«Диалог»  
РОССИЙСКО-ИЗРАИЛЬСКИЙ АЛЬМАНАХ ЕВРЕЙСКОЙ КУЛЬТУРЫ
 

 Главная > "ДИАЛОГ-30" (Том 1) > Александр КИРНОС

  

Александр КИРНОС (Россия)

 

ПРЕДИСЛОВИЕ К АВТОБИОГРАФИИ

 

Я Кирнос, Дреш, Радошовецкий,

Еврей с закваскою советской,

Воспитанный в культуре светской,

И русский — мой родной язык.

Но, позабыт и позаброшен,

Во сне всплывает мамолошен

С картавостью из эр-горошин

И вкусом молока козы.

А где-то глубже в подсознанье,

Бесплотней ангела касанья,

Иное притаилось знанье,

Оно во мне подспудно спит,

В нём шелестом песков пустыни,

Сиеной жжёною и синью

От дней синайских и доныне

С мгновеньем вечность говорит.

 

Родился в 1941 году в Чувашии. 

Окончил Военно-Медицинскую Академию. 29 лет служил в Советской Армии, после демобилизации работал хирургом в одной из хирургических клиник Москвы. С 2004 г по 2016 г. соредактор и издатель альманаха «Складчина».

Автор пяти книг стихов: 

«Дорога к храму» – Москва, «Медиум», 1994 г. 

«Поговорим» – Москва, «Кахоль лаван», 2010 г. 

«Я проснусь однажды старым» – Москва, СПМ, Библиотечка поэзии, 2014 г.

«С мгновеньем вечность говорит» – Москва, «Кахоль Лаван», 2016 г.

«Шагающий по краю» – Москва, «У Никитских ворот», 2024 г.

И четырех книг прозы; 

«Мидреш» – Москва, «Кахоль лаван», 2011 г.

 «Тыча» – Москва, «Зебра Е», 2012 г.

«Будни авиационного гарнизона» – Москва, Союз российских писателей, 2017 г.

«Сегодня мы не на параде» – Москва, Союз российских писателей, Москва, 2020 г. 

Стихи и рассказы печатались в журналах и литературных альманахах России, Израиля и на сайтах интернет–изданий.  

Дипломант конкурса «Детское время», всероссийского конкурса поэзии «Полдень ХХI век», конкурса Сергеева-Ценского в стихах и прозе 2024 г. в обеих номинациях. 

Входил в лонг-листы премии Антоновка, премии Маканина и Лучшая книга года – 2026.

Член Союза писателей Москвы и Союза Российских писателей. 

Живет в Москве.

 * * *

Альманах «ДИАЛОГ» не нуждается в комплиментах. Это издание, выстраданное и созданное главным редактором Радой Полищук и помощником главного редактора Викторией Полищук, двумя чудесными сестрами, -- ответ на вызовы времени, на время индивидуализма, разлада, недоверия и распада человеческих отношений. Ответ двух любящих сердец, оплодотворенных гуманистической мыслью и живым чувством любви и сострадания. Сотни авторов из разных стран, говорящие и пишущие на разных языках, приняли участие в этом издании за прошедшие тридцать лет, десятки тысяч читателей открыли для себя страницы Альманаха, и я уверен, что в процессе участия в диалоге мир для большинства их читателей (и писателей тоже) стал не только более сложным и многоцветным, но и более понятным стало то, что этот мир нуждается в сбережении и защите. Не для ссор и войн рождаются люди, а для созидания и любви. И этим глубоким чувством пронизан альманах «ДИАЛОГ» и в этом его непреходящая ценность.

 

Р А С С К А З Ы 

СЧАСТЛИВАЯ

Человек рождается не по своей воле, никто его не спрашивает, хочет ли он жить на этой земле, зачастую рождение – результат случайного стечения обстоятельств, а родители абсолютные дилетанты, и, если даже Всевышний, создав первую пару людей, через несколько часов разгневался и выдворил их из рая за проступок, все последствия которого они не могли осознать, то, как можно было требовать терпения от Сони, которая не знала, что она беременна до тех пор, пока ребёнок ножкой не толкнул её под сердце.

Чудом выжившая в блокадном Ленинграде, вывезенная на Урал в тяжелейшей дистрофии, Соня заснула однажды под одной шинелью с выздоравливающим после ранения солдатом, который напоил её горячим сладким чаем с сухарями. Через месяц он выздоровел окончательно, и его снова отправили на фронт, а ещё через восемь лун родилась Вера. Соня назвала её так, потому что верила, что тот, кто там наверху вершил судьбами мира, не посмеет отобрать у неё Володю, не показав ему ребёнка.

Шла война и, наверное, ангелы были очень заняты или её молитвы были не очень верно поняты, но что-то не сложилось. Через год Соня, работавшая медсестрой в госпитале, в обожжённом, слепом, одноногом танкисте узнала своего Володю, выходила его, забрала к себе и в конце войны они все втроем вернулись в Ленинград.

Володя чуткими нервными пальцами прикасался к Верочкиному лицу, быстрыми лёгкими поцелуями покрывал крохотные пальчики её ног. Верочка заливисто хохотала, а Соня, молча, глотала слёзы, не зная благодарить или проклинать того, кто вернул ей искалеченного мужа, но не дал ему возможности хотя бы один раз взглянуть на дочку. 

Зимними вечерами все жильцы коммунальной квартиры собирались в их комнате, Володя доставал из футляра единственный военный трофей, уцелевший в бедламе эвакогоспиталей аккордеон фирмы Вельтмайстер, смахивал бархоткой несуществующую пыль и, нежно перебирая перламутровые клавиши, медленно начинал свою любимую песню. «Под го-о-о-родом Горьким», – глубоким глуховатым баритоном выводил он. «Где ясные зойки», – тоненьким дискантом подтягивала Верочка. 

