Главная > Архив выпусков > Выпуск 3-4 (Том 2) (2001/02-5761/62) > Очерки, эссе
Михаил ВАЙСКОПФ (Израиль)
«МЫ БЫЛИ КАК ВО СНЕ»: ТЕМА ИСХОДА В ЛИТЕРАТУРЕ РУССКОГО ИЗРАИЛЯ
Отрывок из книги
В 1970-е годы люди, приехавшие в Израиль из Советского Союза, начали публиковать здесь свои литературные сочинения (часть из которых была создана еще на прежней родине). Так возникла и разрослась некая новая словесность, обособленная в языковом отношении от общеизраильской, а тематически - от советской культуры. Новоприбывшие, как правило, причисляли себя к репатриантам, а не эмигрантам и соответственно свою литературную продукцию предпочитали называть не русской, а русскоязычной (тот же термин в его антисемитском звучании закрепился в России гораздо позже и безотносительно к этому самоназванию). Определение давно примелькалось, но вокруг него все еще ведутся скучнейшие терминологические споры. Не всех устраивает понятие «русскоязычная», и вот уже много лет высказываются альтернативные предложения: «израильская литература на русском языке» или, напротив, «эмигрантская» либо даже - очевидно, в пику и сионистам, и юдофобам - «русская литература в Израиле». Последняя из дефиниций набирает популярность уже в 90-е годы, означенные эрозией идеологических канонов. Не вдаваясь во все это нудное полемическое корнесловие, я буду использовать здесь беспринципный и зыбкий, но зато технически удобный термин: русско-израильская литература - РИЛ.
Сознательно или безотчетно ее создатели подключались к многовековой еврейской традиции, вобравшей, помимо иврита, немало других языков, в том числе и русский, в последние десятилетия XIX - первой трети XX века. После Октября часть этой литературно-публицистической деятельности переместилась на Запад (Жаботинский и другие), а также в Страну Израиля, где, вяло пульсируя, просуществовала до самого начала первой массовой репатриации из СССР, по большей части в виде информативно-пропагандистских изданий наподобие журнала «Шалом» или брошюр «Маоза». В 70-е годы к ним прибавилось множество новых публикаций. Филологический этикет обязывает меня предпослать дальнейшему изложению пространный историко-литературный очерк, но за недостатком места я ограничусь лишь его суррогатом, то есть беглым перечнем. Сюда входили: альманах «Ами», где, кстати, впервые был напечатан знаменитый роман Венедикта Ерофеева «Москва - Петушки» (вскоре репринтированный - почему-то без указания источника- французским издательством ИМКА); толстые литературно-общественные журналы «Сион» и - несколько позже - «Время и мы», религиозные журналы «Менора» и «Возрождение», а также пестрое скопище газет, еженедельников и полуэфемерных выпусков (вроде студенческого журнала «Голем»): «Наша страна», «Трибуна», «Неделя», «Мы», «Дома», «Клуб» (он же «Круг») и т. д. В следующем десятилетии список сперва расширяется, потом убывает, а к концу 80-х снова, причем неимоверно, разбухает, вторя запросам гигантской репатриации.
В 1978 году от «Сиона» отпочковался журнал «22», ставший почти на полтора десятилетия важнейшим литературным рупором репатриации (и заодно одним из авторитетнейших эмигрантских органов на Западе). Именно в «22» была опубликована значительная часть материалов, составивших основу русско-израильской литературы и учтенных в данном исследовании. В начале 90-х его потеснили всевозможные, в том числе реанимированные или даже спорадические издания, вулканически нарастающее число которых с трудом поддается учету. Мой коллега, интересующийся статистикой, сообщил мне ошеломляющую цифру: только в 1997 году в Израиле вышло свыше сорока альманахов на русском языке. К слову сказать, это больше, чем насчитывалось их на протяжении всего золотого века - пушкинского, гоголевского, лермонтовского - русской культуры, который был, ко всему прочему, золотым веком русских альманахов. По данным М. Га-лесника, главного редактора издательства «Бесэдер», в Израиле почти еженедельно выходит новая книга на русском языке, а число периодических изданий переваливает за полсотни.
Весьма уязвимая сторона РИЛ изначально состояла, однако, в том, что силою исторических обстоятельств ее творцы были отлучены оттого именно еврейского наследия, на родство с которым претендовали. В культурном плане репатриация была попыткой преодолеть этот разрыв, ибо она увязывалась либо напрямую отождествлялась ее участниками с искомым познанием еврейства, с возвращением не только на историческую родину, но и в лоно еврейской истории, в утраченный рай национального бытия.
