Главная > "ДИАЛОГ-30" (Том 1) > Рада ПОЛИЩУК
Рада ПОЛИЩУК (Россия)
ФЕЯ ФЕНЯ И ШИМОН-БОЛЬШЕВИК
Рассказ
Феня сидела на берегу речки, на замшелом мягком бугорке в застиранном летнем платьице, по зеленому полю которого разбросаны желтые, синие, лиловые цветы, как на полянах вокруг. Сидела уютно, прислонившись спиной к березе и вытянув вперед длинные стройные ноги с тонкими щиколотками, ветер нежно, целомудренно играл подолом платья, приоткрывая колени и бедра. Она медленно расплетала косы и расчесывала волосы длинными тонкими пальцами, такими струны лютни перебирать, подыгрывая царю Давиду, а не грубую домашнюю работу делать изо дня в день с малолетства до самой смерти, как заведено.
Феня – Фея лета. Порхала над лугом, и безмерная радость переполняла ее, будто праздник справлял,а и хоть заведомо знала вышним каким-то знанием, что он отпущен ей только один раз, как бабочке-однодневке, не было никого, счастливее ее.
– Шимеле, любовь моя, – шептали ее припухшие губы, нежно касаясь его губ.
– Фея моя прекрасная, я люблю твои губы, теплые, мягкие, нежные…
– Я люблю твои мягкие, нежные, теплые губы…
– Я люблю…
Слова смешивались с поцелуем, растворялись в нем, их можно было понять только на ощупь – губами с губ, языком с языка, чтоб не растаяли бесследно неуловимым эхом, а навсегда остались неповторимым привкусом первой любви.
Фея моя… Шимеле…
Беба как-то вернулась с похорон дальнего родственника, тихо усопшего за полгода до столетия, и принесла старый габардиновый макинтош, свою часть наследства, хотя по скромности своей ни на что и не рассчитывала. Макинтош взяла больше как память о старике, тем более она его в этом макинтоше хорошо помнит. И Лорик помнит.
В их семье такой одежды ни у кого не было и даже представить было невозможно. Другой антураж. Дед носил старые пальто, свое и сына, погибшего на войне, сто раз лицованные-перелицованные невесткой, с подбитыми бортами, оверлоченными обшлагами и карманами, с подштопанной подкладкой. Беба делала все мастерски, любовно, и потому после каждой переделки пальто словно рождались заново. Отпаренные большим паровым утюгом, они и другие вещи выглядели вполне прилично, дед был доволен и нахваливал золотые руки Бебы. Было за что.
Но однажды, много лет назад, без всякого предварительного предупреждения к ним в дом заявился собственной персоной знаменитый дядя Шимон-большевик. Все в родне его так называли, даже после того, как он перестал быть не только большевиком, но и членом партии коммунистов. Это чтобы в разговорах всегда присутствовала ясность: Шимон-большевик, а не Шимон-скорняк, тоже по-своему широко известная личность, ставящий на выделанной шкурке собственную печать, нарисованную самодельными чернилами на мясистом большом пальце правой руки, круглую, с буквой «шин» посередине, что служило знаком качества задолго до введения этого атрибута в народном хозяйстве страны.
Даже после смерти Шимона-скорняка от удара в мозг вследствие того, что любимая жена Глафира была раздавлена тяжело груженным самосвалом, внезапно выскочившим из-за угла переулка, который она неспешно переходила, переваливаясь как уточка с ноги на ногу, продолжали говорить «Шимон-большевик», обособляя от него Шимона-скорняка даже по ту сторону черты. Пусть спит себе спокойно и видит свою Глафиру, живую и здоровую.
Так вот – заявился к ним как-то раз собственной персоной дядя Шимон-большевик, перепугав всех домочадцев до полусмерти. С чего бы это? – гадали, усаживая гостя на самый главный стул в доме с высокой прямой деревянной спинкой и круглыми набалдашниками по краям, успев и пыль с сиденья смахнуть, и к столу пододвинуть, и на стол графин с водкой поставить и две граненые стопки – важному гостю и деду, и селедочку под маслом и уксусом с лучком, нарезанным тонкими колечками, так же тонко нарезанной картошечкой и хлеб черный с хрустящей корочкой, больше ничего в доме не было, поскольку питались экономно и гостей в этот день не ждали. Тем более – такой важности.
