Главная > Архив выпусков > Выпуск 3-4 (Том 2) (2001/02-5761/62) > Очерки, эссе
Исаак Башевис ЗИНГЕР (США)
РУКОПИСЬ
Мы сидели за поздним завтраком в тени большого солнечного тента в открытом кафе на улице Дизенгоф в Тель-Авиве. Моя спутница, женщина под пятьдесят с крашеными рыжими волосами, заказала себе апельсиновый сок, омлет и черный кофе. Посеребренными ногтями она вытащила из маленькой, покрытой перламутром коробочки сахарин и бросила его в кофейную чашку. Я знал ее уже около двадцати пяти лет. Когда-то она была актрисой в варшавском варьете «Кундас», потом вышла замуж за моего издателя Мориса Рашкаса. А еще позже - жила с моим покойным уже другом, писателем Менаше Линдером. Здесь, в Израиле, она снова вышла замуж за Эхуда Хадади, журналиста лет на десять моложе ее. В Варшаве у нее был сценический псевдоним - Шибте. В еврейском фольклоре Шибте - это ведьма, которая склоняет к разврату иешиве-бухеров[1] и крадет младенцев у матерей, которые выходят одни ночью без двойного передника - одного спереди, а другого сзади.
В «Кундасе», когда она пела скабрезные шлягеры и декламировала монологи, которые Для нее писал Менаше Линдер, аж половицы тряслись от восторга. Сочинители театральных рецензий восхищались ее смазливым личиком, изящной фигурой и вызывающей мимикой. Но когда Шибте пыталась играть драматические роли, ничего у нее не выходило. Во время войны, как я слышал, она погибла не то в гетто, не то в концлагере. А на самом деле - вот она, сидит напротив меня в белой мини-юбке и блузочке, в больших солнечных очках и широкополой соломенной шляпе. Щеки накрашены, брови выщипаны, браслеты на обоих запястьях, на пальцах полно колец. Издали можно принять за молодую женщину, но шея у нее уже дряблая. Меня она звала Лёшикл - прозвище, которое она мне дала, когда мы оба еще были молоды.
- Лёшикл, - сказала она, - если кто-нибудь сказал бы мне тогда в Казахстане, что когда-нибудь мы оба, я и ты, будем сидеть вместе в Тель-Авиве, я сочла бы это скверной шуткой. Но уж если ты выжил, то все возможно. Ты можешь поверить, что я могла стоять в лесу и пилить бревна по двенадцать часов в сутки? Именно этим мы и занимались, да еще в двадцатиградусный мороз, голодные, в завшивленной одежде. Кстати, Хадади хотел бы взять у тебя интервью для его газеты.
- С удовольствием. Кстати, где он выкопал такую фамилию - Хадади?
- Кто его знает? Они все тут берут себе имена из пасхальной агады. По-настоящему его зовут Зейнвел Зильберштейн. У меня у самой было не менее десятка имен. Между 43-м и 44-м годами меня звали Нора Давыдовна Стучкова. Как тебе это понравится?
- А почему вы расстались с Менаше?
- Я так и знала, что ты меня спросишь об этом, Лёшикл. История эта такая странная, что я даже не знаю, верить, что это все было на самом деле, или нет. С 39-го года вся моя жизнь - один сплошной кошмар. Я просыпаюсь посреди ночи и не понимаю, кто я, как меня зовут и кто лежит рядом со мной. Я протягиваю руку, и Эхуд начинает зудеть: «Ма ат роца?» - то есть: чего тебе надо. Только когда я слышу его иврит, я начинаю осознавать, что я в Святой Земле.
- Так почему вы расстались с Менаше?
- Тебе действительно это интересно?
- Безусловно.
- Никто не знает всего того, что произошло, Лёшикл. Но тебе я расскажу все. Кому же, как не тебе? Во всех моих скитаниях дня не проходило, чтобы я не вспоминала о Менаше. Я никому не была так предана, как ему, и никому не буду. Ради него я готова была пойти в огонь. И это не слова, я доказала это делом. Я знаю, что ты считаешь меня легкомысленной. Где-то в глубине своей ты так и остался хасидом. Но самая набожная женщина не сделала бы и десятой доли того, что я сделала для Менаше.