Ближайший субстрат этой литературы отличался хаотической пестротой, свойственной всей вообще советской духовной жизни 60-80-х и унаследованной «русским Израилем». Тут смешивались остаточные культы Хемингуэя и Сэлинджера, квазинаучная фантастика (с робкими покушениями на метафизику), Окуджава, Галич, надрыв Высоцкого, новомировский либеральный реализм и либеральный официоз Вознесенского и Евтушенко, крамольные Солженицын, Шаламов, Домбровский, контрабандный оккультизм журнала «Наука и религия», йога, почвенничество и православное возрождение, стимулировавшие возрождение иудейское; тут мерцали воскресшие боги - от Соловьева с Мережковским до Мандельштама, Ахматовой, Цветаевой и Михаила Булгакова, вступившего в неприхотливый союз с Булгаковым Сергием; ленинградский гибрид акмеизма, обэриутиз-ма, Зощенко и «петербургской ностальгии» перекликался с Мамлеевым и московским андерграундом. Наиболее релевантной для нас чертой всей этой культуры был, пожалуй, ее мифологический настрой, воспринятый от низового символизма и авангарда 20-х годов, частью через современную советскую, частью через западную литературу.
Если не говорить о малочисленной элите, группировавшейся вокруг еврейских семинаров и самиздата, то в годы борьбы за выезд основная масса будущих репатриантов в центральных регионах России свои - крайне фрагментарные - представления о еврействе получала преимущественно из Шолом-Алейхема, Эренбурга как объекта национального почитания, подпольной Алигер («Твоя победа») и «Бабьего Яра» Евтушенко, а также из романов Фейхтвангера. В 70-80-е годы в массовом культурном сознании укореняется роман Булгакова «Мастер и Маргарита», воспринимаемый на правах достоверного исторического свидетельства или даже озарения. С собственно израильской стороны сюда присоединялись разве что те или иные разрозненные сионистские агитки - самой влиятельной среди них, наверное, оказалась книга американского писателя Леона Юриса «Эксо-дус», - учебники иврита, письма, кассеты с песнями и косноязычные во всех смыслах передачи «Голоса Израиля», скорее, мне кажется, отбивавшие, а не стимулировавшие тягу к переселению. Кое у кого имелся свой домашний (дед, бабушка, дядя) или просто знакомый оракул - например, выходец из Прибалтики, Галиции либо Молдавии - хранитель еврейского гнозиса, запечатленный во многих образчиках РИЛ.
Но главным моделирующим фактором в духовном становлении и самооценке алии послужила, видимо, Библия, с которой, непосредственно или понаслышке, знакомятся в ту пору широкие слои русско-еврейской интеллигенции, вовлеченные в общероссийский процесс религиозного возрождения. Актуальные библейские аналогии с назойливой убедительностью навязывались самой политической ситуацией. Как в 1976 году писал Леонид Иоффе, обращаясь к инициальному моменту Исхода:
Когда в уме соединяешь было - стало и можно тронуться умом и лечь углыб, все происходит, как тогда, когда начало происходило: куст горит, а мы - малы.
В новом Исходе открывалась прежняя предначертанность, телеологич-ность, и сама история обретала черты монотонной последовательности, почти тавтологичности. Спустя почти двадцать лет после Иоффе Изяслав Винтерман отождествляет себя со всеми поколениями Исхода:
Так свободен ли я, Моисей? Сорок лет позади, впереди?! Ты меня по пути не рассей И еще раз к себе приведи. От меня до тебя - нет главы, Не повторенной тысячи раз И от сердца и от головы, - Я и сам продолжаю рассказ.
В 70-е годы, вопреки своей атеистической воле, Советский Союз поставил себя в глупое и смехотворное положение Египта, вынужденного скрепя сердце подчиняться требованию сионистских Моисеев: «Отпусти народ Мой». Эту преемственность замечали и набожные неевреи. В романе «Камень Мория» Ефрем Баух вспоминает московские разговоры 1972 года, означенного знаменитыми торфяными пожарами и прочими бедствиями: «Стариков куда-то вывозят: помирают без воздуха. Больных тоже... -Високосный год... - Слыхали, мор скота. Голод <...> - Торф горит <...> Вот там километрами выжигает споднизу, а потом - земля проваливается... - Царица небесная... Я же говорила, это казнь египетская... Явреев, слыхали, не выпускають, как в Святом Писании с Египту не выпускали... Они ж народ Божий...»
Соотнесение СССР с Египтом сделалось настолько привычным, что удерживалось даже в тех условиях, когда оно теряло смысл, - например, у В. Тарасова в стихотворении 1991 года «Час красного змея», где сообразно обыг-рывается ленинская мумия:
О мавзолей! О блеск захороненья! Расея - мумия. Бай-бай, Тутанхамон.