С чего бы – он к ним? Никакого мало-мальски значимого повода: никто, слава Богу, не умер, не заболел, ни у кого никаких неприятностей по государственной линии не имеется, все идет потихоньку своим чередом, грех жаловаться.
Тем более – Шимону-большевику. Кому такое в здравом уме в голову взбредет? Ему своего лиха хватило выше крыши. Ежели на всю мишпуху поделить поголовно, включая только тех, кто носит одну с ним фамилию – Шмуклер, – мало никому не покажется. А он все один выстоял, перемог, и живет в ореоле своей заслуженной по всем статьям славы. Хотя это все же – как посмотреть, с какого боку.
Двух одинаковых мнений не сходилось, если при большом сборе мишпуха начинала перемывать косточки Шимону-большевику. А эта тема была самой занимательной для всех, тут не погрешишь против истины: такой простор давала для толкований, пересудов и сплетен – не только посудачить о Шимоне-большевике, припомнить все тонкости и мелкие сюжеты его биографии, но, прикрываясь этим, в завуалированной форме порассуждать раздольно о проблемах страны, народа, о политике партии и правительства. По-разному заканчивались эти беседы – иногда до крупных ссор доходило, редко – до рукоприкладства, как-то не принята у евреев такая крайняя мера.
Так-то оно так. Но, несмотря ни на что, Шимон-большевик оставался для всех персоной, или, как говорили в еврейском просторечии, – пурицом, смягчая высоко-парность житейской иронией.
И вот этот пуриц незванно-нежданно пришел в гости к бедным родственникам. Так от порога и заявил: в гости, мол, я, будто это такая обыденность, будто заходит к ним по-родственному отведать водочки с селедочкой каждую неделю в шабес, в субботу, то есть, или хоть два раза в год на Пейсах и Хануку, к примеру, или не обязательно в еврейский, а в какой другой государственной важности праздник – в День Великой Октябрьской социалистической революции или в День Победы, что было бы вполне уместно со всех сторон – и сам воевал, и родичей много по военным дорогам шагало, а до дому добрались лишь отдельные счастливчики, а других иная участь накрыла, всех разом – и их помянуть не грех, поименно каждого. Шимон-большевик, однако, в гости просто так не захаживал, ничего подобного.
Но – гость в дом, радость в дом.
И вот уже Лорик, младший мужчина в семье, ему полтора месяца назад исполнилось тринадцать, помогает дяде Шимону-большевику снять габардиновый серый макинтош, вешает его на плечики, которые без всякого дела болтаются в шкафу, застегивает на все пуговицы, поправляет полы, одергивает рукава, выравнивает, чтобы не было перекоса, надевает под воротник штапельное кашне, темно-синее в мелкую серую полоску. Макинтош, как живой, взирает на него сверху вниз, надменно и чуточку насмешливо – ишь загляделся, аж рот разинул и язык высунул так, что рыхлые гланды видны стали, ингеле, мальчишка, шкет, недоросток, хоть и совершеннолетний по еврейским понятиям.
А Лорик умирает от зависти, может быть, поточнее если, ближе к сути, – от предчувствия невоплощенной мечты. Вообще. Не в макинтоше даже дело, хотя он затравкой явился для внезапно вспыхнувшей тоски и неудовлетворенности, впервые почувствовал нестерпимое острое сосание под ложечкой, и рот наполнился слюной, будто от голода, хотя только что поел все, что мать приготовила на обед, как всегда, быстро поел, с отменным аппетитом.
– Нравится? – снисходительно улыбаясь, как макинтош, спрашивает дядя Шимон-большевик.
– Угу, – только и смог выдавить Лорик от смущения и страха, что дядя Шимон-большевик своим проницательным умом разгадает его умонастроение, и не сдобровать ему тогда, решил Лорик, чувствуя, как неудержимо зреет внутри что-то тайно постыдное, враждебное, с чем ему не совладать.
– Не бери в голову, малыш, все у тебя будет, все. Только в свое время. Не торопись и время не торопи, оно свой ход не нарушает ни при каких обстоятельствах. Это помни всегда.
Сказал спокойно, доброжелательно, потрепал Лорика по жестким непослушным вихрам и повернулся к Бебе.
– Скажи Беба, что-то я давно ничего не слышал про Феню? – Он шумно сглотнул, кадык поколыхался вверх-вниз. – Жива она?
