Главная > МКСР "ДИАЛОГ" > 11-ая встреча > Николай ПРОПИРНЫЙ (Россия)
РАЗДАВАЛ БОГ МАЗЛ
Повесть
Пролог
Впервые приехав в Иерусалим, ненадолго и по служебным делам, я почему-то обязательно должен был навестить дядю Пизека. Так бабушка сказала: «Обязательно навести дядю Пизека». И строго добавила: «Если ты будешь в Иерусалиме и не навестишь дядю Пизека, он смертельно обидится».
Я не мог понять, с чего бы обижаться на меня человеку, с которым мы виделись единственный раз мельком на похоронах. Он тогда приехал на один день из Храповиц — проститься со своим старшим двоюродным братом, моим дедом. Невысокий, плотный, с почти шарообразной почти совсем лысой головой. Хотя мы и были представлены, запомнил ли он меня — неизвестно. Сам дядя Пизек, редко выезжавший из своих Храповиц, знал немногих из пришедших тогда на кладбище, и все они представляли старшее поколение нашей семейки. С ними он и общался, громко и почти задорно, поминая недобрым словом дегенератов из разных сфер жизни. Вдруг, впрочем, он вспоминал о поводе, собравшем нас на Востряковском погосте, — и тогда резко принимался скорбеть. Словно обрушивался весь — и брылястое в многочисленных румянцах лицо изменяло направление морщин, и живые сизо-карие глазки, только что хищно впивавшиеся в лица собеседников, притушивались тяжелыми синеватыми веками, и тугое, непрерывно пребывавшее в разнонаправленных мелких движениях тело, оплывало, и немногочисленные наэлектризованные волоски на затылке мирно укладывались на сверкавшую потом лысину... Но вот очередные «дегенераты» затруднились с проносом гроба между деревом и могильной оградой, и наш храповицкий родственник громко ожил.
Потом дядя Пизек решил уехать в Израиль. Отправив багаж малой скоростью, он явился в Москву, чтобы отсюда уже окончательно удалиться с доживавшей последние дни советской прародины. «Не сегодня-завтра повсюду здесь все шарахнется с громким треском, и на смену этим дегенератам из парткомов и исполкомов придут новые, тоже идейные, но еще с запалом и не наворовавшиеся, — говорил он, прощаясь, бабушке и пророчески воздевал руки. — Мало я им мучений терпел через свой пятый пункт?! А как в магазинах уже вообще ничего не будет, так понятно, кто будет виноват, и я тебе говорю: начнутся погромы. Я от твоего покойного мужа слыхал в детстве, насколько это занимательное дело. Так я этого вживую на старости лет знать не хочу. Все, наигрался. Отряхаю прах и удаляюсь!»
Разговор этот мне пересказал братец, поскольку я тогда как раз отправился по службе на покинутую дядей Пизеком Украину. Так что познакомиться с ним поближе, чем на кладбище, возможности у меня не было. А тут на тебе — не навестишь, обидится…
— А откуда он вообще может узнать, что я буду в Иерусалиме? — спросил я бабушку. — Вряд ли об этом напишут в тамошних газетах, даже русскоязычных.
— Я ему позвонила и сказала, что ты будешь, — невозмутимо ответила она.
— Зачем?
— Затем, что, если ты будешь в Иерусалиме и не навестишь дядю Пизека, он обидится, — так же невозмутимо объяснила бабушка.
Я сдался и пообещал непременно навестить малознакомого дядю Пизека.
Разговор первый
Дальний родственник принимал меня в крохотной квартирке, выделенной ему по приезду государством во временное пользование, до адаптации, как новому репатрианту. Вернуть себе помещение у израильского Министерства абсорбции, разумеется, не получилось. Дядя Пизек врос в свою тесную репатриантскую раковину и расставаться с ней не собирался. Впрочем, как и большинство его пожилых соседей, прибывших примерно в одно с ним время на волне Большого Отъезда и заселенных в социальный дом-муравейник в не самом престижном районе израильской столицы. Приезжие помоложе — кто раньше, кто позже — разлетелись по более удобным и привлекательным местам, но закаленные советской властью старики держались упорно. И израильские власти, в конце концов, сдались и оставили за ними социальное жилье пожизненно.
Дядя Пизек был очевидно рад моему приходу. Накрывая на стол, он юлой носился по крохотной кухне-гостиной, как-то умудряясь не врезаться в мебель и не обрушивать на пол предметы обихода. Под расспросы о житье-бытье недальновидно оставшихся в России родственников мы распили бутылку сладкого израильского вина «Кармель», которое дядя Пизек называл «шаргородским компотом».
— Попробуй, попробуй местную продукцию. И врачи рекомендуют, говорят, красное для здоровья полезно, — тараторил он. — Думаю, редкий случай, когда эти убийцы в белых халатах не врут. А вообще, конечно, шаргородский компот. Ты не знаешь? В Шаргороде — есть такой городишко — коммунисты в синагоге соко-винный завод устроили. Ну, что у них получалось, то получалось… Как во всем.
После третьей рюмки мой новоприобретенный родич потребовал, чтоб я обращался к нему «на ты».
— Нет так много у меня родных... слава Богу… — прочувствованно проговорил он. — И потом, мы ж израильтяне, как-никак!
— Ну, уж я-то, скорее, никак…
— Вот, кстати. А почему это ты не едешь в Израиль? — сурово спросил дядя Пизек.
— Как, то есть, не еду, а где ж я, по-твоему? — попытался отшутиться я.
— Смешно, да, — протянул в нос дядя Пизек. — Ты почему совсем не едешь?
