Главная > "ДИАЛОГ-30" (Том 1) > Надежда АЖГИХИНА
Надежда АЖГИХИНА (Россия)
Журналистка, писательница, автор четырех книг прозы, многих книг публицистики, трех документальных фильмов. Составитель (совместно со Светланой Василенко) серии сборников женской прозы «Новые амазонки». Директор Ассоциации писателей ПЭН-Москва, член Союза российских писателей. Живет в Москве.
* * *
Время самых разных юбилеев, которое длится вот уже который год, позволяет по-новому взглянуть на недавнюю (а иногда и давнюю) историю, на себя самих, действующих персонажей этой истории. Многие из нас не просто авторы или читатели, но и непосредственные участники важнейших исторически событий, и каждый внес свой вклад в то, что происходило.
И важно не просто посмотреть в недавнее прошлое, но и понять, что было сделано, что удалось. Альманах «ДИАЛОГ» – уникальное явление в культурной жизни не только России и Израиля, это настоящий мостик в будущее, пример пристального наблюдения, творческой открытости, волнующего диспута, и радости совместного освоения и понимания смыслов быстротекущей действительности. Две прекрасных женщины, посвятившие ему свои силы – Рада Полищук и безвременно ушедшая от нас Виктория Полищук – настоящие героини, которые подали и продолжат подавать пример беззаветного служения литературе, достоинству слова. Авторы альманаха – и те, которых уже нет, и те, кто, к счастью, здравствуют и творят – настоящие подвижники, их пример важен, особенно в наши дни. Диалог – это то, чего очень недостает сегодня. Нет надежнее средства в борьбе с невежеством, предрассудками, нетерпимостью, языком ненависти и враждой.
Будь здоров и бодр, «ДИАЛОГ»! Продолжай торить дорогу в будущее!
ЛЕСТНИЦА В НЕБО
Я иду на остановку троллейбуса, с тяжелой сумкой, набитой учебниками и тетрадками, десятый класс, последняя школьная осень, ясное утро, еще не холодно, но декоративная трава у подножия памятника героям войны уже тронута первым инеем, и с клена, совсем как в кино, отрывается и медленно планируя , падает желтый лист... В каком кино я это видела? Не могу вспомнить. Мне кажется, что за этими кленами у остановки, за желтовато - серыми фасадами домов, и выше, выше, где-то за дымом из труб Бадаевского завода начинается что-то невероятное. Сентябрьский воздух насыщен запахом, в котором мешается бензин, пряный привкус опавших листьев, тонкая сладковатая струйка от заводского дыма, и что-то еще, чего не могу разобрать, но жадно вдыхаю, как будто боюсь пропустить важное.
Ну его, троллейбус! Я спускаюсь в подземный переход, и бодро шагаю по Кутузовскому проспекту, мимо ЗАГСа и курсов иностранного языка, пункта ГАИ, газетного ларька, мимо кинотеатров – детского «Пионер», куда нас водили на встречи с ветеранами, и взрослого «Призыв», куда мы иногда сбегаем с уроков на первый сеанс (между прочим, Феллини, и даже Тарковский!), миную очередь за бананами у гастронома и сворачиваю на улицу Дунаевского, а там во дворы, чтобы срезать расстояние… Пытаюсь – надо, будут спрашивать, – мысленно повторить конспект по обществоведению, про оппозицию и ХХ съезд, этого в книге по истории партии, нет, Юрий Иосифович, наш историк, рассказывал не так, больше похоже на то, что папа и дедушка обсуждали на кухне, когда слушали радиоголоса, думая, что я сплю в комнате…
Но думаю я на самом деле о другом.
Мне несколько дней снится пустыня, посреди которой вырастает лестница. Я вижу ее отчетливо – крепкие деревянные ступени, обвитые веревками для прочности, прозрачные розоватые крылья ангелов, которые боязливо всматриваются в проползающих по песку жуков и ящериц, в спящего, подложив камень под голову, Иакова с черной бородой, который вздрагивает во сне…
«И снилось ему: и вот лестница поставлена на землю, а вершина ее достигает небес, и вот ангелы божьи восходят и нисходят по ней».