Ну, вспомнил, ахнула про себя Беба, аж кровь к лицу прилила от возмущения. Тридцать лет почти прошло – опомнился. Где ж раньше-то был?! – едва удерживала она на кончике языка. Однако ж и успокоилась, сразу поняв причину столь неожиданного визита Шимона-большевика – пришел о невесте своей бывшей поинтересоваться. Разрази меня гром, думала в тоске Беба, бедная Феня не дождалась своего Шимеле.
Роковое несовпадение. Хоть глаза бы ей прикрыл на смертном одре, когда она мученической смертью отходила от жизни своей разнесчастной, может, с миром и покоем отлетела бы в рай ее исковерканная нечеловеческим страданием душа. А так наверняка мается где-то неподалеку. Неспроста же Шимон-большевик пришел, будто она оттуда дорогу к нему нашла и не побоялась приблизиться вплотную, трепеща от любви и нежности, как в девичьи свои годы, и доверчиво вложила ладошку в его ладонь, ища его защиты от всего, что с ней случиться должно. Святое дитя, поруганное извергами, живоглотами.
Распятая, истерзанная, в разорванной в клочья одежде, полуголая, Феня лежала на крыльце родительского дома с вывернутыми наружу бедрами и никак не могла их свести – дикой болью отзывалась в позвоночнике любая попытка, кожей она ощущала под собой что-то теплое, вязкое… потом снова громкие голоса, смех, кто-то заметил ее. «Гляди-ко, живая жидовочка, давай сюда»! – зычно проорал и первым навалился на нее…
Боже, Всемогущий и Милосердный, спаси, возьми меня к себе, Боже, пожалуйста…
Шимеле!.. – пронеслось яркой вспышкой в помутившемся сознании... Шимеле… прошептала она черными разодранными губами, проваливаясь из наступившей вдруг оглушительной тишины в небытие…
Фея моя прекрасная, я люблю твои губы, теплые, мягкие, нежные…
Она не узнала его голос, как долгие годы после не узнавала никого. Или не хотела узнавать? Чтобы не вернулась память о том кошмаре, о бабушке, дедушке, братьях и сестрах, и запах пожарища, перемешанный с запахом крови, и стоны, и вопли терзаемых и умирающих, и гогот бандитов, и шелест ветра, и пенье птиц – как ни в чем не бывало.
Феня не хотела ничего помнить. И жить не хотела.
– Я смерти хочу, – жаловалась всем. – А она не приходит.
И заглядывала в глаза, будто о помощи просила, о милосердии…
А перед смертью позвала: «Шимеле… Шимеле…» – едва слышно прошелестело на последнем выдохе. Видно донеслось до него путями неведомыми. Иначе с чего бы он так встревожился – целую жизнь без нее отмахал по разным городам и весям, да все мимо ее дома, все в объезд. И жены у него были, и любовницы, наследников, правда, не послал Бог. Или сам не захотел, чтобы не делить себя между революцией, которой отдался весь, без остатка, отринув даже Феню, Фею свою прекрасную, и детьми, которые стали бы непременной обузой, отвлекая от главного дела его жизни.
Беба глядела на него со смешанным чувством гнева, жалости, сострадания. Где ж раньше-то был, Шимон-пуриц, а? Вспомнилось вдруг старое, давно забытое прозвище.
Феня рассказывала, что его прежде-то, мальчишкой, пока он к большевикам не примкнул, еще до революции, так и звали в местечке – пуриц. Он и вел себя всегда не как все дети из бедных семей и с большим достатком, а именно – как принц. Держался обособленно, с фасоном, ни в какие игры не играл, а если ходил на рыбалку или в ночное, то сидел в стороне от всех на берегу речки или лежал, подложив под голову руки, глядел в черное звездное небо и беззвучно шевелил губами. Молился? Нет, только не пуриц, он так измывался над бедным меламедом в хедере, что тот надолго слег с нервной лихорадкой, и занятия, к всеобщей радости, на время прекратились.
А Шимон-пуриц стал самостоятельно читать книги, но не привычные для всех, священные – Тору или Талмуд, а про историю и географию, про кругосветные путешествия и великие открытия, про героическую романтику революционных идей. Читал запоем, а за книжками ходил в библиотеку уездного центра – три километра в одну сторону напрямки через заболоченную рощицу, три – обратно, а ежели дожди, то – вдоль проезжего тракта, и того дальше.