— Честно говоря, не думал об этом… — обреченно вздохнул я. — Я ведь здесь первый раз… Но вообще, причин много, наверное. Фамилия у меня русская, языка не знаю… Или вот, например: я ж четвертинка, и то по деду. То есть, не еврей, по закону. Так сказать, галахическиi…
— Галахически-шмалахически, — перебил меня, наморщившись, дядюшка. — А бабушка твоя на что? Материна мать, все, как положено. Согласно закона.
— С чего это вдруг?
— С того, с чего… У меня, между прочим, никогда сомнений не было, что твоя бабка — еврейка.
— Капитолина-то Никитична?..
— О-о-й, я тебя умоляю, — дядя Пизек весь завибрировал. — При чем здесь? Бьют, знаешь ли, не по паспорту, а по совсем противоположному месту…
Я представил себе бабушку — круглое лицо с крепкими щечками-яблочками, короткий нос с острым уклювисто задранным кончиком, тонкогубый рот перевернутой улыбкой, большие узкие глаза под почти невидимыми бровями, и неопределенно пожал плечами. Нет, как-то не получалось у меня осознать ее еврейкой…
— Что? — недовольно спросил дядя Пизек. — Что?! Говорю тебе, она еврейка, — и закончил с уважением. — Она очень умная.
Меня неизменно радовала уверенность пожилых советских евреев среднего класса в том, что, всякий умный человек — где-то в глубине себя непременно еврей. Обратная зависимость, кстати, обязательной не являлась. А наша соседка по подъезду Роза Яковлевна, когда ей кто-нибудь нравился по телевизору, непременно сообщала маме: «Видела такого-то. У него очень интеллигентное лицо! Ну, вы понимаете, — и чуть понизив голос. — …еврейское». Но с бабушкой насчет лица не очень выходило…
— Зато она умная! — не сдавался дядя Пизек.
— Бабуля, конечно, и школу с медалью окончила, и университет с красным дипломом, и работала не абы где, и таблицы Брадиса на сон грядущий до сих пор читает. Но это еще не делает ее еврейкой. И русские, и украинцы, и… я не знаю, татары… университеты оканчивают, посты всякие занимают…
— При чем здесь?.. — новоприобретенный родственник упрямо боднул окружающий воздух лысиной. — Я тебе сейчас в два счета докажу, что она еврейка. Не хочешь идти от бабки, пойдем от противного. Твой дед. Он умный был человек?
— Ну, все считали, что — да. Ты и сам знаешь: преподавал, учебники писал…
— Так, чудесненько. Значит, записываем: умный был человек. Теперь еще: когда он на твоей бабке женился, он опытный был?
— Можно сказать и так. Он же сильно старше был, не юнец уже, одну войну помнил, другую прошел…
— Так и запишем: был опытный. Последний вопрос: твой дед был… — дядя Пизек сощурился и сделал нарочитую паузу, потом громко на выдохе. — …еврей?
— Ну, уж в этом-то ни у кого сомнений не возникало…
— Ага! Отметим этот многозначительный факт и заитожим, — дядюшка вскочил, принял какую-то совершенно муссолиниевскую позу, даже губу выпятил. Посмотрел на меня во всех смыслах сверху вниз. — Ты что же, хочешь мне сказать, что умный и опытный еврей, решив жениться, возьмет в жены нееврейку? — он победно повел упертой в бедро рукой и торжественно закончил. — Можешь даже не сомневаться: бабка твоя — еврейка на все сто.
А что, может быть… Во всяком случае, спорить с ней так же бесперспективно, как с безусловным евреем дядей Пизеком.
Разговор второй
В свой следующий приезд в Иерусалим я уже без бабушкиных напоминаний позвонил дяде Пизеку и был приглашен на рюмку «шаргородского компота». Утром свободного от командировочных забот дня я до головокружения нагулялся по Старому городу, потом отправился в гости к троюродному деду.
— Не прошло и года… — пробурчал дядя Пизек, приопустив веки и чуть скривив влево нижнюю губу, что означало у него, как я со временем понял, легкую степень осуждения чужих неразумных, хотя и нефатальных действий.
— Как раз год и прошел, — отозвался я, протягивая ему пакет с московскими гостинцами. Но умилостивить старика не удалось.
— И что? — брюзгливо спросил дядюшка.— Шлялся по Старому городу? — И не успел я утвердительно кивнуть, радостно заключил. — Смотрел дегенератов, главную достопримечательность.
— Это ты кого имеешь в виду?
— А всех! — с готовностью качнул головой дядя Пизек. — Которые там живут — это ж дегенератом надо быть, чтобы жить в этом во всем! Шум, гам, тарарам, ни пешком пройти, ни на ишаке братском проехать. Хочешь, не хочешь, станешь дегенератом! Ну, и становятся, ты ж их видел. Глаза выпучат, рты откроют — поначалу-то, понятно, чтоб барабанные перепонки не полопались — все ж орут кругом. А потом — готово дело, так и остаются навсегда. И уже все равно, что кругом дым коромыслом. А туристы с паломниками?! Вот уж эти — дурачье экспортное! Про них даже специальный синдром придумали. Тащатся со всего света, чтоб потереться жопами в толпе и на радостях с глузду двинуться. — Здрасьте, пожалуйста, я — Иисус, не ждали? — Ждали, ждали, как же, очень даже, и палату подготовили, добро пожаловать! Один Иван-Креститель с Кореи вас там уже дожидается. С Моисеем мексиканским вместе. Милости просим! И, главное, все орут и ни одного сортира кругом!
— Что ты разошелся-то так? Тебя ж никто силком не тащит в Старый город. Не нравится — не ходи.