Я прочитала это в книге Зигмунда Косидовского, «Библейские сказания». Мне снится сон про сон, и он продолжается, похоже, наяву. Я представляю, как Иаков шел по пустыне (которую видела, конечно, только в кино), натруженные ноги в сандалиях, утирает струйки пота со лба, отбрасывая мокрую челку назад, с горящими черными глазами, представляю, как он еле тащился по песку на закате, без сил, вот нашел камень, чтобы подложить под голову…
Вообще-то он шел по заданию отца, чтобы жениться, как ему велели. На девушке, которую, видимо, не знал. Что он думал? Как представлял свою будущею невесту? По логике вещей, он должен был думать о ней, представлять ее во сне…
Откуда же взялась лестница?
Была спущена сверху, как спускают спасательное снаряжение терпящим бедствие? Но вряд ли была идея кого-то снизу вытащить… Или ее наспех соорудили ангелы, чтобы подсмотреть, что там происходит, на земле? И быстро улететь назад? Но ведь они могут перемещаться в пространстве и без ступенек, это ясно.
«И вот Господь стоит над ним, и сказал он: Я Господь, Бог Авраама, отца твоего... И Бог Ицхака… Землю, на которой ты лежишь, я дам тебе и потомству твоему, и будет потомство твое, как песок земной, и распространишься к морю и к востоку, и к северу и к полудню, и благословятся тебе и в семени твоем все племена земные…»
А разве Богу обязательно было говорить с вершины какого-то сооружения, пусть и мистического? Он есть везде, и может дать указание или знак в любую минуту.
Так зачем эта лестница?
Наверное, ее все же соорудил сам Иаков, а не только увидел во сне. Хотя сон это на самом деле естественное продолжение дня, событий и мыслей, и намерений дня. Итак, Иаков построил эту самую лестницу – наверняка, чтобы самому подняться и задать какие-то вопросы… Может быть, даже поспорить о чем-то… Или поделиться тем, о чем там, наверну, еще не знают? Возможно ли такое? Вдруг эта лестница – прообраз космического полета? Или полета воображения, которое пробивает привычные оболочки, прорываясь к каким-то высшим смыслам, еще не названным?..
Не так давно мы с мамой ходили на какое-то почти тайное обсуждение, в ее закрытом НИИ, там выступал экстрасенс, рассказывал, как мысль передается на расстоянии, он действительно двигал стакан на столике, не прикасаясь к нему руками, и стакан, наполовину заполненный водой, тихонько продвигался по пластику… Говорил, что это только начало. Конечно, есть непознанные нами силы, о которых не пишут в газетах и не говорят вслух, но они, возможно, и дают нам шанс на какой-то прорыв, на чудо, наконец…
И почему Иаков сам не забрался наверх? Или, может быть, он начал карабкаться, но испугался… Или наоборот, не испугался, но об этом почему-то тот, кто записывал, умолчал… Или этот эпизод затерялся в веках и списках…
Затерялась же история Атлантиды, о которой рассказывал друг родителей, океанолог, он плавал на научном судне по морям и океанам, изучал глубины, а на самом деле мучительно искал следы Атлантиды…
Но лестница…
Может ли она появиться сейчас, рядом? Я поворачиваю к школе, на Студенческую улицу, и вдруг чувствую неожиданный порыв ветра, деревья сорят листьями, и я вдруг вижу над домами, над ободранными транспарантами у Дорогомиловского рынка («Учение Маркса всесильно, потому что оно верно» и «Навстречу съезду КПСС»), какое-то движение, и проступают какие-то смутные очертания, похожие на ступеньки, они вырастают, все более явственно, над шпилем гостиницы «Украина», над угадывающейся вдали иглой Останкинской башни, поднимаются все выше… Голова кружится, я хочу повернуть от школы и побежать туда, к набережной, где она вот-вот проявится в полный рост…
Но тут меня окликает мой одноклассник, он принес с собой новый томик Вознесенского и начинает с ходу читать мне «Монолог Мэрилин Монро».