Примерно тогда же Михаил Король описывает предотъездные хлопоты: «Фиолетово, уныло плещет справками Египетская Русь». Черпая вдохновение в сакральных прецедентах, литература нового Исхода - творившаяся, как уже говорилось, не только в Израиле, но и в России, еще до переезда - органически тяготела к мифу, эпосу и ритуалу, изображавшим переход от смерти к жизни, от ледяного мрака русской зимы («Северу скажу: отдай» - Ис, 43:6) - к жаркому цветению Райского Сада, от выморочного подневольного существования на чужбине - к подлинной самоидентификации как обретению Дома.
Тем болезненнее для сионистского сознания оказался последующий шок. Экстатический полет завершился приземлением в незнакомой стране с не- привычным человеческим и природным климатом, мало походившим на веяния Эдема. Из величественной истории, созидаемой им самим, человек выпадал в мелочную повседневность. Прежде всего он утрачивал былой социальный статус или вчерашнюю - опасную, но такую престижную - роль политически значимой личности, за бессмертную душу которой сражались два ангела - израильский и советский. Теперь он становился пассивным объектом рутинно-бюрократических действий, зубрил чужой язык, маялся в поисках работы, терял профессию и самоуважение, униженно просил о деньгах, о помощи. Распадались семьи, не выдержав социального напряжения и культурной изоляции, люди спивались, деградировали, заболевали, иные кончали с собой. Особо травматическим переживанием с первых дней алии стало неприязненное отношение многих старожилов и уроженцев страны, - но эта хроническая вражда еще неимоверно возрастет в последнем десятилетии уходящего века, достигнув того уровня ненависти к чужакам, с которой здесь в 50-е годы принимали репатриантов из Польши, а до того - беженцев из нацистской Германии (на улицах им кричали: «Катись назад к своему Гитлеру!» - «Са бехазара ле-Хитлер шелха»).
В литературе этот стресс, испытанный большинством иммигрантов до периода их социальной стабилизации, зафиксирован в почти повсеместном переходе от восторженной лирики и эпоса, вообще от оптимистических эмоций к разоблачительно-физиологическому очерку с налетом суицидальной чертовщины. Обычно драматический сдвиг наступал где-то через год-другой после переселения, хотя у некоторых, психологически или идеологически предрасположенных к тому авторов (3. Зиник, А. Верник), отрицательная ориентация выказывалась почти сразу. Как правило, на этой негативной стадии доминируют два часто взаимосвязанных подхода - инверсия и уравнивание. В первом случае симметрично опрокидывалась привычная сионистская дихотомия: адом представала теперь именно израильская природа, вместе со всей израильской цивилизацией. В рамках этого симбиоза какой-нибудь госслужащий выглядел образчиком местной фауны вроде скорпиона, а хамсин мог символизировать мертвенное бездушие властей. Утраченный же Эдем перемещался в русские снега и леса. Существование советской власти и антисемитизма не позволяло, однако, генерализовать этот принцип взаимообратимости, распространив восторженные эмоции на всю прежнюю жизнь в той же мере, в какой тотальному осуждению подвергался образ Израиля. Поэтому принцип инверсии дополнялся принципом уравнивания: с ненавистной советской властью ассоциировался в подобных сочинениях социальный строй Израиля, его обыватели - и в первую очередь чиновничество. На этой депрессивной стадии часть литераторов в 70-80-е годы перебралась в более комфортабельные страны, где некоторые из них усердно эксплуатировали разоблачительную антиизраильскую топику (Г. Свирский, Э. Севела и другие). В виде ностальгической альтернативы Израилю иногда противопоставлялась некая вымечтанная антисоветская или досоветская Русь, благоухавшая мощами, озимыми и городовыми. Иные потянулись к христианству, обычно антисемитски окрашенному и всегда сдобренному культовыми реминисценциями из «Мастера и Маргариты», это еретическое «пятое евангелие» стало настоящей кладовой штампов для любой враждебной рисовки Израиля и Иерусалима: непременная тьма и жара, головная боль, «яду мне, яду!» и прочие атрибуты «ненавидимого прокуратором города». У писателей, лишенных русофильской доминанты, прежняя антипатия к «доисторической родине» просто совмещается на этом этапе с антиизраильскими филиппиками; в результате Израиль изображается как вторая чужбина и продолжение смерти. (Тенденция к брюзгливому уравниванию обоих государств усилится уже на рубеже 90-х годов, насыщенных прагматизмом, деидеологизацией и разрушением национальных привязанностей как к России, так и к Израилю.) Для тех, кто, оставшись в Израиле, сохранил верность литературному призванию, оно стало духовным оазисом в пустыне будничного вздора. Кое-кто, однако, просто покинул литературу предпочтя ей более адекватные формы вхождения в израильскую жизнь и сопутствующую им смену культурных приоритетов, - например, обращение к иудаизму. Другие стремились совмещать литературные занятия с еврейской религией, снискав в ней мощный стимул и для творчества, и для жизнестроительства в новой стране.
Далее >
Назад >