- Расскажи!
Ладно. После твоего отъезда в Америку мы прожили несколько сладких лет. Конечно, мы отдавали себе отчет, что надвигается страшная война и что каждый день - это подарок. Менаше читал мне все, что он писал. Я печатала его рукописи и приводила в порядок весь этот хаос, который он выплескивал на бумагу. Ты ведь помнишь, какой он был неорганизованный - даже номера страниц никогда не проставлял. На уме у него были только женщины. Я прекратила с этим бороться. Я сказала себе: «Так он устроен, и никакая сила не изменит его». Все равно, он все больше и больше привязывался ко мне. Я начала работать маникюршей и поддерживала его как могла. Можешь не верить мне, но я даже готовила для его мамзелей. Чем старше он становился, тем более ощущал потребность всем доказывать, что он все тот же великий донжуан. А на самом деле время от времени ОН становился полным импотентом. Сегодня он гигант, а назавтра - полный инвалид. Зачем ему нужны были все эти мизерабельные создания? Он был просто большим ребенком. Так все и продолжалось, пока не разразилась война. Менаше редко читал газеты, редко включал радио. Война, конечно, не была неожиданностью, ведь уже давно рыли траншеи и баррикады возводили на улицах Варшавы еще в июле. Но теперь, когда Гитлер решился наконец напасть на них, поляки позабыли все свои распри с евреями, и мы все стали, Господи спаси, одной нацией. И все же, когда нацисты начали сыпать на нас бомбы, мы были в шоке. Когда ты уехал, я купила пару кресел и диван. Наш дом стал эдакой бонбоньеркой. Лёшикл, беда пришла за считанные минуты. Звук сирены - и вот уже дома разрушены, и трупы валяются на обочинах мостовых. Нам велели прятаться в подвалах, но подвалы были нисколько не безопаснее, чем верхние этажи. У некоторых женщин хватало выдержки, и они продолжали готовить, но не я. Менаше остался в своей комнате, сидел в кресле и только говорил: «Хочу умереть!» Я не знала, что происходит в других домах, телефон отключился сразу же. Бомбы разрывались прямо у нас под окнами. Менаше закрыл жалюзи и сел читать Александра Дюма. Все его друзья и почитатели испарились. Ходили слухи, что журналистам дали специальный поезд или специальный вагон в поезде, чтобы они смогли покинуть город. Безумием было в такое время закрываться в доме, но Менаше не трогался с места, пока по радио не объявили, что все способные двигаться мужчины должны уходить через Пражский мост. Бессмысленно было брать с собой какие-то вещи, транспорта уже не было, а сколько можно унести на себе, если ты идешь пешком? Конечно же я отказалась оставаться в Варшаве и пошла вместе с ним.
Забыла рассказать тебе главное. После нескольких лет безделья в 38-м году Менаше вдруг загорелся страстью написать роман. Муза его пробудилась, и он написал, по-моему, лучшую свою книгу. Я записала ее для него, и если мне не нравились какие-то страницы, он всегда их переписывал. Книга была автобиографичной, но не совсем. Как только газеты узнали, что Менаше пишет роман, так сразу захотели его печатать. Но он решил не печатать ни строчки, пока не окончит всю книгу. Он шлифовал каждое предложение. Некоторые главы переписывал по три и четыре раза. Условное название романа было «Ступени» - удачное название для сочинения, где каждая следующая глава описывала какую-то новую фазу его жизни. Он окончил только первую часть из замысленной трилогии.
Когда мы собирали то, что можно было взять с собой, я спросила Менаше, положил ли он свои рукописи. Он ответил: «Только «Ступени». Все остальное я оставляю на прочтение нацистам». Он упаковал два небольших чемодана, а я побросала в рюкзак что-то из одежды и обуви - столько, сколько можно было унести. Мы двинулись по направлению к мосту. Спереди и сзади нас шли тысячи мужчин. Редко можно было увидеть женщину. Все это напоминало огромную похоронную процессию, да так оно и было на самом деле. Большинство этих людей погибло - кто от бомбежек, кто от рук нацистов после 41 -го года, кто в сталинских лагерях. Были в этой толпе оптимисты, которые тянули за собой тяжелые сундуки, но им приходилось бросать их еще до того, как они успевали добраться до моста. Все были измучены голодом, страхом, недосыпанием. Чтобы облегчить ношу, люди выбрасывали костюмы, пальто, ботинки. Менаше еле шел, но продолжал тащить оба своих чемодана всю ночь. Мы шли в Белосток, потому что когда Сталин и Гитлер поделили Польшу, Белосток отошел к России. По дороге мы встречали журналистов, писателей или тех, кто мнил себя писателем. Все они тащили с собой свои рукописи, и я, несмотря на весь ужас происходящего, не могла сдержать смех, - кому нужны были их рукописи?