— А мне, может, как раз нравится! Может, мне Старый Город даже очень нравится… Мне вот эти, которые там живут и шляются, не нравятся. Дегенераты вот эти, — дядя Пизек внезапно успокоился. — Ладно, поедем сегодня настоящий Иерусалим смотреть.
— Это куда ж?
— На шук, конечно. На Махане Иегуду iiпоедем. Теперь канун субботы, все едва не задаром отдают.
— А на рынке, значит, не орут и толпы нет? — ехидно спросил я.
— Вот, — горестно покачал шарообразной головой дядя Пизек и прокурорским жестом, не глядя, указал в мою сторону. — Вот он, результат бессмысленных походов в Старый город. Вот влияние окружающего идиотизма! Печальные и, возможно, медицински необратимые последствия… Ты что, не понимаешь, что на шуке люди не просто так орут и толкаются?! Люди делают базар! — вдруг он погрустнел и со вздохом добавил. — Хотя и там дегенератов пруд пруди.
Мы вышли из квартиры на открытую лестничную площадку, и от соседней двери нам приветливо помахала связкой ключей пожилая дама в широкополой шляпке из лески, украшенной выцветшими пластиковыми ромашками:
— Доброго здоровьичка, Пинхус Мовшевич!
— И вам не хворать! — буркнул, торопливо скатываясь по лестнице, дядя Пизек. Утвердившись на тротуаре, он негромко продолжил. — Идиотка проклятая. Весь коврик обоссала мне своими кошками. Говорит, они ей Ленинград напоминают. И всхлипывает. Что она там видела в Ленинграде своем, чтоб всхлипывать?! Младший бухгалтер на филиале пивзавода, ни мужика, ни мужа. Все принца ждала… — дядюшка остановился, словно осененный внезапной догадкой. — Так я думаю, что она сюда не сама приехала…
— Думаешь, заслали? — нарочно выпучив глаза, спросил я громким шепотом.
Но дядя Пизек игры не принял.
— Выслали! За идиотизм. А Израиль, он всех принимает. От, даже негров, — высоко подняв брови, он скупо кивнул в сторону проходящего мимо уроженца Эфиопии. — Мало мне было исторической общности под названьем советский народ?! Радостным шагом с песней веселой в едином строю с братскими грузинами и узбеками… Так и здесь то же самое! Только еще негры влились. Кинокартина «Цирк» прямо! Музыка Александрова, слова Орловой. Исполняет Михоэлс, — дядюшка вдруг налился краской и гневно топнул ногой, подняв небольшое облачко пыли, что придало его гневу некоторый инфернальный оттенок. — Да не хочу я быть с ними со всеми в одном народе! Знал бы… Надо было еще в Союзе решительно сменить национальность, а то только зря мучения терпел через свой пятый пункт. Все сменить раз и навсегда, подчистую!
— И на что б ты сменил? На украинца или уже сразу на русского?
— Вот еще! — дядя Пизек брезгливо сморщился, потом задумчиво помял большим и указательным пальцами нижнюю губу. — Были ж там какие-нибудь вымершие народы? Хазары неразумные или другие дегенераты? Наверняка же были — жить в этих условиях невозможно, непременно бы кто-то вымер к чертям собачьим. А! Вот! Половцы. Я по телевизору их танцы видел из Большого. На наши похоже, такая ж дурь. Ими бы и прописался. И остался бы единственным героическим представителем народности… Меня, может быть, даже в Верховный Совет бы избрали. По совокупности…
— Ну, национальность ты, предположим, сменил бы. Про паспорт и противоположное место сознательно опускаю. (Дядя Пизек презрительно сощурился и легонько потряс головой.) И решил бы ты отряхнуть прах… А куда тебе, половцу, податься? В Израиль-то не поедешь, сменившись подчистую…
— О-о-ой, умоляю тебя. Поехал бы. Я ж говорю: Израиль, он всех принимает!
Мы двинулись к автобусной остановке. По противоположной стороне улицы медленно шмурыгала сильно пожилая пара, громко переговариваясь на идише. Несмотря на искючительно теплую для декабря в Иудейских горах погоду, на голове мужчины красовалась вытертая шапка-пирожок.
— А! — выдохнул на весь квартал дядя Пизек, и старички испуганно вздрогнули.
— Что, знакомые?
— Еще чего! — фыркнул он и устремился через улицу.
Перекрыв незнакомым прохожим дорогу, дядя Пизек, взмахивая ручками и энергично кивая головой, затараторил на идише. Старики радостно улыбались и, также активно помогая себе руками, отвечали ему. Дело обещало быть долгим, я отошел в тенек и закурил. Минут через десять оживленного разговора собеседники, наконец, раскланялись.
— А гит Шобысiii! — продребезжал вслед дяде Пизеку старичок в пирожке.
— И вас по тому же месту, — не обернувшись, отозвался дядюшка.
— Ты чего вдруг так рванул? — спросил я вернувшегося родственника.
— Услышал, что на идише говорят, вот и рванул. Не часто среди иврита этого ихнего удается на человеческом языке пообщаться.
— Насладился? — спросил я.
— Чем бы это? — удивленно изломил он косматую бровь.
— Как, то есть, чем? Общением на человеческом языке…
— Откуда?.. — дядя Пизек брезгливо поморщился. — Это ж румыны!
Далее последовала продолжительная лекция о понаехавших эрзац-евреях, болтающих на своем нечеловеческом эрзац-идише. Вообще, хотя дядя Пизек и не говорил этого впрямую, из его слов получалось, что подлинные евреи испокон веку жили единственно в Храповицах, по крайности, верстах в сорока-пятидесяти вокруг. А уж самые разнастоящие — в Борзянке, местечке, откуда родом была семья деда и дяди Пизека.