Посмеивались над пурицем все, правда, мало кто в открытую отваживался, – за спиной гримасы корчили. А Феня слушала – читал ей вслух, и у обоих щеки возбужденно пылали от предчувствия в будущем больших перемен. Оказалось, что мир не ограничен еврейским местечком, там, за чертой, – он безбрежен, как океан, которого они никогда не видели. Они и моря не видели, Феня вообще никуда не выезжала из местечка и никогда раньше ни о чем таком не помышляла. Ей все нравилось – дальний лес и ближние рощи, и степь, и речка, озеро-ставок, противоположный берег которого не виден с этой стороны, и что там – никогда не задумывалась, таинственный остров посередине, изумрудно-фиолетовый на закате, когда солнце опускалось за озеро. А здесь у самой воды в тенистых камышовых зарослях – залетные гуси и лебеди, утки, живность своя, домашняя, полевых цветов половодье, вишни, яблони, груши. Красота! И мама, папа, бабушка, дедушка, и кладбище на берегу ставка, на котором они все упокоятся рядышком, каждый в свой черед. И Шимеле здесь, и она мечтала о том, как они поженятся, нарожают детишек и будут долго-долго и счастливо жить.
– Непритязательно, зато лучезарно, – криво улыбаясь, говорила она впоследствии, будто и не о себе.
Да ведь и в самом деле – не о себе. Шимеле внес смуту и тревогу в ее спокойное миросозерцание. Он не просто ждал перемен, он рвался им навстречу. Работал все еще на кожевенном заводике, тянул кожи на барабаны, а взгляд был устремлен далеко-далеко в неизведанное, и огонь в глазах пылал лихорадочный, нездоровый огонь. Феню это пугало. Она готова была разделить с ним и радости, и болезни, и горе, и голод, и мор, и даже новую жизнь, которая обязательно когда-нибудь настанет. Только ей стало казаться, что его горячность сулит им беду.
Но когда в 1917 году докатилась до них весть об отречении царя Николая П, ничего не изменилось в укладе их жизни, вообще ничего не изменилось. А о царе, правда, о другом – Николае 1, тут только и помнили, что после декрета 1825 года о выселении из крестьянских сел евреев, не занимающихся сельским хозяйством, евреи купили у местного пана незаселенную землю по эту сторону озера-ставка и живут здесь без малого век. Обжились, построили дома и синагоги, кожевенное производство наладили, заводик по производству сельтерских вод, паровую мельницу, магазины и торговые лавки, ссудо-сберегательное товарищество, бани. Ну, что еще? – женились, рожали, умирали, ходили в синагогу, соблюдали законы Божьи.
А царь – он где? А они – где? Так думала по ночам Феня, чтобы утишить непонятную тревогу, которая нарастала с каждым днем. Шимеле отдалялся все больше и больше, как будто не жил в соседнем доме, как будто не гуляли по вечерам, как и раньше вдоль берега ставка, далеко-далеко забредали, держась за руки. Только ладонь его стала деревянная, неживая, держал ее руку как в тисках и не чувствовал, что ей больно и плакать хочется.
Не замечал. Не слышал. Не откликался на ее зов.
– Шимеле, любовь моя, – шептали ее припухшие губы в ожидании поцелуя…
– Фенечка, мы построим в России новую жизнь, где все люди – и русские, и евреи, и украинцы, и другие – будут братья, свобод-ные, равноправные и счастливые…
– Шимеле, мы с тобой счастливые, я люблю твои мягкие, нежные, теплые губы… – Она прижималась к нему, готовая к ласкам и поцелуям…
– … только революция спасет мир, другого пути нет…
– Я люблю тебя, Шимеле!..
– …только революция, Фенечка…
Он еще помнил ее имя. Но уже был не с ней. Он шел в революцию как одержимый, не в ее силах было удержать его. Она еще тянула к нему руки, губы, звала его:
– Шимеле, любовь моя…
Слова отскакивали от его спины. Он уходил все дальше и дальше.
– Я люблю…
– Я вернусь, Фенечка, я заберу тебя отсюда, ты дождись меня…
– Я люблю твои губы…
Легкое, мимолетное прикосновение… Его губы уже были не здесь. Она рыдала всю ночь, как вдова, похоронившая мужа, рвала на себе волосы и платье и кричала в отчаянии: нет! нет! нет! не отдам! Юная четырнадцатилетняя девочка, взрослым женским чутьем поняла: это конец.