Уже в первых числах мая с аккордеоном и Верочкой добирался Володя до ближайшего маленького сквера на углу Малого проспекта и 9-й линии Васильевского острова, Верочка садилась у его ног, и они запевали любимую песню. Прохожие бросали медяки в жестяную кружку, а уже ближе к вечеру подкатывались на деревянных платформах два приятеля Володи и все вместе они шли домой, Володя в центре, его друзья по краям, сомлевшая Верочка сидела на плечах одного из них. Жёсткое стаккато Володиных костылей и деревяшек, которыми отталкивались безногие, сопровождало их марш.  В комнате мужчины, молча, выпивали по стакану водки, и гости растворялись в зыбком мареве белой ночи.

Соня, выбиваясь из сил, дежурила в больнице сутки через сутки, в свободное время подрабатывала дворником, а когда ей было совсем невмоготу, ездила на Пискарёвское кладбище и долго сидела у дальней левой от входа братской могилы беседуя с родителями и Богом. Волны надежды и отчаяния то вздымали её всё выше и выше, то безжалостно обрушивали вниз, и третьей послевоенной весной, когда устье Невы было в чёрных оспинах от рыбаков, ловящих корюшку, она не выдержала.

Похоронили её на Смоленском кладбище, Володю пристроили в дом инвалидов, где он вскоре умер, а Верочку отдали в интернат.

В интернате Верочке  объяснили, что её не хотели, что она случайно родилась, а раз так, думала Верочка, если она была игрой случая, то и весь мир тоже всего лишь игра случая. Маму она помнила смутно, об отце старалась забыть, её семьёй стал интернат, где росли такие же, как она, случайно родившиеся и случайно уцелевшие дети войны.

Верочка не могла простить родителям многое, но, прежде всего то, что они родили её, а потом выбросили одну в огромный, чужой и холодный мир. Соня была виновата в том, что у неё не хватило сил, и она покончила с собой, а Володя вообще не имел права быть отцом, как можно такое себе позволять, если ты идёшь на фронт.

Безответственность взрослых ужасала её. Оставшись одна совсем маленькой, она очень рано почувствовала, как страшно самой принимать решение, любое решение, ведь последствия могут быть непредсказуемы и винить будет некого, а Верочка не хотела жить с чувством вины, из-за которого умерла её мать. Но и слепо исполнять чужую волю Верочка тоже отказывалась, она помнила, что стало с её отцом, а Верочка не хотела быть несчастной.

– Я всё равно буду счастливая, – шептала она сама себе долгими зимними ночами. Верочка стремилась к независимости, она не доверяла ничему, ни предопределению, ни случаю, в глубине души полагая, что эти противоположности на самом деле две стороны одной медали.

Уже в медицинском училище она познакомилась со странной неулыбчивой девочкой, которая жила недалеко от Исаакиевского собора на улице Плеханова. Свою квартиру она называла Ноевым ковчегом, а когда Верочка поинтересовалась, что это, долгим пристальным взглядом посмотрела на неё, и ничего не ответив, ушла. Но через две недели она передала ей пакет с толстой тяжёлой книгой, сказав, что  читать её можно только дома. Так Верочка впервые познакомилась с Библией, но первые же страницы поразили её жестокостью Бога, вышвырнувшего из рая Адама и Еву, и она утвердилась в своей правоте: нельзя прощать взрослых за то, что они делают с детьми, и нельзя иметь детей, если ты не готова отдать всю себя ребёнку до тех пор, пока он в тебе нуждается. Но ведь, если ребёнка любить, то он будет нуждаться в тебе всегда, и ты не сможешь распорядиться своей жизнью, не сможешь даже умереть, с ужасом поняла Верочка. 

Она рано стала женщиной, но ни один из встреченных ею мужчин не затрагивал её сердца, она холодно и расчётливо выбирала того, кто мог оградить её от неведомого ужаса. 

Когда ей было 25 лет, на пляже в Зеленогорске её внимание привлёк высокий немолодой мужчина с властными серыми глазами и удивительно пластичными руками. Длинные пальцы скрипача дисгармонировали с широкими запястьями и рельефными мышцами штангиста. Виктор был известным хирургом, от звонка до звонка прошедшим войну, о чём она узнала, когда  увидела его в операционной клиники, где работала после окончания медучилища. 

В присутствии Виктора она чувствовала себя удивительно спокойно, тогда же она впервые перестала интересоваться, была ли её жизнь случайностью или предопределением. Виктор был человеком, который имел право принимать решения, и Верочка ни минуты не сожалела о том, что вскоре без раздумий отдалась ему в  кабинете, где он остался на ночь после тяжелой длительной операции. Единственное, что её мучило, это неизвестно откуда взявшееся воспоминание об этих гибких пальцах, которые уже когда-то давно ласкали её.

Верочка заинтересовалась эзотерикой, буддизмом, ей страстно хотелось узнать, кем она была в прошлой жизни и где она встречалась с Виктором. Он улыбаясь соглашался быть кем угодно: лордом Бекингемом, герцогом Ришелье, Фуке, Рахманиновым – для Верочки было несомненным, что у мужчин, которые любили её в прошлых жизнях, были длинные, гибкие пальцы.