Наш 10 класс «Е», гуманитарный, даже в нашей экспериментальной спецшколе (при Академии педагогических наук!) считался каким-то недоразумением. Три физико-математических, два химико-биологических класса усиленно ответственно готовили будущие научные кадры к поступлению в лучшие вузы страны. Наш же, самый малочисленный, был не совсем четко определим. С одной стороны, литература – ее преподавала в 8 классе прекрасная Нина Сергеевна, на ее уроках мы беседовали запросто с Грибоедовым и Пушкиным, потом Ольга Евгеньвна, с ней мы читали и учились анализировать стихи, в том числе те, которые не были напечатаны, мы вслед за ней заучивали наизусть, она и сама писала стихи, я читала ее подборки в литературных журналах… История и обществоведение – также больше, чем в обычной школе, и не вполне традиционно, хотя и строго. Юрий Иосифович, как я потом поняла, настоящий «шестидесятник», дитя ХХ съезда партии, верил в социализм с человеческим лицом, невозможность возвращения репрессий и разделение властей. Историю партии и ее перегибов мы вызубрили прилежно. Когда Брежнев совместил в своем лице законодательную и исполнительную власть, у него случился микроинфаркт. Как я сегодня понимаю, наша школа была настоящим форпостом либерализма (педагогические академики при этом регулярно проводили какие-то тесты, мы отвечали на вопросы анкет, у нас замеряли какие-то показатели деятельности нервной системы и что-то еще). Английский язык при этом преподавали довольно хило. Зато театр! Театр был гордостью школы, мне повезло получить пару ролей- аристократки Осиповой в спектакле про Пушкина и старуху чухонку в постановке по текстам Светлова… Про театр я написала потом свою третью заметку в газету…
Мы все, конечно, были бесконечно циничные советские дети. Мы лениво слушали трескучие слова на комсомольских собраниях (в памяти сохранилось лишь какое-то общее смазанное впечатление), говорили полагающиеся в необходимых случаях слова, предваряли, как потом много лет в университете, каждое письменное официальное сочинение цитатой из классиков марксизма или появляющихся на наших глазах произведений Брежнева, и понимали, что в этом мире важно правильно сориентироваться и занять ту нишу, которая позволила бы с наименьшими потерями заниматься тем, что интересно. К пропаганде мы относились так же, как в дождю в ноябре – не замечали. Во всяком случае, не принимали во внимание. Вариантов у моих сверстников было не так много – делать комсомольскую, плавно перетекающую в партийную карьеру, стать диссидентом со всеми вытекающими последствиями, или найти некий третий путь, не сильно заморачиваясь участием в общественной трескотне, но и не попадая под каток репрессий. Большинство нашего 10 «Е» склонялось к третьей возможности. И в свободное время старались максимально расширить круг интересных жизненных сюжетов – будь то буржуазная музыка, шмотки, самостоятельное изучение иностранных языков, духовных практик, кино, и, конечно, литературное творчество. Еще в 8 классе (а набор в нашу экспериментальную школу начинался с 8 класса) у нас был настоящий поэт, Саша, он, кажется, уже тогда печатался в молодежных изданиях. Он был безнадежно влюблен в нашу одноклассницу Иру, но та беззаветно любила мальчика из параллельного математического, Алешу, за которого потом благополучно вышла замуж и была счастлива вплоть до его безвременной гибели. Саша переживал и ушел от нас через год. От несчастной любви, хотя школа ему нравилась, и он был одним из самых популярных учеников. Ушла через год и моя близкая подруга Оля, талантливая актриса, дочь кинорежиссера (женщин режиссеров тогда было совсем мало) и известного актера, мы ходили на его