Если бы я стала тебе рассказывать, как мы в конце концов добрались до Белостока, пришлось бы говорить всю ночь. Менаше все же вынужден был расстаться с одним из чемоданов, но, прежде чем он бросил его, я его открыла, чтобы удостовериться, что рукописи не в нем. Не дай Б-г! Менаше впал в такое отчаяние, что совсем перестал говорить. Он оброс седой щетиной, потому что забыл дома бритву. Первое, что он сделал в деревне, где мы наконец остановились, - побрился. Некоторые города уже были разрушены нацистскими бомбежками. Другие оставались нетронутыми, и жизнь там продолжалась, будто войны не было. Странно, но нашлось даже несколько молодых людей, любителей идишской беллетристики, которые стали просить Менаше почитать им лекции на какие-то литературные темы. Таковы люди - за минуту до смерти они все еще в плену жизненных желаний. Один из этих ребят даже влюбился в меня и пытался соблазнить. Уж не знаю, плакать тут или смеяться.
То, что творилось в Белостоке, заслуживает отдельного рассказа. Город отошел к Советам, и ужасы войны вроде были позади. Те, кто дожил до этого, вели себя как заново воскресшие. Из Москвы, из Харькова, из Киева приехали советские идишские писатели приветствовать от имени партии своих коллег из Польши. Коммунизм сразу стал ценным товаром. Некоторые из писателей, которые действительно были коммунистами, вдруг стали необыкновенно великими и такими важными, что казалось, они сейчас прямиком идут в Кремль, чтобы сменить Сталина на его посту. Но и те, кто только что были антикоммунистами, стали делать вид, будто всегда втайне симпатизировали коммунистам или по меньшей мере были честными попутчиками. Все стали выпячивать свое пролетарское происхождение. У каждого вдруг объявился дядя-сапожник, шурин-извозчик или родственник, сидевший в тюрьме за правое дело. Некоторые даже заявляли, что у них был дедушка-крестьянин.
Менаше на самом деле происходил из трудовой семьи, но был слишком горд, чтобы кричать об этом. Советские писатели все равно относились к нему с почтением. Говорили, что надо издать антологию, надо открыть специальное издательство для писателей-беженцев. Будущие редакторы спрашивали у Менаше, привез ли он с собой какие-то рукописи. Я была при этом разговоре и сказала им про «Ступени». Менаше терпеть не мог, когда я хвалила его - у нас много было скандалов на эту тему, - но я все же сказала им все, что думаю о его книге. Все очень заинтересовались. Были специальные фонды, готовые оплатить издание. Решено было, что на следующий день я принесу им рукопись, а они пообещали большой аванс и улучшение жилищных условий. На этот раз Менаше даже не сделал мне выговор за то, что я проталкивала его труд.
Мы пришли домой, я открыла чемодан, там лежал толстый конверт, на котором было написано «Ступени». Я вытащила рукопись, но не смогла узнать ни бумагу, ни шрифт своей машинки. Дорогой мой, кто-то из начинающих писак дал Менаше почитать свой первый роман, и Менаше запихнул этот опус в конверт, в котором он держал свою собственную рукопись! Все это время мы тащили каракули какого-то бумагомараки.
Даже сейчас, когда я вспоминаю все это, мне становится жутко. Менаше похудел прямо на глазах, выглядел измученным и больным. Я боялась, что он тронется рассудком, - но он просто стоял весь поникший и бормотал: «Ну что ж, вот так оно!»