Как-то на пляже в Зеленогорске, где Верочка впервые пять лет тому назад увидела Виктора, она поранила ногу об осколок бутылочного стекла и Виктор, утешая её, лёгкими поцелуями  перебирал пальцы её ног и она, впервые за всё время их отношений, счастливо и беззаботно смеялась. И только, когда они вернулись в Ленинград и Виктор уехал к жене, а Верочка осталась одна в комнате коммунальной квартиры старинного дома на Васильевском острове, единственное окно которого выходило во двор-колодец и куда никогда не заглядывало солнце, в той самой комнате, куда семья вернулась после эвакуации, Верочка вспомнила, кто был тот единственный мужчина в её жизни, на чьи ласки и поцелуи откликалась каждая клеточка её тела.

Эту белую июньскую ночь Верочка провела без сна, плакать она так и не  научилась и только до крови искусала себе губы. Утром она пошла на Смоленское кладбище, после долгих поисков нашла могилу родителей и долго сидела у заросшей бурьяном плиты, пытаясь понять, в утешение или насмешку дарована была ей встреча с Виктором. Ржавые колёсики где-то на небесах со скрипом шевельнулись, и через четверть века вместо рано умерших родителей в её жизни появился мужчина, с которым она снова почувствовала себя ребёнком, расслабившись и забыв о коварстве судьбы и жестокости Бога.

Через две недели Верочка поняла, что она беременна, а ещё через неделю Виктор умер от остановки сердца, так и не узнав, что  станет отцом.

Верочка вытащила из шкафа старый Вельтмайстер, к рождению дочери она научилась играть «Под городом Горьким», и уже через два года «где ясные зойки» подтягивала Наденька, и на эту песню, как мотыльки на свет, стягивались довоенные старушки из соседних комнат.

 

СОЛДАТСКИЙ КЛУБ

Гарнизонное отчетно-выборное партийное собрание в этом году проходило в солдатском клубе, Клуб был обычным бараком улучшенного типа, бараком типа барокко, как любил говорить почти никогда не просыхавший капитан Бялый. Его узкое как форштевень лицо с глубоко посаженными маленькими глазами с похмелья напоминало лик страстотерпца, которого истязали язычники. Бялый был третьим начальником клуба, сменившимся за последние четыре года. Эта должность была странно неустойчивой, покатой, как пол в клубе, на котором во время танцев подвыпившие молодые офицеры с дамами из окружающих поселков стремительно скатывались к сцене, а то и просто падали рядом с ней. Не задерживались на этой должности офицеры, не задерживались.

Первым кого застал Сонин, был лейтенант Володька Шаталов, только выпустившийся из Львовского училища сероглазый крепыш со скуластым лицом. Володька был спортивным парнем, молчаливым и уважительным. Единственное, что настораживало в общении с ним, это его непредсказуемость. То он в разгаре застолья неожиданно срывался с места и куда-то исчезал, то надолго зависал, выпадая из беседы, то внезапно разражался хохотом, больше похожим на ржанье. За полгода до приезда в часть он женился на легконогой воздушной Люсе, и Сонину казалось, что он отчаянно ревновал её. Осенью они поехали в отпуск в родную белорусскую деревню Володьки и там-то всё и случилось. Познакомиться с молодой женой младшего брата съехались все братья Шаталовы, а было их шестеро, все как на подбор ребята статные, мускулистые и зажигательные. Выпив по литру самогона на брата за здоровье молодых, пошли они прогуляться в соседнюю деревню, людей посмотреть, себя показать. 

Говорили, что жены пытались их удержать, да куда там. Ну и показались. Было воскресенье, в деревенском клубе гремела дискотека. Володька стал комментировать. Он же был дипломированным политработником и свежеиспеченным начальником клуба. Слово за слово сцепились с подвыпившими парнями из этой деревни и… понеслось. Махались отчаянно и кулаками, и досками, честь рода Шаталовых отстояли, но как-то незаметно пришибли мужика лет пятидесяти. Кто пришиб, как и кому он под руку попался, никто не помнил, но мужик оказался председателем сельсовета и замять этот несчастный случай не удалось, виноватыми оказались, конечно, пришлые, то бишь Шаталовы, а уж конкретного виновника определили они сами. Вернее, сам Володька и вызвался. Братья были женаты уже не по одному году, у всех были дети, а Володька только женился, вот он и взял вину на себя. Люся к этому времени тоже была беременна, но рассказать ему об этом не успела. Суд был скорый, дали Володьке девять лет, Люся сделала аборт и исчезла, а гарнизонная жизнь покатилась дальше. Сонин и разговоров то на эту тему почти не слышал, поговаривали, правда, женщины, что оно может и к лучшему, что так вышло, потому что Володька все равно кого-нибудь пришиб бы, была в его серых глазах какая-то сумасшедшинка, да и Люська…

А что Люська, любопытствовал Сонин, что Люська?

Да нет, ничего, вот только смотрела она как-то так на летчиков, что точно Володька кого-нибудь пришиб бы, подтвердила Сонину официантка из технической столовой Катя. И ходила она, и смотрела, как течная сучка, а ты доктор, просто малохольный, что этого не видел.

Видел, Сонин, видел, как Люська ходила по гарнизону, она шла так, что казалось еще немного, и она взлетит, а ее глаза с легкой косинкой скользили по встречным с едва уловимым вызовом, и шедший рядом с ней Володька был напряжен и насторожен.

Не по себе Володька суку срубил, не по себе, продолжила Катя, а парень он хороший, может, так-то оно и лучше, задумчиво добавила она. Не убил ведь никого, наверняка чужое на себя взял, отсидит и выйдет, а греха на нем нет.

А вы-то откуда все это знаете, спросил Сонин, смутно вспоминая доходившие до него слухи о приятельских отношениях Кати и Володьки.

Да уж знаю, а вы бы, доктор, держались от этой Люськи подальше, а то начнете ее жалеть, беды потом не оберешься.