Только представить себе не могла, каким страшным он будет.
Шимон-большевик пил дешевую водку с дедом, который уж и не помнит точно, кем ему приходится и по какой линии, закусывал дешевой селедкой с лучком и картошкой и неотрывно смотрел на Бебу, ожидая ответа на свой вопрос:
– Жива она?
– Она с девятнадцатого года неживая, как снасильничали над ней бандиты Зеленого. Их было много… И спину сломали, и бедро вывернули, долго лежала, к дощатой кровати прикованная, ходить не могла.
– Знаю, Беба, не ты одна эту историю слышала. Я спрашиваю – сейчас она жива?
– Это не история, это жизнь, самая что ни на есть живая жизнь, посконная. И ты не перебивай меня, дядя Шимон, я перед тобой ни в чем ответ держать не обязанная. Где раньше-то был? – наконец высказала вслух, что висело на кончике языка. – Опомнился, ничего не скажешь. Это, знаешь, только в пословице: лучше поздно, чем никогда. На самом деле – все надо делать во время. Да, дядя Шимон, вовремя.
– Умерла, значит. – Он горестно склонил голову, подперев ее обеими руками, спина ссутулилась, и весь он сжался, скукожился и долго так сидел в неподвижности, ничего вокруг не замечая.
Лорик смотрел во все глаза то на сгорбленного старика за столом, то на добротный, видавший виды макинтош, который и пальто назвать можно, и пыльником – большой ошибки не будет, и никак не мог взять в толк, отчего такое преображение случилось. И в животе, под ложечкой, где только что сосало и кишки выкручивало, наступило внезапно полное успокоение.
Ему сделалось жалко и дядю Шимона-большевика, и его старомодный макинтош, он тихонько на цыпочках подошел сзади к согбенной спине и погладил ладонью сверху вниз, снизу вверх, так делал дед, когда у мамы болела поясница. Потом дед еще бил мать по пояснице кулаками, и она постанывала при каждом ударе – ой! ой! ой! И подскакивала, озаряя деда лучезарной улыбкой за исцеление, чмокала его в щеки и хваталась за тряпку, кастрюлю или ведро, первое, что попадалось под руку, демонстрируя свою полную трудоспособность. Так ли это было на самом деле, Лорик не знает, он замечал, как мать сама то и дело постукивает себя по спине, но в любом случае он никогда не решился бы ударить кулаком по спине дядю Шимона-большевика, даже в таком беспомощном виде. Он только еще раз погладил его – сверху вниз, снизу вверх. Может, все-таки помогает?
И дядя Шимон-большевик, как будто очнулся от сна или обморока, медленно поднял голову, разминая шею, выпрямил плечи, спасибо, малыш, сказал, и повер-нулся к матери.
– Расскажи мне все, Беба, прошу тебя. Расскажи. Она всегда приходила ко мне, но я чего-то недослышал, недопонял, не до того было.
Шимеле… Шимеле…Ты, наверное, целу-ешь других, и они тебя целуют, и я хочу, чтобы каждый не мой поцелуй отвратен был, как недозрелый плод, как непри-стойный крик, как злой обман…
И ты, не к моим губам прикоснувшись, вздрогнешь и обернешься, будто окликнул кто-то, будто чего-то ждешь, единственно и навсегда необходимого, и в долгом ожидании заблудился и что-то напутал – и где ты теперь? и с кем? И рвешься, выворачивая душу наизнанку до полного опустошения, чтобы очиститься и все начать с начала. Рвешься ко мне, потому что знаешь: я – твое начало, здесь, во мне – единственно и навсегда необходимое тебе…
Шимеле…пересиливая себя, ты целуешь нехотя другую и – зачем? зачем?! зачем??! –кричишь ты: зачем я не тебя целую, Фенечка, Фея моя прекрасная?
И я кричу – навстречу твоему крику… Зачем? Зачем, Шимеле?!
– Вот сейчас опять, слышишь, Беба? Опять…
– Нет, дядя Шимон, не слышу, она только с тобой разговаривает.
– Я не уйду, Беба, пока ты мне все не расскажешь.