Разговор третий
Служба в еврейской организации заносила меня в Иерусалим ежегодно, а то и чаще. И всякий раз я старался выкроить время, чтобы навестить дядю Пизека. Он, кстати, относился к моей работе весьма скептически. «Что ты связался с этими шнорерамиiv? — говорил дядюшка, недовольно качая головой. — У тебя ж юридический заочный был? Так и шел бы в юрисконсульты. Тоже жулье, конечно. А как?.. Но все же чуть поопрятнее». Сам дядя Пизек немалую часть жизни протрудился юрисконсультом в одной из шарашкиных контор славного города Храповицы.
Бабушка давно уже не считала нужным оповещать его о моих заездах в израильскую столицу, но я почему-то был уверен: дядя Пизек непременно узнает, что я был в стране, и, если не навещу его, смертельно обидится. А вообще, мне доставляло своеобразное удовольствие общение с бранчливым родственником.
В один из визитов я сразу заметил, что он чем-то возбужден.
— Представляешь, — начал дядя Пизек. — Я тут в нашем похоронном бюро…
— Где?!.
Старик закатил глаза.
— В клубе пенсионеров. Обнаружил земляка. Ну, то есть, как земляка… Родители его жили в Храповицах, а сам-то он уже в Хмельницком зачем-то.
— Ну, здорово, поздравляю!
— Ничего здорового, — с кислой миной отозвался патриот Храповиц. — Этот проходимец все испортил.
— И как ему это удалось? Сходил на экскурсию в Старый город? Или кошку соседскую погладил?
— Хуже, — дядя Пизек иронию проигнорировал. Дело, похоже, было действительно серьезное. — Оказался родственником. По его матери.
— А чем это плохо? — удивился я. — Не пугай меня, я ведь тебе тоже, вроде как, родственник по моей матери…
— Твоя мать совершенно ни при чем! — отмахнулся он. И загадочно продолжил, чуть приглушив голос, — А его мать из Рубинчиков.
— Действительно, кошмар, — из уважения я тоже заговорил вполголоса. — А-а… что это означает?
— А то, что никто из наших с Рубинчиками за один стол не сядет! Я ведь еще подумал: с чего порядочному человеку жить в Хмельницком?.. Но спустил тогда на тормозах… Пока мы до его матери не добрались, — глаза дяди Пизека гневно сверкнули. — Подонок был изобличен и с позором изгнан.
— Из клуба?
— Нет, — помрачнев, ответил дядюшка. — Из клуба они его, несмотря на мои предупреждения, гнать отказались. Дегенераты. Отсюда. И из моей жизни в целом. Я перешел в другую богадельню. Тоже дурдом, но хоть без Рубинчиков.
— Слушай, а чем так плохи Рубинчики? Я вот о них вообще никогда не слышал.
— Правильно. Ни один из наших не станет всуе говорить о Рубинчиках.
— Господи! Да чем же они всем так не угодили-то?
Дядя деловито качнул головой и наклонился ко мне из кресла.
— История такая. Младшая сестра твоего прадеда, идиотка перезрелая, несмотря на предупреждения умных людей, выскочила замуж за того Рубинчика. Он откуда-то из Балты, что ли был. В общем, румын. Это сразу после революции стряслось. Ну, тогда все смешалось, сам понимаешь. Содом с геморроем. А потом этот Рубинчик оказался подонком…
— Бросил ее? С детьми?
— Зачем? — удивился дядя Пизек. — Просто оказался подонком. И они скоро съехали в Храповицы. Со всем своим отродьем — будущими подонками.
— Так в чем его подонство-то заключалось?
— Об этом история умалчивает… — пожал плечами дядюшка. — Но я с детства знаю, что Рубинчик был подонок. И все Рубинчики следом за ним тоже. И за стол с ними ни один из наших ни за что не сядет! — он постучал указательным пальцем по столу и вдруг взволнованно оживился. — А ведь он сидел здесь. За этим самым столом… Вот что бывает при потере бдительности. Придут-посидят, а потом — ищи-свищи фамильное серебро…
— О-о! У тебя есть фамильное серебро?
— Нет. Но ведь подонок об этом не знал. И мог в отместку спереть еще что-нибудь… — дядя Пизек обвел взглядом свое скромное жилище и снова пожал плечами. — Или подсыпать дряни какой-нибудь в крупу. Поди-знай, что у него на уме…
— А ты не боишься, что я сопру что-нибудь? Или в крупу подсыплю?
— Нет, — ответил дядя Пизек, пристально глядя мне в глаза. — Не боюсь. Ты же не Рубинчик.
Разговор четвертый
— Не люблю я по телефону разговаривать… — проворчал дядя Пизек, возвращая трубку на исцарапанный древний аппарат после короткого нелюбезного общения с представителем «похоронного бюро». — Орешь чего-то в дудку пластмассовую, тебе в ответ кто-то в ухо трещит… Переспрашивает еще… А? А? И не понять, может, он в этот момент дразнится… или язык показывает. Не видно же. Так что я номер свой стараюсь никому не давать, и чужие не записываю. И твой не стану. Если что, бабка твоя есть для экстренной связи… Вот приедешь опять, сядешь, мы выпьем, поговорим, как следует, вживую…
— Да я и сам по телефону общаться не сильно люблю… — признался в ответ я. — В частности, с бабушкой. Другое дело — вживую, да еще с мастером разговорного жанра…
Дядюшка отсалютовал мне рюмкой с «шаргородским компотом».
— Именно! Мастером. А как? Я ведь адвокатом хотел быть. После того, как Вождь с Вышинским откинулись, признание из царицы доказательств в должности постепенно понизили, так что это дело получило хоть какой-то смысл… адвокатура, в смысле. Прописался я в этом деле, и, знаешь, пошло, — он самодовольно ухмыльнулся. — Талант, он во всем себе дорогу проложит!