спектакли. Оля потом играла в кино, сама сняла фильм, я была на одной премьере, потом создала группу психоделической музыки … Потом мы как-то потеряли друг друга…Надо сказать, наш класс являл типичный пример гендерного дисбаланса в гуманитарной сфере позднего СССР – из 22 человек было только 6 мальчиков. Романов в классе не было, увлечения, у кого они были, развивались «на стороне», подчас весьма бурно, что широко обсуждалось всеми, но была дружба и совместные увлечения. Так, с Димой (который поделился со мной Вознесенским, дореволюционным сборником «Чтеца-декламатора», Камасутрой и много чем еще) мы интересовались поэзией «серебряного века» и современными авторами, и немного писали «для себя». Дима отправил по почте свой небольшой рассказ в газету «Московский комсомолец», и его напечатали! «Плечи для пиджака», грустную историю любви заметил Александр Аронов…Тот самый, который писал тексты к культовым (тогда мы еще об этом не знали!) мультфильмам и дал заголовок самому знаменитому роману о журналистах и его редакции, «Остановиться, оглянуться…» Роман, впрочем, я прочитала значительно позже, когда уже в университете, попала в литературную студию, которую вел его автор…
Мы все собирались поступать в московские вузы, чаще всего – в МГУ. Для этого требовалось (помимо обязательной рекомендации из райкома комсомола) получить высокий «средний балл» – совокупный результат всех оценок, от химии до пения и черчения с физкультурой. «Проходным», то есть ниже которого было нельзя иметь для того, чтобы даже при отличных оценках на вступительных экзаменах поступить, была четверка, а идеальным – вдруг схватишь одну четверку, никто не застрахован – четыре с половиной. Чтобы получить этот заветный балл, будущим филологам и искусствоведам приходилось пыхтеть над задачами из высшей математики. Стоит ли говорить о том, каково было наше отношение к этой возвышенной и прекрасной науке…
В начале 10 класса к нам пришел новый математик, довольно необычного вида. Во-первых, бородатый. Во-вторых, в клетчатых штанах и какой-то свободной блузе, как художник на картинах импрессионистов. Молодой! Даже рыжая кудрявая растительность на подбородке этого не скрывала. Наш 10 «Е» встретил его скептически, сразу дав понять, что нам нужна только четверка в аттестате, и вообще нам все его теоремы ни к чему. Быстро оценив ситуацию, новый педагог уточнил, точно ли мы гуманитарный, то есть полулитературный класс, и, получив уверенный положительный ответ, попросил почитать стихи, в которых есть математические термины. Воцарилась тишина. Подождав минуту-другую, пришелец стал декламировать:
Что-то физики в почете,
что-то лирики в загоне,
дело не в сухом расчете,
дело в мировом законе…
…Так что даже не обидно,
А скорее интересно
Наблюдать, как, словно пена,
Опадают наши рифмы,
И величие степенно
отступает в логарифмы.
Срезал нас, что называется, Слуцким.
Мы, конечно, не согласились с автором, но прониклись уважением к новичку.
Через месяц он создал в школе литературную студию. Занимались не только после уроков – ходили на литературные вечера, ездили в гости к прекрасному Валентину Берестову, с которым многие дружили вплоть до его ухода…
А через пару месяцев я нагло отпрашивалась с уроков математики в учительскую – срочно позвонить в редакцию газеты.
Евгению Абрамовичу, нашему новому математику, тогда шел 22-ой год, его «сослали» из аспирантуры мехмата МГУ в школу за участие в антисоветской деятельности. И он был поэт!
Эпоха домашних заданий,
Шатание взгляд и вперед,
Дождливая сетка свиданий
С рефреном Никитских ворот…
Меня от неверья избавил
Российской словесности бог
Российской словесности дьявол
От веры меня уберег.