Мало того что у него теперь не было рукописи, которую можно было бы продать, могли ведь заподозрить, что он написал антикоммунистическую вещь и просто боится показывать ее. Белосток кишел стукачами. НКВД, правда, еще не прописалось там, но кое-кто из интеллигенции уже был арестован и выслан из города. Лёшикл, я понимаю, тебе не терпится все узнать, но я даю тебе только голые факты. Я не спала всю ночь. Наутро я встала и сказала: «Менаше, я иду в Варшаву».
Услышав мои слова, он побледнел как смерть и спросил: «Ты с ума сошла?» А я ответила: «Варшава все еще город. Я не позволю, чтобы твоя работа пропала просто так. Она не только твоя, она и моя тоже». Менаше стал вопить, кричать, что, если я пойду в Варшаву, он повесится или перережет себе горло. Он даже ударил меня. Борьба между нами длилась два дня. На третий день я пошла в Варшаву. Должна тебе сказать, что тогда многие, кто ушел из Варшавы, пытались вернуться обратно. Они тосковали по своим женам, детям, по своим домам. Они были наслышаны о том, что творилось в «сталинском раю», и полагали, что лучше умереть со своими близкими у себя дома - если все это еще существовало.
Себе я сказала так: «Надо быть, конечно, совсем сумасшедшей, чтобы рисковать своей жизнью из-за рукописи». Но я была одержима этой мыслью. На улице похолодало, я взяла свитер, надела теплое белье, взяла буханку хлеба. Потом пошла в аптеку и попросила яду. Аптекарь, еврей, поглядел на меня с сомнением, и я сказала ему, что оставила ребенка в Варшаве и не хочу живой попасть в лапы к нацистам. Он дал мне немного цианина.
Я шла не одна. До границы со мной шли несколько мужчин. Им я тоже наплела, что иду из-за тоски по ребенку, и они окружили меня такой заботой и любовью, что было даже неловко. Они не позволяли мне нести мой узелок. Носились со мной, как будто я их единственная дочь. Мы хорошо понимали, чего можно ожидать от немцев, если мы попадем к ним в руки. Но в таких ситуациях становишься фаталистом. Что-то внутри меня насмехалось над всей этой историей. Шансы найти в оккупированной Варшаве рукопись и, сохранив ее, живой вернуться в Белосток были равны одному из миллиона.
Лёшикл, я пересекла границу без малейшей запинки, прошла до Варшавы и увидела, что дом наш стоит на месте. Меня спасло то, что шли дожди и начало холодать. Ночи были темные, ни зги не видно. Электричества в Варшаве не было. Евреев еще не отправили в гетто. Да я и не слишком-то похожа на еврейку. Голову я покрыла платком и легко могла сойти за деревенскую. Людей я избегала. Если кого видела издалека, пряталась и ждала, пока он пройдет. В нашей квартире жила какая-то семья. Они спали на наших кроватях и ходили в нашей одежде, но рукописи Менаше не тронули. Глава семьи читал еврейские газеты, и Менаше для него был все равно что Бог. Когда я постучала в дверь и объяснила им, кто я, они перепугались, потому что решили, что я вернулась, чтобы выгнать их из квартиры. Их собственный дом был разрушен во время бомбежки, тогда же погиб и ребенок. Но когда я объяснила им, что пришла из Белостока за рукописью Менаше, они просто онемели. Я открыла письменный стол Менаше и убедилась в том, что роман на месте.
С этими людьми я прожила два дня, они делились со мной той пищей, что у них была. Мужчина уступил мне свою, то есть мою, кровать. Я так устала, что проспала четырнадцать часов подряд, но на другой вечер уже шла обратно в Белосток. Я проделала весь путь из Белостока в Варшаву и обратно в Белосток, так и не встретив ни одного нациста. Я не все время шла пешком. Иногда меня подвозил кто-нибудь из крестьян. Вообще, стоит покинуть город и выйти в поля, леса, огороды, как начинает казаться, что нет ни коммунистов, ни нацистов - небо такое же, как и прежде, и земля, и звери, и птицы. Мне удалось убедить себя в этом, и я считала это своей огромной победой. Во-первых, я нашла роман Менаше. Во-вторых, я доказала себе, что не такая трусиха, как думала раньше, ведь, переходя границу, я несла под блузкой рукопись. Сказать правду, пересечь границу в обратном направлении, в Россию, было не слишком рискованным делом. Русские не задерживали беженцев.