Когда Феня начала ходить, сильно прихрамывая на правую ногу, ей как раз исполнилось двадцать четыре года. Почему она вдруг встала и пошла, никто сказать не мог, как в точности не мог сказать и отчего лежала столько лет. Медицина в лице главного харьковского невролога, наблюдавшего ее все годы болезни, деликатно прикрывалась латынью и потирала руки – сейчас от удовлетворения, так же, как прежде от беспомощности.
В божественное чудо исцеления не верил никто.
Исцели меня, Господи, и я выздоровею, помоги мне встать, Всесильный, и я встану…
Нет, Феня не обращалась к нему с такой просьбой. Один лишь только раз с безграничной верой в Его милосердие:
Боже, Всемогущий и Милосердный, спаси, возьми меня к себе, Боже, пожалуйста…
Один лишь только раз… Он не услышал ее.
Но факт был непреложен – Феня начала ходить. Для чего? Зачем? Куда? Ни в прошлое, ни в будущее не обращала она свой взор, ни внутрь себя, в черную зияющую дыру беспамятства.
Я смерти хочу, – молила она.
А жизнь продолжалась. Еще живы были мама и папа, избежавшие тогда смерти потому только, что их не было дома – уехали в соседнее местечко к папиному брату на мукомольную фабрику за мукой для мацы. Мама никогда больше не пекла мацу, а папа перестал молиться. Феня – единственная их живая кровиночка. Ради нее они жили, и она ради них готова была на все, и это сделала ради них, засунув кляп в рот, заткнув уши и закрыв глаза. Десять лет они не решались заговорить об этом, десять лет она влачила свое никчемное существование, проваливаясь то в прошлое, то в никуда..
Жениху было сорок шесть, вдовый, бездетный, он сидел напротив и улыбался, круглолицый, белокожий, волосы курчавые черные, щеки и губы розовые, как у младенца, глаза карие, ширинка на брюках расстегнута, виднелось исподнее, а на кончике носа висела капля – то ли пот, то ли сопли.
Это моя судьба – ухнуло где-то в мозгу, и болью отозвалось в сердце. Не вся еще умерла. Это моя судьба – молнией по всему телу пронеслось еще раз. Она прикрыла глаза и твердо произнесла:
– Да.
С каким трудом далось ей это короткое слово, в гортани все кипело, язык омертвел, а в мозг вонзились тысячи острых булавок.
– Да, – повторила она.
Оставшись с ним наедине, она сказала: это будет один раз, и я рожу Шимеле. Не снимая с лица улыбки, он легко покивал головой, и у нее появилось сомнение – понимает ли он человеческую речь.
Пока э т о продолжалось она все время что-то шептала истово, отчаянно, заглушая ужас и страх, шептала, чтобы не умереть: Шимеле… Шимеле… губы мои сами собой раскрываются, словно выпускают короткий вскрик, как всхлип, и смыкаются, чтобы вновь раскрыться, а язык легонько прикасается к нёбу – это перекатывается у меня во рту твое имя… Шимеле… я напеваю его беззвучно и слышу странную мелодию, какую лишь внутри себя в полной тишине и отрешенности можно услышать... Шимеле… неужели под эту небесную музыку я буду принадлежать другому, ненужному, и – почему? почему?! почему??! – кричу я: почему это не ты, Шимеле?..
Он все понимал. После первого раза Феня забеременела и родила мертвого мальчика. После второго – тоже.
– Последний раз, – сказала она через какое-то время.
Он согласно закивал, продолжая улыбаться, но в глазах его она увидела сострадание и ужаснулась, впервые подумав, что он тоже живой человек, у него есть имя и может быть, – прошлое?
Второй и третий раз она ничего не шептала.
После третьего раза Феня родила девочку, маленькую, недоношенную, но живую.
– Я хотела мальчика, – сказала она и отвернулась.
Он сам выхаживал ребенка, и имя дал сам – Симеле, почти как Шимеле. Старался ей угодить. Но она не хотела девочку, не хотела, ей нужен был только Шимеле. И он, взяв девочку, уехал на родину своих родителей, там свежий воздух, козье молоко, ягоды и речка.
Похоронив маму и папу, Феня поехала их навестить. Они сидели на крыльце и улыбались – круглолицые, кареглазые, розовощекие, темноволосые, с каплей на носу. Он подбрасывал девочку на коленях и ласково напевал:
– Симочка, дочурочка, дурочка моя…
Она побежала прочь, не разбирая дороги, а вдогонку летели его слова:
– Симочка!
– Дочурочка!
– Дурочка!