Осталось доверие к слову,
Известной болезни симптом…
Отпускал с уроков меня он исключительно потому, что мои редакторы в газете оказались его друзьями, и он сам там печатался.
…В газету я попала случайно. Мой одноклассник и постоянный собеседник Дима узнал, что в Москве есть школа юного журналиста при журфаке МГУ и предложил мне за компанию пойти написать сочинение. Я не думала о журналистике, я мечтала изучать поэтов «серебряного века», возможно, стать потом писателем. Но чтобы поддержать товарища пошла и написала что-то об одиночестве и толпе, о школе, и о той самой лестнице, по которой хотел вскарабкаться библейский Иаков и которая все не давала мне покоя. Мое сочинение (как и Димы) прошло конкурс, надо было пройти собеседование. Я пришла в большую аудиторию, где сидели четверо, три дядьки и женщина, которая немедленно спросила меня, вышла бы я замуж за казаха. Я вопроса не поняла, тогда она сказала, что вышла замуж за казаха, и хотела знать, что я по тому поводу думаю. Я ничего не думала, вообще, мне было непонятно, какое это имеет значение. На вопрос о том, кем хочу быть, честно ответила, что пока не знаю.
– Тут вот мальчик был, он хотел стать членом Политбюро, – заметил один из дядек, самый симпатичный.
Я быстро ответила, что точно туда не хочу.
– Почему? – заинтересовались все.
– Про них анекдоты рассказывают, – с непосредственноcтью круглой идиотки ответила я, и все от хохота чуть не упали под стол.
Тут самый симпатичный, перестал смеяться и серьезно спросил, не хочу ли я напечататься в газете «Комсомольская правда», в рубрике для подростков под названием «Алый парус». Конечно, я хотела. С листочком бумаги, на котором были нацарапаны фамилия и телефон, я, ошарашенная, шла домой, не понимая, что жизнь моя кардинально и бесповоротно изменилась.
Точнее, она изменилась в тот день, когда я приехала в конструктивистское, как будто из детских кубиков, только серого цвета, составленное мрачноватое здание на улице «Правды», и часа три сидела в отделе пропусков, пытаясь дозвониться, а мне отвечали, что такого-то нет и, наверное, не будет, потом, наконец, выписали пропуск, но у меня еще не было паспорта, я объясняла, что мне уже исполнилось 16, но паспорта еще не успела получить, а пропуск без паспорта не могли выписать…Но я упорно стремилась попасть в этот самый «Алый парус». Надо мной потешались все присутствующие – от сотрудников бюро пропусков и вахтера до посетителей, наконец, меня обещали провести и отправили в газетный подъезд. Лифт не работал, и навстречу мне с шестого этажа сбежал худенький быстрый человек в джинсах и в кожаной курточке, с лохматой бородой и синими сверкающими глазами, неуловимо похожий на Пушкина. И потащил меня на шестой этаж, в маленькую, набитую взрослыми и моими сверстниками, книгами, и бог знает, чем, комнату с единственной стрекочущей пишущей машинкой, где смеялись, спорили и декламировали что-то одновременно. На стене висел рисунок (Жени Двоскиной, это теперь важнейший артефакт) – корабль «Алый парус» летящий над сушей, я узнавала лица обитателей комнаты в некоторых членах команды… Тогда, глубокой осенью 1976 года, я поняла, что хочу остаться в этой комнате навсегда.