— Еще бы не очень забрызгаться, когда прокладываешь в этом всем… — в тон ему отозвался я.
— В смысле?.. А, ты об этом… Конечно, советская наша юриспруденция, это я тебе скажу! Понимал я это? Понимал, не совсем ведь идиот. Но решил попробовать… Интересно же!
— И что, действительно, было интересно?
— Ну, таких дел, чтобы на весь мир гремели, как у Кони с Плевакой, не случалось. Город у нас тихий был, область спокойная. Убийства все больше по пьянке, душегубцы иногда еще до всякой милиции, проспавшись, с повинной бежали… Кражи были, а как же. Личного имущества. Хищения социалистической собственности — это обязательно, с милой душой. И вообще, по экономической части много чего случалось. Помнили сограждане досоветское прошлое… Но забавные случаи бывали… — он выжидающе замолча.
— Расскажи! — с удовольствием подыграл я, и дядя Пизек с готовностью продолжил.
— Помню первый суд, мужичка одного защищал. Его баба с соседней улицы в изнасиловании обвинила. Мужичонка, Господи! — в чем душа держится, шейка, как у гусенка, кадык больше кулака… А она — головы на две его выше, ряха, что арбуз, и такая ж красная, жопа… Ты себе танк представляешь? И, значит, с ее слов выходит, что этот дегенерат словесными угрозами заманил ее к себе в халупу, там ее силой, слышишь, силой три дня удерживал и беспощадно использовал в половом смысле.
Он в оправдание говорит, что ему за шабашку ящик «Листопада» откинули, и он неделю в запое был, а потому ничего об этой неделе не помнит, включая бабу. Хотя, «говорит» — это громко сказано. Он же еще и заика был в придачу. Десять слов про свой запой ползаседания блеял. И дрожал.
Я еще подумал, может, и правда, у них что было? Тогда неудивительны подобные последствия для обвиняемого. То есть, выходит, что заикание его — это факт в пользу потерпевшей. И дрожание тоже ему не в плюс — с такой-то побыв, любой задрожит.
— И что, было? — дядюшкин рассказ живо меня заинтересовал.
— Нет, естественно. Про заикание выяснилось, что это его еще в детстве коза напугала, а дрожал он с похмелья непобедимого — соседи подтвердили и про запои его, и про то, что ящик плодово-выгодного он недавно к себе в сарай волок. Правда, еще свидетели показали, что и бабу эту непомерную у него на дворе в те дни видели…
Хотел я следственный эксперимент попросить, чтоб он потерпевшую, не то, чтоб затащил куда-то, а просто удержать попытался, но потом, думаю: а вдруг она его локтем случайно заденет, ему ж тогда каюк. Зачем грех на душу брать? Да и понимаю, что не могло ничего такого быть. Не рискнул бы он ей угрожать словесно… Да и никто бы не рискнул. Даже я. И для пропойцы, когда продукт есть — какая баба? На что?! И в таком состоянии делать он с ней что будет?.. Если вообще до нее удовольствие дойдет… Короче, явное бесстыжее вранье со стороны потерпевшей.
— Подожди, но ведь ее же наверняка обследовали? Должно же было быть медицинское…
— Да слушай ты! — взорвался дядя Пизек. — Медицинское-шмидицинское!.. Знаток процедур нашелся! Я ж рассказываю! — может, ему и хотелось еще побурлить, но поделиться любимой историей хотелось не меньше, и он, заставив себя успокоиться, продолжил. — Бабища к радости зрителей описала подробно, как он ее три дня и так, и эдак. Даже меня зацепило. Все, значит, свои сокровенные бабьи фантазии изложила. А потом и говорит, что на отправке изверга в тюрьму не настаивает, хотя ее гордость советской женщины и была унижена многократно в течение означенных трех дней, а готова принять от него предложение руки и сердца или, на худой конец, в денежном выражении.
Мужичок тут еще сильнее затрясся, посинел весь. Шепчет мне: «П-п-признаюсь щас ва-ва-ва всем, пусть только в тюрьму с-содят… л-лучше так, д-денег все равно не-не-не…» Успокоил его кое-как. Я ведь потрудился, врача, что освидетельствование подписывал, потряс по знакомству, оказалось, он ее даже не осматривал — могу понять лепилу — все со слов подмахнул. С народом окрестным пообщался подробно, первое ж мое дело было, задору пока — хоть с прокурором делись. И выяснилось, что кошелка эта давно на подсудимого глаз положила. И так, и эдак к нему, а он все мимо, аж задворками стал от нее бегать, в халупу свою с огорода в окно лазил. Тогда договорилась она со знакомыми шабашку ему устроить за ящик шмурдяка, знала, зараза, что дальше будет. Как он из сознания выпал, она к нему на двор, покрасовалась, а оттуда — в милицию, заявление писать.
— Что ж она, не могла себе кого получше найти, и без таких сложностей?
— Да он, когда не пил, пристойно себя вел. И вообще, тихий, безответный в силу характера и заикания — самое то на ее нрав. И деньги у него случались приличные — неплохой плотник был. Когда трезвый, конечно. А от нее все вокруг, как от чумы шарахались. Не из-за внешности, мужики еще с войны оголодали — про внешность не очень капризничали, а из-за дури бабьей. Имя ей было, как сейчас помню, Серафима, так народ ее «Хиросимой» прозвал… А вообще-то — дядюшка грустно усмехнулся, — бабы тогда тоже не слишком привередничали. После войны-то…
— И чем дело-то кончилось?