Вечером я добралась до Белостока. Занимался морозец. Я подошла к дому, все наше жилье состояло всего-то из одной комнаты. Открыла дверь, и, гляди-ка, - мой герой лежит в постели с женщиной. Я хорошо знала ее - жеманная поэтесса, к тому же безобразная как обезьяна. Мерцала керосиновая лампа. Они где-то достали дрова или уголь, потому что печка грела комнату. Дорогой мой, я не застонала, не заплакала, не упала в обморок, как это представляют на сцене. Они молча глядели на меня. Я открыла дверцу печки, вытащила из-под блузки рукопись и пихнула ее в огонь. Я ждала, что Менаше набросится на меня, но он молчал как убитый. Кочергой я навалила на бумагу горящих углей, стояла и глядела. Огонь не спешил, не спешила и я. Когда «Ступени» превратились в пепел, я подошла к кровати все еще с кочергой в руках и сказала женщине: «Убирайся, а то убью».
Она так и сделала, собрала свои манатки и убралась. Если бы она издал хоть звук, я бы убила ее. Когда рискуешь собственной жизнью, жизнь других людей становится несущественной.
Менаше молча сидел на кровати, пока я раздевалась. В эту ночь мы обменялись только несколькими словами. «Я сожгла твои «Ступени»». «Да, я видел». - Пробормотал он в ответ. Мы обнялись и оба знали, что делаем это в последний раз. Он никогда не был так нежен и силен, как в ту ночь. Наутро я встала, упаковала свои вещи и ушла. Я больше не боялась холода, дождя, снега, одиночества. Я ушла из Белостока и только поэтому осталась в живых. Добралась до Вильны, нашла там какую-то работу на кухне в столовой. Я видела там, какими жалкими могут быть наши важные шишки, к каким ухищрениям и уловкам они могут прибегать, чтобы выбить себе место для ночлега или немного еды. В 41 -м я убежала в Россию.
Мне говорили, что Менаше тоже там был, но мы не встретились, - да я и не хотела. Он дал интервью и сказал, что его рукопись похитили нацисты, что он собирается написать ее заново. Насколько я знаю, он никогда ничего не писал заново. И это спасло ему жизнь. Если бы он писал и публиковался, как остальные, его бы уничтожили вместе с ними. Но все равно он умер. Долгое время мы сидели молча. Потом я сказал:
- Шибте, хочу спросить тебя кое о чем, но если не хочешь, не отвечай. Я спрашиваю из чистого любопытства.
- Что ты хочешь узнать?
- Ты была верна Менаше, я имею в виду, в физическом смысле?
Она помолчала. Потом сказала:
- Могла бы ответить тебе по-варшавски: «Не твое собачье дело!» - но поскольку ты - Лёшикл, отвечу тебе правду: - Нет.
- Но почему, если ты так любила Менаше?
- Лёшикл, не знаю. Не знаю и почему сожгла его рукопись. Он изменял
мне с целой кучей баб, и я никогда ему слова не сказала. Я уже давно поняла, что можно любить одного, а спать с другим. Но когда я увидела это
непотребство в нашей постели, во мне в последний раз проснулась актриса,
и я должна была совершить что-то драматическое. Он запросто мог остановить меня. А вместо этого сидел и смотрел, как я это делаю.
Мы опять замолчали. Потом она сказала:
- Никогда не жертвуй собой ради того, кого любишь. Когда рискуешь жизнью так, как это сделала я, больше уже нечего отдать.
- В романах молодой герой всегда женится на спасенной им девушке, - заметил я.
Она усмехнулась, но ничего не ответила. Вдруг она показалась мне уставшей, выжатой, сморщенной, как будто годы в это самое мгновение настигли ее и овладели ею. Я не ждал, что она что-то еще добавит, но услышан:
- Вместе с рукописью я сожгла и свою способность любить.
Перевод с английского Михаила ЧЛЕНОВА
[1] Иешиве-бухер - молодой ешиботник (идиш)
Назад >