Первое задание я выполнила с честью – мне доверили собрать экспертное мнение о первой советской джинсовой материи, выдали образец, и я опросила знакомых фарцовщиков, их родителей и вообще всех, кого могла. Второе едва не закончилось трагически. Меня отправили в Дом пионеров собрать материал о юных защитниках окружающей среды, я вдохновенно записывала рассказы руководительницы кружка, возмущенной тем, что «Копирфильм» и Балабановская спичечная фабрика загрязняют реку Сетунь, мол, стоило бы их закрыть за такое безобразие. И я написала, что пионеры-друзья природы закрыли фабрику. Материал появился в «Алом парусе» в субботу, а в понедельник сотрудники не вышли на работу – газета сообщила… Капитану «Алого паруса» Павлу Семеновичу, Паше, – тому самому, который и ввел меня на шестой этаж – влетело. Что бы сделал любой другой редактор на его месте? На пушечный выстрел негодяйку не подпустил бы к редакции… Но он просто попросил впредь внимательно проверять все, что мне скажут. Это бы первый главный урок в профессии. Второй – от него же – когда он в школьной тетрадке (машинки дома у меня тогда еще не было, а на редакционную стояла очередь), вычеркивал лишние слова, как Роден. С тех пор я уяснила, что правка-сокращение – это основа всего…
«Алый парус» был уникальным явлением в той, «старой» советской «Комсомолке» и в советской журналистике вообще. Специальную страничку для подростков, которую писали бы сами подростки, придумали два романтика и писателя, Иван Зюзюкин и Симон Соловейчик, шестидесятники и сторонники «новой педагогики», которая считала ребенка не объектом воспитания, но личностью и собеседником, достойным уважения и внимания общества. Удивительным образом она возникла уже на исходе «оттепели» и прижилась, вызывая каждую неделю неизменный бурный интерес читателей всех возрастов. Даже в самые либеральные годы существования газеты «АП» был особенно актуальным, поднимая темы и вопросы, которые открыто не обсуждались. Психологические трудности взросления, непонимание стерших, подростковая жестокость, социальное неравенство… Тут звучали живые голоса, тут была (Юрием Щекочихиным, с которым мы познакомимся через семь лет и с которым будем неразлучны следующие шесть) открыта первая в стране «горячая линия» для «трудных» – тех, кто попал в поле зрения милиции, и сюда звонили, и приезжали посоветоваться, попросить помощи, поделиться наболевшим…Собеседниками юных были писатели, в том числе те, которых не всегда охотно печатали, режиссеры – Динара Асанова, Ролан Быков… Разговор о воспитании, о диалоге, о ценностях замещал разговор о реальной политической обстановке, совершенно невозможный в те годы. Этот разговор в несвободной стране воспитывал внутренне свободных людей…Народа в комнате было полно всегда, сюда стремились педагоги-новаторы, ратующие за индивидуальный подход к каждому ученику, изобретатели, начинающие гении, активисты непонятных общественных инициатив и самодеятельных клубов, старшеклассники московских школ… Сюда направляли свои первые строфы будущие мастера – Михаил Яснов, Олег Хлебников, Андрей Чернов, Михаил Поздняев, Светлана Василенко, и многие, многие другие…
Нам повезло даже не в квадрате, а в кубе – я поняла это много позднее – мы, юные авторы, не просто оказались в гуще самых интересных дискуссий и экспериментов эпохи, в окружении мастеров слова, которые, кстати, всегда с радостью читали наши каракули в тех же самых тетрадках, обсуждали, советовали, поддерживали... Их авторитет, как я понимаю, и авторитет авторов проекта (и часто личное участие начальников) защищали нас, как своего рода инкубаторских цыплят... «Планета шестой этаж», как называли этот ушедший безвозвратно мир утопии, приблизившейся на краткое время к реальности, дала мощный импульс практическому идеализму, она в условиях тотального контроля выкристаллизовывала смыслы, обращая в слова и образы «эзопова языка» и утверждая достоинство человека и его право на выбор…
А третью заметку я писала уже про наш школьный театр, и его постановки, она была без ошибок…
Десятый класс, преддверие взрослой жизни, ожидания неведомого, строки, входящие, как нож в масло, в душу, в плоть… В десятом классе родителям подарили первый том из «тамиздатского» трехтомника Мандельштама. Я знала уже несколько стихов, но тут я просто утонула в них, и выучила весь том наизусть, я буквально дышала им, позже с моей университетской подругой мы приходили ко мне домой и читали вслух друг другу…
Первое эротическое переживание (я осознала уже позже, когда смогла сравнить впечатления) тоже были связаны со стихами…
За то, что я руки твои не сумел удержать,
За то, что я предал соленые нежные губы,
Я должен рассвета в холодном Акрополе ждать…
В десятом классе родители, наконец, купили мне портативную пишущую машинку «Унис», югославскую. Она служила мне исправно лет пятнадцать, до тех пор, пока не появились компьютеры.