После Володьки начальником клуба прислали старшего лейтенанта Вахрушина. Валентин был душа-парень, анекдоты травил классно, компанию всегда готов был поддержать, да вот беда, если начиналась выпивка, остановиться он уже не мог, лицо с каждой рюмкой становилось бледней, Валентин – отрешенней, и после четвертой-пятой он, расталкивая сидящих рядом, вскакивал и затягивал любимую песню: «Если б ты знала, если б ты знала, как тоскуют руки по штурвалу…». Хватало его на один, редко на два куплета, после чего он падал и отключался. Валентин был летчиком и списан на землю после аварии и полученной травмы черепа. Переживал сильно, пытался восстановиться, но не удалось, вот и пристрастился к выпивке. Жил он с женой в финском домике на краю гарнизона. Его жена была высокая полногрудая женщина. Валентина в прошлом была конькобежкой и даже чемпионкой Нижнего Новгорода среди юниоров. На катке они и познакомилась, влюбилась Валя в молодого летчика и поехала с ним по гарнизонам. Валентин и Валентина, ей нравилось это сочетание и парой они были на загляденье, оба веселые, рослые, улыбчивые. Недолго это длилось. Однажды в командировке в Кызыл-Кумах, а летал Вахрушин на новенькой «пчелке» (легкомоторном самолете Ан-14), и возил командира соединения, производящего рекогносцировку расположения будущих подразделений, увидели они стадо сайгаков. Полковник был страстным охотником. На следующий день взял он с собой карабин почти с одноименным названием (Сайга) и приказал Вахрушину найти это стадо. После полутора часов полета стадо они нашли и охота началась. Сайгаки мчались по пустыне, пчелка неслась за ними и жалила их одиночными выстрелами из карабина.

– Ниже, –  орал полковник, открыв дверцу и наполовину высунувшись из фюзеляжа. – Еще ниже, твою мать!!!

Ну, в пылу погони, закладывая вираж, чтобы не упустить цель, круто изменившую направление, Вахрушин и чиркнул крылом по бархану. Чиркнул чуть-чуть, но этого оказалось достаточно для «вынужденной жесткой посадки», как сформулировала комиссия, расследовавшая аварию (слава богу, аварию, так как никто не погиб). Самолет, правда, оказался разбитым в хлам и восстановлению не подлежал, даже удивительно было, что все отделались ушибами и переломами. Полковника, сломавшего бедро, после лечения перевели куда-то с понижением, а Вахрушина даже не судили, никто не был заинтересован в том, чтобы истинные обстоятельства аварии стали известны, вот его и списали просто-напросто с летной работы. С тех пор он и начал пить. И остановиться уже не смог.

Как-то после посиделок Сонин с Витей Кучиным подхватив под руки повели едва перебирающего ногами Вахрушина домой. Вечерело, крыльцо финского домика было освещено закатным солнцем. Его лучи высвечивали застывшую в проеме двери фигуру женщины. Римская матрона, – восхитился про себя Сонин, любуясь ею. Они стояли в тени сосны в десяти метрах от дома. Вахрушин внезапно поднял голову, посмотрел на жену.

– Она думает, что я ее боюсь, ну я ей ... Иду на таран,– прокричал он, оттолкнул друзей, наклонился и, быстро-быстро перебирая ногами, побежал к крыльцу. Не добежав до него пару шагов, споткнулся о корень и с размаху в падении ласточкой ударился головой о притолоку рядом со стоящей женой. Упав, дрыгнул ногой и затих. Валентина вздохнула, наклонилась, одной рукой, как кутенка за шкирку, приподняла его и унесла в дом. Вахрушина вскоре после этого комиссовали и прислали капитана Бялого.

Петр Алексеевич Бялый был для политработника человеком удивительным. Ходил он в стоптанных замызганных башмаках и замасленном кителе. А брюки заслуживали отдельного описания. Создавалось впечатление, что их никогда в жизни не стирали и не гладили, а традиционный защитный цвет военной формы угадать можно было только наметанным глазом. Второе обстоятельство было также весьма примечательным. Капитан был поразительно худ, можно было бы сказать изящен, если бы помимо худобы и угловатости не угадывалось в его облике некое несоответствие. И заключалось оно в том, что анфас можно было разглядеть только фигуру, а лицо представлялось узкой линией, в то время как в профиль наоборот хорошо различалось лицо с хищным длинным крючковатым носом и скошенным безвольным подбородком, а туловище было практически незаметным. Казалось, что он мог протиснуться в любую щель, что подтверждалось неожиданностью его появления и исчезновения. Вот только что его не было, и вдруг возник из ниоткуда, достал сигарету и закурил, и внезапно также неожиданно и незаметно исчез, дематериализовался, и только дымок от сигареты висел в воздухе. Натуральный чеширский кот, думал Сонин, вот только не улыбается. Как-то среди обычного трепа Бялый начал задумчиво откручивать пуговицу с кителя Сонина.

– Ты что? удивленно спросил Сонин.

– Пан коммунист, чи комсомоляк? – ошарашил его встречным вопросом Бялый, – Вы тут все смеетесь, третий год первой семилетки, а у нас все просто: комсомоляк? прошу пана до смиреки.

Он сунул опешившему Сонину в ладонь открученную пуговицу и исчез. Гораздо позже Сонин узнал, что семья капитана при неясных обстоятельствах погибла в Закарпатье, где он служил раньше.

Смотри, – поделился с Сониным Кучин, – каждого следующего начклуба присылают на звание выше. Так скоро и до майора дойдет. Как думаете, Петр Алексеевич? – спросил он Бялика.