— Триумфом, чем! — дядя Пизек, видимо, по забывчивости гордо тряхнул последними редкими волосками. — Я, прежде всего, спрашиваю потерпевшую: «Как же вы с эдаким извергом одной семьей жить собираетесь? Какие-такие моральные возможности для этого видите?» И на изверга показываю, а он сидит, плечики узенькие опустил, головка трясется, душа вот-вот по своим делам отправится… Она в глаза мне посмотрела и сразу поняла, что все — швах. Давай, тогда, на голос брать. «А будь вы, товарищ адвокат, на моем месте, — вопит. — Если б вас этой негодяй три дня и так и эдак и вот так еще? Что бы вы сделали?!» Народ в зале зашуршал, особенно женский состав, сочувствующий. Ладно. «Если б я оказался именно и полностью на вашем месте, — спокойно так отвечаю. — И он бы проделал со мной все, что вы с такой художественной силой нам описали, я бы ему на четвертый день ящик шампанского выставил! С надеждой на продолжение». Тут вся публика в хохот, включая сочувствующих дамочек, даже судья с кивалами рты прикрывают. Она еще больше покраснела, думал, разорвет ее… А я с оттяжечкой так — все, что надыбал, выкладываю уважаемому суду… Короче, ханурика, конечно, оправдали, на корову эту дело завели сразу по нескольким статьям… Но это уже все мимо… А про меня среди местного предподсудного населения слава пошла. Стали меня все чаще из общей нашей адвокатской братии выделять. Известным человеком в городе стал… и прибыль, конечно…
— Что ж ты от такого прибыльного дела в юрисконсульты подался? Козни завистников?
— Были завистники, а как же, — дядя Пизек снова самодовольно ухмыльнулся. — Считай вся городская адвокатская коллегия. Сами-то они мало на что были способны. Старики, те только судье поддакивали, как заседатели, а чтоб с прокурором поспорить — ни-ни… Ну, они — понятно. Помнили Андрея Януарьевича… А молодые-то? Алкашня. Дегенераты… Клал я по советским законам на все их козни! — дядюшка крепко стукнул кулаком по подлокотнику и хмуро продолжил. — Судья у нас в горсуде завелся, Тарасюк Дмитро Панасыч. С какого стройсклада это полено вытащили — черт знает. Рассказывали, что он одному хмырю припаял ограбление с применением технических средств — тот до хаты, куда через открытое по жаре окно забрался, на велосипеде доехал. Я думал, брешут коллеги, как обычно, но когда сам с тем Панасычем свиделся, очень даже поверил. Дело было сразу проигрышное. По экономической статье, все ясно, все доказано. Максимальный срок — пятерик. Подсудимый все понимает и признает, ведет себя достойно. Я в этой связи решил ему пару-тройку лет скинуть. Ну, и распелся соловьем — и как он в войну пострадавший, и как прежде трудился ударно, и какой он семьянин, и про детишек малых, и про престарелого папашу-паралитика. Характеристиками с мест работы и учебы трясу… Судья все выслушал, к заседателям даже не обратился — они так, Марксу с Энгельсом на стенках покивали — и выносит приговор: восемь лет. Подсудимый в обморок, я аж подскочил! Но сдержал себя, вежливо так говорю: «Товарищ судья, боюсь, вышло недоразумение — слышишь, не «вы охренели вконец», а случайность досадная будто бы произошла — по этой статье максимальное наказание пять лет!» А этот дегенерат смотрит сквозь меня глазками своими свинячьими, ухмыляется беззлобно и отвечает: «Та я знаю, шо пять. Смотрел в УК. Я три года от сэбэ накинул. Йому у науку»… По молодости я не унялся. «Дмитрий Афанасьевич, — говорю. — Давайте будем следовать букве закона!» А он рассмеялся по-доброму так: «Закона… — говорит. — Цэ будэ экзотычно…» Я, понятное дело, кассацию подал. Во второй инстанции приговор изменили, пять лет моему клиенту дали. Он еще радовался, бедолга… А Дмитро Панасыч так и остался в горсуде сидеть, ему даже на вид никто не поставил… Может, лапа у него была, а, может, просто всем было покласть… как всегда… Я решил, что хватит с меня такого интересного, и вернулся в юрисконсульты.
Разговор пятый
— Ты чего ухмыляешься? — подозрительно спросил дядя Пизек, впуская меня в полусумрак своего жилища.
— И я рад тебя видеть. И вовсе я не ухмыляюсь, а просто тихо радуюсь про себя.
— Тому, что зашел?.. — он недоверчиво прищурился.
— Ну, этому, конечно, тоже, но больше тому, что мне сегодня очень повезло.
— Сто шекелей нашел?
— Почти. Заглянул по дороге на воскресную барахолку на Агриппас и купил за сто шекелей трубку…
— Готовое дело! — всплеснув ручками, перебил меня дядюшка. — Перегрев и слабоумие! Человек радуется тому, что выкинул на помойку — буквально — сто шекелей, и таскает теперь с собой по приличным домам кусок антисанитарии, — скорчив брезгливую гримасу, он демонстративно отстранился от меня.
— Ты дослушай! Это трубка ручной работы, известной мастерской — мне повезло, что продавцу до этого дела не было — и в очень приличном состоянии. Чуть почистить, долларов двести с лишним будет стоить. Только фигу я ее продам!
— Ну, это несколько меняет дело, — с явным оттенком уважения в голосе пробурчал дядя Пизек, усаживаясь в кресло. — Только ты ее все равно не доставай и мне не показывай. Мало ли какая холера на ней… Двести долларов, это… это да — двести долларов. Хотя вот про «очень повезло», это ты перегнул. Я тебе сейчас расскажу про настоящее «очень повезло».