– Дурочка-дочурочка!
Дурочка! – как обухом по голове.
– А ты чего, собственно, ждала? – криво улыбаясь, говорила она, будто и не о себе. – Чего ждала? Господи, Шимеле… Шимеле… мой Шимеле тоже мог родиться дурачком.
Насыпала полную горсть таблеток и проглотила, не запивая.
Беба замолчала. Дядя Шимон-большевик тоже молчал. Тяжелая долгая тишина воцарилась в комнате.
– Ты опоздал на целую жизнь, – сказала она.
– Я пропустил целую жизнь, – ответил он.
Больше они не виделись до его смерти.
После похорон Шимона-большевика Беба принесла домой его старый габардиновый макинтош, свою часть наследства, хотя по скромности своей ни на что и не рассчитывала. Макинтош взяла больше как память о старике, тем более она его в этом макинтоше хорошо помнит. И Лорик помнит.
Он повесил макинтош на плечики, как когда-то в детстве, застегнул на все пуговицы, поправил полы, одернул рукава, выровнял, чтобы не было перекоса, надел под воротник штапельное кашне, темно-синее в мелкую серую полоску, которое нашел во внутреннем кармане. Макинтош, наверное, умер вместе с хозяином, Лорик ухмыльнулся, вспомнив свои детские переживания, с ним связанные. Теперь он был спокоен, деловито ощупал ткань, осмотрел со всех сторон, пожалуй, еще пригоден к употреблению, может, кому-то понадобится. Жаль, что к нему не прилепишь серый, отличной выделки каракулевый воротник с личным клеймом дяди Шимона-скорняка, подаренный когда-то Лорику «на вырост». Нет, макинтош и воротник категорически не сочетались даже после смерти хозяев, как при жизни не сочетались они сами – Шимон-большевик и Шимон-скорняк.
Беба и Лорик помолчали немного и решили убрать макинтош и обильно посыпанный нафталином воротник в кладовку.
+++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++
КОРОТКИЙ ПОСТСКРИПТУМ,
НАВЕЯННЫЙ РАССКАЗАМИ
Шули ПРИМАК «СОСЕДИ» и
Рады ПОЛИЩУК «ФЕЯ ФЕНЯ И ШИМОН-БОЛЬШЕВИК»
БОКЕР ТОВ! ТОВ МЕОД! ШАБАТ ШАЛОМ!
ДОБРОЕ УТРО! ХОРОШЕЙ МИРНОЙ СУББОТЫ!
Разорванное время, концы разлетелись, не собрать. А узелки вяжутся: то ли снится, что уже было – ГДЕ? С КЕМ? То ли снова случится – С КЕМ? ГДЕ?
CЛУЧИЛОСЬ…
Лето, солнце, раннее утро. Маленький тихий городок в пустыне или поселок у лесного озера-ставка, о которых никто никогда раньше не слышал. На планете много мест, названия которых навсегда генетически впечатались в память, даже если кажется, что тебя это никоим образом не касается (или уговорил себя, что не касается).
* * *
«Соседи»:
«… – Мы тут будем завтракать каждое утро, – сказала Мария мужу, оглядывая их обновленную веранду. Просто будем вставать пораньше и завтракать до наступления жары.
– Да, да, – ответил Гриша и заулыбался в седые усы, – мы же ранние пташки.
Целый год и еще месяц они действительно каждый день завтракали на веранде в самые ранние часы, по привычке просыпаясь ни свет ни заря. Зимой, когда лил дождь, пришлось, конечно, пропустить пару недель, но все остальное время они усаживались по утрам с чашками кофе и нехитрым набором из салата, творога и бутербродов за новый стол, с наслаждением, не спеша ели, рассматривая через разросшиеся у забора бугенвиллии, как просыпается улица. Они жили на углу в самом начале улицы, и вся ее жизнь проходила у них на глазах перед домом. Так они узнавали новости, здороваясь с проходящими мимо соседями. Так находили и темы для дневных разговоров.