– Не, сказал Бялик, – но пасаран. Молодые капитаны поведут наш караван, – сипло пропел он и неожиданно быстро скользнул в открытую дверь клуба. Сонин поднял голову, увидел приближающееся начальство и последовал за ним.

Открывал собрание майор Илья Овсеевич Файерсон, начхим полка и председатель гарнизонной партийной комиссии. Коренастый мужчина с круглой головой, плотно, как арбуз на бахче, сидящей на покатых плечах, был он человеком основательным, немногословным и таким, безусловно, порядочным, а попросту скучным, что молодые офицеры лишь почтительно здоровались с ним, а, чтобы остановиться и поговорить, так это ни-ни, а уж тем более разыграть или поддеть.

Отчетно-выборное собрание было привычно-нудным. Сонин, хотя и был членом партии совсем недавно, уже понимал, что ничего интересного в докладе быть не могло. Друзья сели на «камчатку» и начали играть в морской бой. Сонин проигрывал, его линкор, крейсера и эсминцы были уничтожены, одинокий катер попал в «вилку», но еще держался. Выстрел был за Сониным.

– А5, – наугад сказал он.

– Бля, – донеслось в ответ.

– Что, попал? – спросил Сонин.

– Куда? – переспросил Витька.

– А что ты материшься?

– Я? – удивился Витька.

– А кто же? – в свою очередь удивился Сонин.

– А хрен его знает, – Кучин пожал плечами.

Приятели оторвались от блокнотов и огляделись по сторонам.

– Генеральный секретарь, бля, нашей партии, Леонид Ильич, бля, Брежнев, в своей речи на ХХII съезде...

Молодые лейтенанты, открыв рты, слушали этот необычный доклад секретаря парткомиссии авиационного полка и не верили своим ушам. Зал на речь никак не реагировал, сидящий перед ними техник звена старший лейтенант Синьков, всю ночь встречающий прилетающие самолеты, мирно дремал, а сидящий в президиуме заместитель командира полка полковник Муромцев посмотрел на докладчика и выразительно постучал ногтем по часам. Илья Овсеевич, не отвлекаясь от текста, ускорил темп речи. «Бля» замелькали чаще. Приятели, не сговариваясь, стали загибать пальцы: 11, 17, 25...

Доклад закончился, объявили перерыв. Лейтенанты вышли из клуба, подошли к Файерсону.

– Илья Овсеевич, доклад сегодня был замечательный, – сказал Сонин. 

Да, – поддакнул  Кучин. – Классный.

– Вы что это, а? – подозрительно посмотрел на них Файерсон.

– Двадцать семь раз, – почтительно сказал Кучин.

– Что двадцать семь раз? – недоумевающе спросил Файерсон.

Кучин стал по стойке смирно, его прозрачные светло-голубые глаза преданно смотрели на секретаря парткомисии. - Так что, товарищ майор, вы сегодня двадцать семь раз, как бы это сказать поделикатнее, вводное слово употребили.

– Какое это такое вводное слово? – лицо Ильи Овсеевича, бывшее и без того кирпично-красным, начало медленно багроветь.

– Так мы это, так и не поняли, оно какое-то такое, недоговорённое, что ли, – Витька внезапно сорвался с места и юркнул за спину Сонина.

Файерсон взмахнул рукой с зажатой в ней красной папкой с докладом, но папка, не достигнув цели, упала на землю, раскрылась, из нее посыпались листки доклада. Сонин, присев на корточки, собрал листочки и протянул их майору. «Цуцынята, ну цыцынята же, – удалось разобрать Сонину, – им бы еще молоко из соски, а они в партию. Зайди ко мне после собрания» – кивнул он Сонину, взял у него папку, поправил фуражку и пошел а президиум.

После собрания Сонин зашел в кабинет майора и тот неожиданно для Сонина пригласил его в гости. Сонин совсем недавно прибыл в часть после академии, до этого жил в Москве, а учился в Ленинграде и гарнизонная жизнь вдали от города была для него в диковинку. Особенно тоскливо было осенью. Темнота, слякоть, безлюдье. К семи часам вечера гарнизон, казалось, вымирал, за проходной тянулись черные поля, только на горизонте виднелись редкие дрожащие огоньки и слышался лай собак. До ближайшего городка, правда, можно было добраться на автобусе, но знакомых там еще не было. Вот в такой промозглый осенний день майор и пригласил к себе Сонина. Файерсон жил в большой трехкомнатной квартире, открыл Сонину дверь он сам и принимал его на кухне. Стол был накрыт на двоих, но Сонину казалось, что в доме еще кто-то есть, хотя спросить хозяина об этом он не решался.

– Ты ешь, Саня, ешь, не стесняйся. Ничего что я тебя по имени зову, я ведь в два раза старше. Да, в два раза и на две войны. Я ведь с Халхин-Гола еще начал. В танковой разведке, а в химвойска уже после войны определился. Я к концу войны уже старлеем был, демобилизоваться думал, да некуда, дом немцы сожгли, семья вся в Славутском лагере расстреляна была.

– Где, где? задохнулся Сонин.

– А ты что, знаешь что-то про Славуту? – остро посмотрел на него Файерсон.

– Так у меня мама и вся ее семья из Славуты, – сказал Сонин, – я в детстве туда почти каждое лето ездил, родители мамы жили на улице Энгельса, рядом с лесом, да и сейчас там пол-улицы родня. Это те, кто эвакуироваться успели, – добавил он,  увидев застывшее лицо Файерсона. – Я и сам должен был в Славуте родиться, мама с бабушкой хотели туда ехать летом сорок первого на свежий воздух, но решили все же остаться в Москве. А там и война началась, ну вот, я в эвакуации и родился, в Чувашии.