Он разлил вино и, лихо опрокинув в себя бокал, принялся рассказывать.
— У меня приятель был, Гдаля, мир его праху, вместе на юридическом учились, на удивление приличный парень, хоть и не из Храповиц. Так он часто говорил: «Раздавал Бог мазл, да по мне промазал», — дядя Пизек вдруг остановился и внимательно посмотрел на меня. — Ты знаешь, что такое «мазл»? По-еврейски?
— Счастье, удача… Так?
Дядюшка удовлетворенно кивнул.
— Удача. Так… — он вздохнул и продолжил. — Гдаля с войны без правой руки вернулся, самого врачи в госпитале еле вытащили, а жену его с грудным сыном полицаи расстреляли. Только она жива осталась. Сына к себе прижала и спиной отвернулась. Получила две пули — в плечо и в бок по касательной — и грохнулась в ров лицом вниз, а эти сволочи самогоном были налитые, добивать не стали — то ли не заметили, то ли поленились, решили сама домрет. Землицей слегка закидали и пошли допивать. Хорошо, не немцы были, прости Господи, те — аккуратные, на самотек не пустили бы… И еще хорошо, ребенок, Давидка, головенкой о землю тюкнулся, несильно, но, видать, оглушило его, он и не орал… Додик, кстати, в Америке сейчас. Дома строит, неплохо устроился, поганец…
— Почему поганец?
— А потому, что, как и другие поганцы в то время, ехал сюда, а приехал в Америку. Правда, как мне Гдаля рассказывал, он там деньги какой-то конторе в пользу Израиля сдает, на демонстрации против арабов ходит… Сионист бостонский… А родителей-стариков оставил в том говне, это как? Хотя ничего, Гдаля, хрен однорукий, справился. Его ж из Союза не выпускали, он секретности какой-то набраться успел до пенсии. Какой? Откуда? Чего эти дегенераты овировские выдумали?! Антисемиты чертовы!.. Ну, ничего, дотерпел он до кончины любимой советской родины и сразу сюда. Правда, ненадолго. Сперва Софку схоронил — жену его Софой звали — а потом и сам демобилизовался, мир его праху… Да! Так про Софку. Она, значит, очнулась, отрылась кое-как, добрела до сельца какого-то, там нашлись добрые люди, перевязали ее и к партизанам в лес вывели. А Гдаля, как после госпиталя в городишко свой освобожденный вернулся — дело перед самой победой было — узнал, что всех евреев расстреляли поголовно. И что жена эвакуироваться не успела, узнал… Всерьез хотел руки на себя наложить, да одной не хватило… А вторая, видать, дрожала — не смог петлю соорудить. Ну, так он запил — стакан поднимать и одной левой можно. И вдруг появляется Софка. Живая. И с сыном…
— Да уж, в расстреле выжить, и выбраться, и ребенка спасти, и потом, чтоб полицаям тебя не сдали, и мужа потом разыскать — так мало, кому везло…
— Причем здесь? — удивленно поднял брови дядя Пизек. — Повезло — это я про то, что Гдале руку оторвало. А если б он с войны с двумя руками вернулся? Чтоб ему помешало повеситься? Представляешь, жена возвращается живая, а он висит. Как Ромео какой…
— Ромео отравился вообще-то…
— О-о-ой, умоляю тебя…
Дядя Пизек, видимо, огорченный моей нечуткостью, сокрушенно покачал головой, разлил вино по рюмкам, и выпил, не пригласив меня чокнуться.
Разговор шестой
— А, кстати, ты почему до сих пор не женат? — как-то раз спросил вдруг дядя Пизек.
— С чего это?
— А с того, что нормальные люди женятся. Ты ж вроде не дегенерат… — он подозрительно прищурился. — Хотя, говорят, сейчас это модно. Так что, если что, не стесняйся…
— С чего вопрос, спрашиваю.
— С того, что я, как заботливый старший родственник вообще и как брат твоего покойного деда, мир праху его, в частности, беспокоюсь о твоем будущем. Погулял и будет.
— Обожаю советы экспертов-теоретиков, — окрысился я.
— Практика! — с удовольствием отчеканил дядя Пизек. — Эксперта-практика на заслуженном отдыхе. Подчеркиваю: заслуженном долгими и нелегкими годами, — он нахмурился. — Пойми, дальше вокруг тебя будет все больше старух. А молоденькие будут с тобой… — он внимательно оглядел меня с ног до головы и удрученно покачал головой. — Н-да. Только ради денег… Хотя, откуда у тебя деньги… Ты ж даже не юрисконсульт, — и двусмысленно продолжил. — Пользуйся тем, что пока есть, — молодостью. Так почему ты до сих пор не женился?
— Не встретил ту единственную, — попытался отшутиться я, ожидая, впрочем, что легко отделаться от дядюшкиной атаки не удастся, и внутренне собираясь держать оборону.
— Это — да, это причина… — дядя Пизек неожиданно помягчал. — Не каждому с этим везет. Мне вот, к примеру, повезло… Поначалу…
— Расскажи! — попросил я, радуясь, что он перевел стрелки на себя, и пытаясь превратить эту соломинку в спасительный ствол. — Поделись опытом эксперта-практика!
Усмехнувшись, дядя Пизек откинулся в кресле, вытянул ноги, сложил пальцы домиком.
— В конце 43-го было. Эшелон наш остановили среди ночи, я выскочил размяться и покурить…
— Ты воевал?
— А чего б тебе не удивиться: «Ты кури-ил?..» — сварливо переспросил дядя Пизек.