Утро было тихое, толстые желтоклювые майны сварливо перекликались, расхаживая по забору, где-то стрекотала поливалка, которую забыли отключить ночью. Григорий сидел на диванчике-качелях и смотрел, предвкушая сладость неторопливого субботнего завтрака, как из распахнутой двери выходит Мария с полным подносом в руках, почти такая же грациозная и стройная, как четыре десятка лет тому назад, как робкие лучи еще не жаркого солнца скользят по ее смуглыми рукам, пока она расставляет тарелки и миски, как снимает с халы белую салфетку»…
… «Старичок, такой типичный восточный дедушка, в клетчатой рубашке, рассказал нам, что прожил на этой улице всю жизнь, что его дом – вот он, дальше по дороге, что его в ту роковую субботу дочь с зятем забрали погостить. Потому он и жив. А всех остальных убили. Всех его соседей, он их всех знал. Он выскочил из магазинчика и вытащил нас на залитый светом тротуар. Смотрите, сказал он: видите вот этот дом, где окно выбито? Туда террористы стреляли через окно, убили всех, кто сидел на кухне. А вот этот дом видите? Где кусты красным цветут? Вот там мои друзья жили Гриша и Мария! Очень хорошая семья. Дружные такие. А как Маша готовила! Лучше даже моей покойной жены! Они на веранде завтракали, их первыми прямо во дворе убили. Убили, зашли к ним на веранду и съели завтрак, который Маша приготовила».
«Фея Феня и Шимон-большевик»:
«Феня сидела на берегу речки, на замшелом мягком бугорке в застиранном летнем платьице, по зеленому полю которого разбросаны желтые, синие, лиловые цветы, как на полянах вокруг. Сидела уютно, прислонившись спиной к березе и вытянув вперед длинные стройные ноги с тонкими щиколотками, ветер нежно, целомудренно играл подолом платья, приоткрывая колени и бедра…
– Шимеле, любовь моя, – шептали ее припухшие губы в ожидании поцелуя…
– Шимеле, мы с тобой счастливые, я люблю твои мягкие, нежные, теплые губы… – Она прижималась к нему, готовая к ласкам и поцелуям…
Не было никого, счастливее ее»...
… «Распятая, истерзанная, в разорванной в клочья одежде, полуголая, Феня лежала на крыльце родительского дома с вывернутыми наружу бедрами и никак не могла их свести – дикой болью отзывалась в позвоночнике любая попытка, кожей она ощущала под собой что-то теплое, вязкое… потом снова громкие голоса, смех…
Боже, Всемогущий и Милосердный, спаси, возьми меня к себе, Боже, пожалуйста…»
* * *
СЛУЧИЛОСЬ…
Сто лет пролегли-пролетели, нелегким был путь и по ту, и по эту сторону: не родственники, не знакомые. Мне снится или я помню, будто все вижу и чувствую боль, страх, отвращение и бессилие – никому не помогла, никого не спасла…
И никогда никого не забуду.
«Соседи» рассказ израильской писательницы Шули Примак – первые слова после катастрофы 7 октября 2023 года – как репортаж: сухо, сдержанно, на разрыв. Боль пережитого не отступила – застыла в жилах и комом в горле... Cуметь бы сказать…
Нежное ласковое начало, когда улыбка на губах, ни о чем: просто – любовь, тепло, светло, бугенвиллии, он и она любят друг друга, им хорошо, веранда, новый стол, вкусный завтрак… Обычный мирный шабат.
Улыбка превратилась в гримасу ужаса: «Убили, зашли к ним на веранду и съели завтрак, который Маша приготовила».
Убили и …съели завтрак.
«… Феня – Фея лета… порхала над лугом, и безмерная радость переполняла ее, будто праздник справляла… не было никого, счастливее ее»...
Обычное ласковое счастливое утро…
«Гляди-ко, живая жидовочка, давай сюда»! – зычно проорал и первым навалился на нее…»
«Феня не хотела ничего помнить. И жить не хотела.
– Я смерти хочу, – жаловалась всем. – А она не приходит...»
НЕЛЮДИ…
* * *
Вечный зов праотцев звучит в моей душе. И замирает сердце, и вскипает кровь, еврейская кровь – от обиды, непонимания, от страшных воспоминаний, от предчувствия новой возможной беды.
Звучит в моей душе вечный зов. И я слышу беззвучную музыку вокруг себя. Немой диалог. Так проще найти своего. Нашего. Чтобы звучал диалог нашего с нашим.
Наши – русские? или наши – евреи? или наши – те, кто живет в Израиле? или евреи всего мира?
ИЛИ ВСЕ ЛЮДИ МИРА?
<< Назад - Далее >>
Вернуться к Выпуску "ДИАЛОГ-30" >>