Сонин обреченно замолчал. Он и говорил-то только потому, что боялся тишины. Лицо Файерсона застыло, кровь отхлынула, оно как-то посерело, казалось свинцовым и на этом помертвевшем лице жили одни лишь глаза, зеленоватая радужка сжалась в темно-коричневое кольцо, а черный зрачок расширялся и расширялся и в глубине его вспыхивали молнии.

– Подожди, Саня, не части так, – разлепил губы Файерсон, – Давай, за знакомство! – он поднял стограммовую стопку. Они чокнулись, выпили. – А маму твою как зовут? – спросил он.

– Геня, Генесся, – ответил Сонин.

– Нэшка, – выдохнул Файерсон. – Я знал твою маму, мы жили рядом, я всю вашу семью знал, а в тридцать четвертом твой дед забрал всех в Москву, а потом и дом продали. А мои все говорили, вот чудак, что ему в Москве понадобилось, здесь и дом, и огород, и корова, и лес, и речка. А там что? Барак и работа на заводе. Жалели их, а оно вон как все обернулось.

Файерсон налил еще одну стопку, выпил, не чокаясь и не закусывая. Взгляд его потеплел, лицо порозовело, сжатые губы расправились. 

     Ну что ж, земляк, давай еще по одной. Нэшкин сын, значит. То-то, как только ты в гарнизоне появился, я всё мучаюсь, кого ты мне напоминаешь. Я смотрел твое личное дело, но мельком, вот и не понял. А ты, стало быть, уже и жениться успел, – внезапно сменил он тему. Поторопился ты, сынок, поторопился. У меня вон две невесты выросли, любую мог бы выбрать. 

Чувствовалось, что-то мучило майора. Обычно спокойный и взвешенный он сейчас явно волновался.

– Понимаешь, Саня, у меня ведь здесь бабье царство. Жена, раз, – он начал загибать пальцы. – Моя мама, теща, две дочки. Это сколько будет? Пять! – он сжал кулак, посмотрел на него, – Пять, понимаешь, пять! А я один. Так дочки еще, вместо того, чтобы замуж выйти и внуков мне родить,  вместо этого собак завели, афганских борзых! Двух! Так и те,  суки! – И он с размаха грохнул кулаком по столу. 

Тарелки подпрыгнули, рюмки опрокинулись, зазвенели. Сонин едва успел подхватить упавшую со стола бутылку водки. Дверь из ближней комнаты приоткрылась, кто-то явственно вздохнул. Файерсон оглянулся, встал из-за стола, вышел в коридор, что-то коротко сказал. 

– Извини, Саня, увлекся я, а у меня здесь лазарет: и жена и тёша болеют, мать совсем плоха, дочки со своими афганками на собачью выставку уехали, а я один здесь за медбрата.

Сонин встал из-за стола, попрощался, вышел на улицу. Северный ветер разогнал тучи, небо очистилось, вызвездило. Звезды подмигивали Сонину, складывались в узоры, голова у Сонина кружилась от выпитой водки и от чего-то такого, что он не мог точно определить. Война внезапно приблизилась, она изливалась из черных зрачков майора Файерсона, отсветы пожаров полыхали в темноте. Сонин представил себе Славуту в июне сорок первого года, маму, беременную им, которая пыталась сесть в полуторку, увозящую беженцев на ближайшую узловую станцию в Хмельницкий. 

– А ведь меня могло не быть, ни мамы, ни меня, ни брата, никого, – впервые даже не понял, а ощутил он каждой клеточкой тела. Он зажмурил глаза и перед ним вновь возникло лицо майора с черными провалами глаз и его сжатый кулак. Сонин открыл глаза и вновь посмотрел на звезды.

Б Л Я – прочитал он, – Б Л Я.

Следующей домашней встречи с Ильей Овсеевичем уже не случилось. Сонина перевели в другой гарнизон, потом в третий, он уже стал начальником хирургического отделения госпиталя и в один из отпусков его неодолимо потянуло туда, где началась его служба. Никого из знакомых офицеров в гарнизоне не осталось, все демобилизовались и разъехались, а старый солдатский клуб снесли несколько лет назад.

 

ВОДА УХОДИТ, ПРОСТУПАЕТ СОЛЬ

СТИХИ ИЗ СБОРНИКОВ РАЗНЫХ ЛЕТ

 

         ДЕНЬ ПРИШЕЛ

Я до рожденья знал, что я еврей,

Живой анахронизм, свидетель чуда.

И память предков, кто я и откуда,

Растворена, как соль, в крови моей.

Меня учили: «Помни, ты еврей,

Терпи, сожмись, храни любовь и нежность.

Надень плотнее маску — безмятежность,

Когда стоишь у запертых дверей».

Пытался стать своим среди людей.

Я — русский, белорус, азербайджанец,

Но мне твердили: «Ты лишь самозванец,

Закутавшийся в плащ чужих идей».

И день пришёл, как радостная боль:

Вода уходит, проступает соль.        

 

  ПРАВДА И МИЛОСТЬ

Ночью тревожной бессонницы гул,

Злобы, обиды и гнева разгул.

И не прорваться сквозь эту лузгу

Правды тарану.

А милосердие нежной рукой

Смоет из глаз, исходящих тоской,

Злость, и обиду, и непокой

Лжи и обмана.

Правда разрушит гордыни скалу,

Вихрем сметёт заблуждений золу,

Гневно прорвёт равнодушия мглу

Словом пророка.