Он укоризненно дернул головой, встал, шагнул к платяному шкафу и вытащил оттуда мелодично звякнувший коричневый пиджак, украшенный многочисленным памятными знаками и значками. Из этого блистающего великолепия взгляд мой выхватил знакомую победную медь с профилем генералиссимуса, серый кружок «За боевые заслуги» и с другой стороны — тусклый запекшийся пурпур Красной Звезды.
— О-о!
— То-то, что «о-о»! А ты что думал, я в Ташкенте воевал?! — оттаявший дядя Пизек гордо повел лысиной и убрал парадный наряд обратно в шкаф.
— Тебе как удалось награды вывезти? Это ж запрещено было!
— А! — с довольным видом кивнул дядюшка, вернувшись в кресло. — Знаешь, что меня всегда поражало в Союзе? Что, несмотря на запреты, цензуры, парткомы, стукачей и прочих дегенератов, всем было на все покласть. С прибором. А как Союз начал качаться, прибор стал от той качки стремительно расти. И достиг таких размеров, что все им и накрылось! — он с отвращением передернул плечами и закончил. — Я передал побрякушки через израильское консульство. Все всё знали, и всем было покласть.
— Ну, ты дважды герой!.. Так что там было в конце 43-го?
— Зима была, что… снег кругом, но неглубокий. Глушь такая, что даже стрельбы не слышно. Как сейчас помню: ночь, темень, но от снега светло. Прохаживаюсь, смотрю — снежная куча какая-то. Куст, думаю, занесло. Чего, думаю, он тут? Подошел и ка-ак наподдал валенком. А куст ка-ак заверещит… Оказалось, девчонка-младший лейтенант из вагона по нужде выпрыгнула. И присела в своем белом тулупе — нам их недавно выдали, я и сам в таком был… Ну, и, конечно, после такого я, как честный человек, должен был за ней приударить. И пошло у нас…
— Понятно. Военно-полевой роман.
— Военно-половой! — огрызнулся ветеран. — Понятно ему! Нормальный роман. Обычный. Многие в эшелоне завидовали… А после войны мы пожениться думали. В ознаменование победы.
Дядя Пизек замолчал и прикрыл глаза. Он как-то вдруг одряхлел и словно бы сдулся…
— А дальше? Что случилось-то? — не выдержал я.
— А дальше советское кино случилось. У нее жених был довоенный, она все собиралась ему написать — повиниться-попрощаться, и не собралась. А тут гады-немцы жениху этому ногу миной оторвали. Его мать ей письмо прислала… А она — она комсомолка, у нее принципы. Ну, как все совсем закончилось, поплакали мы, распростились, и она к своему пораненному отправилась… Вот так… Ну, давай, за Победу.
Мы выпили за Победу.
— И больше вы с ней не виделись?
— Почему, виделись. Переписывались мы с ней. Аккуратно, ко всем праздникам. Лет через пятнадцать написала она, что будет в командировке в Киеве, я за свой счет два дня взял, примчался, выбил номер в том же готеле… Деньги, слава Богу, были… Думал, погуляем, повспоминаем, парки-кафе. Но как увидел ее в вестибюле… Столицу советской Украины мы так и не осмотрели, из гостиницы только на поесть вышли и сразу обратно… Спасибо, коллега ее прикрыла, славная баба, с пониманием и не завистливая… тоже из фронтовых… И вышло у нас уже антисоветское кино… только короткометражное. Потом мы еще лет пять переписывались… она двоих разгильдяев растила… одного Петькой назвала… за мужем колченогим ухаживала, за свекровью, инсультом стукнутой… а потом не стало ее. От белокровия…
— М-да. Грустно.
— Грустно-шмустно… — дядя Пизек звонко хлопнул ладонями по лакированным подлокотникам кресла. — Такая жизнь, что?.. Я ведь времени-то зря не тратил. После войны в Храповицах, знаешь, такие бойцы нарасхват у женского состава были, — он самодовольно ухмыльнулся, вновь превращаясь в привычного дядю Пизека. — Ух, я ж и погулял… Ого-го. Не только что налево, но и направо, и прямо шагом марш… Меня во дворе Пиня-ходок звали… Многие на службе завидовали.
— И больше попыток жениться не было?
— Почему? Случилось такое помутнение… Так и было ж с чего… Устроилась к нам одна… Роза звали. Така-ая… На лицо-то ничего особенного, но… — дядя Пизек причмокнул и произвел руками несколько широких округлых движений в разных направлениях. — И специалист хороший, оклад приличный, себя соблюдает — крепдешин-перманент, ноготочки-косыночки, это все… Вот, думаю, подходящий кандидат для супружеского сожительства. И стал ей знаки оказывать: конфетки-ассорти, открыточки к праздникам… Она, вроде, не против, улыбается. В кино сходили. За коленку ее подержал — не возражает, — дядюшка, наклонившись в мою сторону, чуть приглушил голос. — Побыли с ней… правда, на «ты» не перешли, — он вернулся к обычному тону. — Зажал я тогда ее на рабочем месте и говорю напрямую: так и так, а не объединиться ли нам в первичную ячейку. А она мне, знаешь, что? Вы, говорит, Петр Моисеевич, мужчина, безусловно, интересный и со многими положительными проявлениями. И даже, скорее, мне очень нравитесь, чем нет. Мы можем, конечно, попробовать с вами вместе пожить, я не против. Но только очень опасаюсь я отрицательных результатов такого эксперимента… Эксперимента, слышишь! Опасаюсь, говорит, поскольку не девочка уже и всякое в жизни видела, и выходит из мною виденного, что особенно в вопросах семейной жизни все мужчины по преимуществу подлецы. И смотрит выжидательно. Ну, тут у меня с языка как-то само слетело: так и вы, говорю, Роза, тоже — не хризантема. На том все и кончилось… Слава Богу.
Далее >>
Назад >>