Я сидела ночью на крышке унитаза в нашей малогабаритной ванной, поставив машинку на плетеную тумбу для грязного белья, закрыв дверь, чтобы не будить спящих в комнате родителей, и сочиняла заметки о школьной жизни и свои неловкие рассказы о мечтах об идеальной любви…
Это было время абсолютного, безудержного и совершенно безответственного счастья…
..Здание школы стоит и сейчас, и самое интересное, Евгений Абрамович продолжает там работать! По-прежнему преподает математику, руководит европейской ассоциацией учителей математики, возит детей в Париж, он начал это еще в начале 1980-х… О нашей школе – и о своей школе, знаменитой школе номер два, и о своей юности (и не только) он написал в прекрасной книге «Вкратце жизнь». А о моем покойном муже и своем друге, который буквально силком затащил его в политику в те годы, когда политика была живой и многоцветной, он вместе с другими собеседниками рассказал в фильме, который мы недавно сняли с режиссером Юлией Мавриной, фильм называется «Корабль плывет», он о юности, о том, что юность – не возмездие, но возможность. И что молодые непременно сделают жизнь чище и справедливее… К сожалению, кинохроники «Алого паруса» середины 1970-х не сохранилось, даже фотографий не так много… Визуальная эпоха настала позднее..
Воспоминания, как листья, кружатся в сознании, совершая причудливые движения, переплетаясь, свиваясь, рисуя какой-то таинственный узор. В последние месяцы, может быть, оттого, что я неожиданно, через тридцать пять лет (!) снова поселилась в том самом районе, где прошло мое отрочество, и вдруг вспоминаю – и как будто снова ощущаю – эти всполохи, и запахи прошлого. Фильм Тарковского. Самого Тарковского (!) на полуподпольной встрече, почему-то не в «Призыве», а в «Пионере», где сегодня театр кошек. Вкус фруктового мороженого за семь копеек, из киоска на улице Дунаевского. Дым сигарет «Фемина», которые мы раскуривали после уроков на лавочке во дворе за школой. Запах дыма из давно закрытого пивного завода имени Бадаева, на месте которого пафосный фудкорт, завод защитникам архитектурной старины не удалось отстоять… Мираж лестницы…
…С Сашей мы встретились в кафе в Иерусалиме.
– Ты знаешь, исполнилось как раз сорок лет с того дня, когда мы виделись в последний раз, – сказал он.
Мы разговаривали, как будто расстались на прошлой неделе, не закончив разговор. И совершенно этому не удивлялись. Оказалось, это последний день его работы на радио Иерусалима, где он трудился 25 лет.
– Теперь буду писать стихи и переводить Амихая.
Саша открыл классика израильской литературы Иегуду Амихая российскому читателю, сделал его живым собеседником. Конечно, он переводил и других поэтов с иврита, но Амихай стал его «альтер эго», зарифмовался с его собственной судьбой, с пониманием литературы, слова, звука, памяти и боли.
На моем столе — камень, на нем написано «аминь»,
треугольный обломок камня с еврейского кладбища,
уничтоженного много поколений назад. Остальные обломки,
сотни, до сих пор разбросаны в беспорядке
и в бесконечной
ностальгии: имя ищет фамилию, дата смерти ищет название города,
где родился умерший, имя сына пытается найти имя отца,
дата рождения пытается опять соединиться
с душой,
которая хочет быть завязанной в узле жизни.