А милосердье прольётся, искрясь,

И, прорезая сомнения вязь,

Семя любви прорастает сквозь грязь

Зла и порока.

Правда сурова. А милость легка?

Не избежать в этой жизни греха.

Взвешено будет на небесах

Всё, что случилось.

Миг — и исчезнут узоры листа:

Сила, богатство, успех, красота.

И лишь две жилки дрожат на весах:

Правда и милость.

 

* * *

Мы — евреи.

Мы чужие на общем празднике жизни.

Мы всё подвергаем сомнению,

пробуем на ощупь и на зуб,

вскрываем устоявшиеся

и герметично закрытые мнения

скальпелем мысли.

Мы левые и правые, центристы и анархисты,

ультралибералы и ультраортодоксы,

ревнители Веры и потрясатели основ,

зануды, скептики и вдохновенные пророки,

циники, прагматики и романтики,

прижимистые деляги и бессребреники,

брюнеты, блондины и рыжие,

белые, смуглые и чёрные,

живущие в Израиле и разных странах мира,

верующие, агностики и атеисты,

до краёв переполненные великолепным напитком

жизни — коктейлем из радости и горя,

отчаяния и надежды, любви и ненависти,

веры и неверия,

падавшие в бездну греха

и подымавшиеся на вершины праведности.

Нас гнали, распинали, расстреливали, сжигали,

но мы восставали из рвов и пепла,

мы стояли все вместе во время Синайского откровения,

приняли заповеди и поклялись исполнять их

до конца времён. 

Мы разные, и мы — один народ.

У нас разные индивидуальные судьбы,

Но одна общая.

Неужели мы позволим и дальше убивать себя?!

Од авину, хай! Ам Исраэль, хай!

Амен!

10.10.23

 

                   ПЕРЕД СУДНЫМ ДНЕМ

Эти грозные дни, дни раскаянья, десять шагов,

Десять дней для того, 

чтоб уйти от разверстой могилы,

Нам даны, нам дарованы не для заученных слов,

А для мыслей и чувств, 

что исполнены правды и силы.

Вспомнить все, что случилось, 

мгновенье, минуту и час,

В недостойных делах 

обнаружить причины, истоки,

Понимая, что скоро откроется суд и сейчас 

Время истины и умолчанья окончились сроки.

Эти дни очищенья от грязи налипшей и лжи,

Эти дни, когда каждый 

лишь только к себе беспощаден,

Нам даны для того, 

чтобы дальше продолжилась жизнь,

Что дарована нам 

на мгновенье, минуту и на день,

 

           ЙОМ-КИПУР

Правда – мёртвая вода,

Милосердие – живая.

Средь обмана и стыда

Правда вешки расставляет.

Пусть свершится правый суд,

И тогда для новой жизни

Милосердия сосуд

Животворной влагой брызнет.

 

            ВОЗВРАЩЕНИЕ

Средь шума повседневной суеты,

Средь тошноты душевной маяты,

Рассеивая грёзы и мечты,

Вдруг прозвучит: Где ты? Скажи, где ты?

Не рабби я, не цадик, не злодей.

Обычный, меж обычнейших людей.

И чаша жизни, терпкого вина,

Мной выпита уже почти до дна.

Я лгал себе, я время воровал,

Друзьям надежды тщетно подавал.

Ценил застолье, суету и лесть.

И прелестей иных не перечесть.

В оцепененье идолам служил,

Плыл по теченью и вполсилы жил.

Но всё же мне доверено хранить

Синайской клятвы трепетную нить,

Но помню я о Вере и Любви,

Но звуки Шма звучат в моей крови,

Но к правде оступаясь и греша

Стремится обнажённая душа. 

Скользят века – опавшие листы.

Как в день шестой, звучит: Адам, где ты?

Рукой прикроюсь, вздрогну на бегу.

Я прятался, но больше не могу.

 

                ИСХОД

Пришёл Нисан и зябкий свет луны

В полночной тьме колышет занавески.

Трубит шофар, преграды сметены,

Рабам на волю вручены повестки.

Уже свершились казни и в Мицраим

Возврата нет.

А будущее? Или станет раем,

Иль превратится в бред.

Но ровная симметрия долины,

Прорезанная мутной лентой Нила,

Уныла, словно кирпичи из глины,

И как спина надсмотрщика постыла.

Похлёбка с мясом, солнца злобный жгут,

С рождения исчислена дорога.

А над Синаем грозно тучи ждут,

Когда придём мы, чтоб услышать Бога.

От рабской повседневности в душе

Привычек, слов, поступков, отношений

Уводит в неизведанность Моше,

В пустыню, для исканий и свершений.

Шма, Исраэль! Раздался трубный глас.

Мы Тору приняли однажды и навеки.

Но сколько рабства ещё было в нас,

Как долго оно тает в человеке.

Одни уйдут к язычникам служить,

Другие боги уведут их за собою,

Но клятвы той трепещущая нить

Оставшихся сплетёт одной судьбою.

Сквозь Вавилона блуд, сквозь Рима спесь

К печам Освенцима протянется тропинка.

Машиах если всё ещё не здесь,

Неужто не понятно, где заминка?

Борьба не кончена, ещё ярится зло

И, значит, миру вновь нужны солдаты,

Те самые, которым повезло

Жизнь заслонить собою в сорок пятом,

На грозный суд из пекла той борьбы

Они придут, когда Ему угодно.

Ты видишь, Адонай, мы не рабы.

Мы выполнили клятву. Мы свободны?

Опять весна, опять пришёл Нисан,

Вновь свет луны колышет занавески,

Кто для свободы был рождён, от сна восстань,

Ещё не все разобраны повестки.

