал
запах сгораемого в топке паровоза угля. Кто-то играл в карты, кто-то, не
отрываясь, смотрел в давно не мытое окошко, а кто-то просто спал – дорога
длинная, 61 километр проезжали за четыре часа, а то и больше. Долго так было не из-за паровоза, а от того,
что казанская дорога в ту пору была одноколейная, с разъездами, где подолгу
ждали дальние поезда или товарняк. Это когда-то казанка была едва ли не такая
же передовая как «Николаевская». Один из
основателей, Карл Фёдорович фон Мекк,
задумывал её как путь в бескрайние просторы российского Востока. Но так
случилось, что Запад оказался для государства всё-таки интереснее, и когда по
двухколейной ленинградке вовсю курсировали электрички, казанская дорога
сохраняла архаику российского «восточного экспресса».
Ещё интересней
был капитальный отъезд на дачу летом. Ну, это вообще! Заказывали «трёхтонку». В
неё долго и основательно грузили всё, что может понадобиться летом в щитовом
домике для нормальной жизни – стулья,
посуду, одежду, книжки, телевизор и даже зелёную лампу. Сам процесс открывания заднего борта машины, все эти
замки, щеколды, возможность лазить в кузов и назад, запах машины, сиденья,
ручка, которой в несколько усилий-оборотов заводили непослушный автомобиль,
трах-тибидох двигателя – всё это вызывало чувство восторга.
Если отъезд на
дачу всегда был нетерпеливо ожидаемым, то возвращение вызывало совсем иные
чувства. Это было возвращение в иное пространство. Простота маленького мира с
его одноэтажным домиком, редким забором, кузнечиками, бабочками и совсем юными
яблоньками за несколько часов в поезде (а возвращались после лета всегда
поездом) превращалась, по мере приближения к Москве, в мираж и далёкое воспоминание.
После станции «Электрозаводская», если поезд шёл на тринадцатый путь, возникал
гремящий ночной тоннель. За ним – высоченные, как тогда казалось, кирпичные
дома, а рядом с ними огромные деревья-тополя, тревожно шумящие в своих кронах
сырой листвой. К запаху поезда примешивался запах тёплого ветра, приносившего с
собой через открытые окна ароматы позднего городского лета.
Но до
возвращения ещё далеко – два, а то и три удивительных месяца, каждый из которых
запомнится своими приметами. Июнь – множеством бабочек-траурниц, населявших
окрестные поляны с молодыми дубовыми кустами и орешником, бардовой вкуснейшей
земляникой на лесных опушках, белой фиалкой-любкой, запах которой поражал своей
терпкой роскошью на фоне разноцветных, но почти безароматных полевых цветов,
высокой травой с журчащими кузнечиками внутри, бесконечным днём и не жарким
солнцем. Июль – слепнями и сеном. Газонокосилок тогда не было, и траву на
садовом участке косили обыкновенной косой. А сено, чтоб не сгнило под дождём,
затаскивали в дом. Вот комната, и в ней всё как обычно, только у окна – стог
сена. Конечно, было интересней валяться не на кровати, а в этом самом стогу,
вдыхая сенной аромат и ворочаясь среди покалывающей сухой травы. А слепням
мальчишки тоже находили применение. Эту живую игрушку-самолёт было не жалко
из-за её потенциальной кусачей злобности; в слепня втыкали спичку, поджигали
её, и запускали слепня лететь, куда ему вздумается. Разумеется, о пожаре и
сухом сене никто не думал. Да и путь слепня никто не отслеживал – некогда, пора
было идти играть в солдатики.