И пока не найдут друг друга, не найдут покоя.
Только камень на моем столе спокоен
и говорит: «аминь».
Но сейчас обломки собирает один хороший,
благодатный человек, с грустью и любовью.
Он очищает обломки
от любого пятна и фотографирует их, один за другим,
раскладывает на полу в большом зале — и восстанавливает
надгробия, возвращает цельность и единство, обломок к обломку,
как при воскресении из мертвых, как мозаику, как пазл, детскую игру.
Последняя его книга переводов, о которой я написала в литературном журнале небольшую рецензию, называется «Точность боли и размытость счастья».
Вот как это звучит по-русски:
Точность боли и размытость счастья.
Я думаю о точности,
с которой люди описывают свою боль
в кабинетах врачей.
Даже те, кто не умеет читать и писать,
всегда точны:
это тянущая боль, а это раздирающая боль,
а это как пила,
это жжет, это острая боль, а это тупая. Это
здесь, вот тут.
Да. Да. Счастье размывает все. Я слышал,
как говорят
после ночи любви и после праздников:
«Было замечательно,
я чувствовал себя как на небе».
И даже космонавт, выйдя
в открытый космос, сказал только: «Прекрасно, чудесно,
у меня нет слов». Размытость счастья
и точность боли.
Я хочу описать смутное счастье
и радость так же точно,
как острую боль. Боль научила меня говорить.
Тогда, десять лет назад мы говорили об одноклассниках, о которых Саша прекрасно написал. Об Ире, которая потеряла мужа, о моей подруге Оле, о смерти которой я, увы, узнала из газет, так и не успела с ней повстречаться в последние годы… Память поэта зорче и цепче, точнее памяти участника событий.
Сегодня он рассказывает о себе чаще в кратком формате сообщений по мессенджерам. Дочка пошла в армию. Они живут в старом городе, и в шаговой доступности от дома укрытий нет. Пишет стихи. Я рассказываю о том, что впервые еду в Казань на поезде, потому что рейсы постоянно задерживают, что книги дорожают. Что видели с одноклассником Димой недавно «Леопольдштадт» Стоппарда в Российском молодежном театре, а в Студии Фоменко «Аркадию».
Мы говорим по ватсапу о Мандельштаме. Читаем его строки вслух…
Двухтомник о Мандельштаме, составленный моим бывшим коллегой по университету, я успела купить, теперь это редкость…
…Я кладу трубку и выхожу на балкон. Местность, где прошло мое позднее детство. Она та же, но одновременно почти неузнаваема. Другие вывески, другие транспаранты, блеск и гам торговых центров и гламур бутиков, но нет-нет, да предательски проступает в переполохе столичных запахов что-то тленное, потаенное, знакомое по старому времени, когда площадь Киевского вокзала, еще была полна передвижными пирожковыми и толпами цыганок, хватающих зазевавшихся прохожих за рукав или подол пальто. Бреду по Брянской улице, и ловлю себя на том, что замечаю знакомые силуэты в толпе – но нет, это лишь мираж, обладателей этих силуэтов давно нет с нами… Чрево Киевского вокзала, некогда распахнутое наблюдателям высоких этажей, упрятано в броню металлических и стеклянных каскадов, новостроек, башенные краны продолжают свою работу в жару и в стужу, возводя новые высотки. Передо мной – небоскребы Москва-Сити в цветах российского флага и рекламах госкорпораций.
Наступает вечер. И мне снова видится, что за ними, вдали, в сумерках, за остановившимися корпусами бывшего Бадаевского завода возникает, ступенька за ступенькой, пока еще трудно различимая лестница, та самая, которая соединяет нас и вечное пространство и которая позволяет нам продолжать жить и надеяться.
<< Назад - Далее >>
Вернуться к Выпуску "ДИАЛОГ-30" >>