 

          ДЕНЬ ИЕРУСАЛИМА

А что же там было, что было в начале?
В начале его распинали.
Скажи мне, а были в то время арабы?
Какие арабы? Зикарий Бар-Абба.
Он рядом распят был с Христом,
Живым был с креста снят потом.
А кто распинал? Там ведь римляне были?
Да, были, распяли и сплыли.
А кто же остался? Ответь мне скорее.
Остались евреи, мой мальчик, евреи.
Они в этом городе жили, любили,
И мы, их потомки, и мы не забыли,
Как нас распинали, душили, сжигали,
Но выжили мы и сейчас мы в финале
Две тысячи лет мы мечтали о встрече,
И это наш город, и это наш вечер.

                           ШОА

1

Играла музыка, когда нас убивали,

И в парке праздничном вертелась карусель,

Там красное вино в бокалах подавали, 

А детям красный клюквенный кисель,

Там в парке красное вино в бокалах пили, 

А за стеною кровь лилась красней вина, 

За этой жёлтою стеной евреев били, 

Они евреи были, в этом их вина. 

И рядом с праздными людьми, здесь, а не где-то, 

За этой жёлтою облупленной стеной, 

То взрывом, то очередьми вздыхало гетто, 

И это было с ними и со мной.

И навсегда с лица земли, 

не встретив Песах, 

Исчезли люди – корабли, 

Но длится пьеса. 

Как наяву мне этот день ночами снится, 

И Песах длится, длится, длится, длится.

 

2

Где ты был, Господь Всемогущий,

Когда твой народ убивали.

Что ты делал там, в райских кущах,

С кем беседовал, трали-вали?

Где ты был, Господь Милосердный,

Когда твой народ истребляли,

Когда мир был пропитан скверной,

И в детей, как в тире стреляли?

Где ты был, Господь, ты, Царь Воинств,

Где ты был в своей Славе и Силе? 

Отчего не ответил на поиск? 

Не услышал, как голосили?

Если ты чего-нибудь стоишь, 

Если правда ты Царь Вселенной, 

Как ты мог не прийти на помощь, 

Когда мир захлестнуло пеной? 

Где ты был, почему тебя не было, 

Когда зло стало с духом вровень, 

И не влагой сочилось небо, 

А потоками крови с кровель? 

Как ты мог позабыть про Землю, 

Как ты смел стать глухим, незрячим? 

Я такого тебя не приемлю, 

Ты свой лик от меня не спрячешь. 

Как ты мог допустить все это? 

Я к тебе ночами взываю, 

Что молчишь, не даёшь ответа?  

Я на суд тебя вызываю. 

Мир, что создал ты под луною, 

Отягчен твоею виною. 

В оправдание, что предложишь?

Искупи вину, ты ведь можешь. 

Они приняли смерть без страха, 

И луна ещё не ослепла

Ты создал их когда-то из праха, 

А теперь воссоздай из пепла. 

Если хочешь, чтоб Вера крепла, 

Чтоб заполнила мир до края, 

Воссоздай свой народ из пепла, 

И вовек береги Израиль.

 

3

Крестившийся еврей – не иудей, 

Хотя этническим евреем остается,

В нем та же кровь и то же сердце бьется,

Но только он в кругу иных идей.

А что важнее: кровь и почва, или

Молитв иной порядок, образа...

В Освенциме нам внятно об'яснили,

И об'яснений хватит за глаза.

 

<< Назад - Далее >>

Вернуться к Выпуску "ДИАЛОГ-30" >>

НОВОСТИ

Дорогие авторы и читатели! 31 мая 2026 года на сайте появится новый выпуск «ДИАЛОГ. ЮБИЛЕЙНЫЙ», изданный к 30-летию ИЗДАТЕЛЬСКОГО ПРОЕКТА «Российско-израильский альманах «ДИАЛОГ»! Командой «ДИАЛОГА» проделана большая работа! Всем огромное спасибо! Читайте нас! Пишите нам! Мы ждем вас — будем рады встрече!


Ася ДОДИНА / Слава ПОЛИЩУК (США): 30 лет дружбы с главным редактором, замечательной Радой ПОЛИЩУК и столько же с российско-израильским альманахом еврейской культуры «ДИАЛОГ». Эта подборка наших работ из серии «МЕСТА МОЛЧАНИЯ» (Смешанная техника) и прекрасное предисловие друга, поэта Андрея ГРИЦМАНА – подарок к юбилею альманаха «ДИАЛОГ», который мы любим с 1996 года.


БЛАГОДАРИМ ЗА НЕОЦЕНИМУЮ ПОМОЩЬ В СОЗДАНИИ САЙТА ЕЛЕНУ БОРИСОВНУ ГУРВИЧ И ЕЛЕНУ СОКОЛОВУ


ИЗ НАШЕЙ ГАЛЕРЕИ

"ДИАЛОГ. ЮБИЛЕЙНЫЙ", В 2-х томах, 2026 год. Художник Рена Яловецкая (Россия) из серии "Клезмеры. Бродячие еврейские музыканты"

"ДИАЛОГ", Выпуск 1, 1996 год. Художник Слава Полищук (США) из серии "Исход"

Ася Додина/Слава Полищук (США). Из серии «Места молчания».

© Рада ПОЛИЩУК, литературный альманах "ДИАЛОГ": название, идея, подбор материалов, композиция, тексты, 1996-2026.
© Авторы, переводчики, художники альманаха, 1996-2026.
Использование всех материалов сайта в любой форме недопустимо без письменного разрешения владельцев авторских прав. При цитировании обязательна ссылка на соответствующий выпуск альманаха. По желанию автора его материал может быть снят с сайта.