Главная > Выпуск 11-12 (2011/12 - 5771/72) > ЭССЕ, ВОСПОМИНАНИЯ > Леонид ФИНКЕЛЬ (Израиль)
«ВСЛУШИВАТЬСЯ, ЧТОБ БЫТЬ УСЛЫШАННЫМ…»
О Вадиме Перельмутере, с воспоминаниями о его письмах –
старых и новых
(Окончание)
Письмо, конечно, говорит об удивительной трудоспособности автора, беззаветной преданности раз заданному пути, твердом характере и непреклонной воле. Чудо, действительно, состоялось. На обложке же я прочел:
Сигизмунд Кржижановский «Из записных тетрадей»:
«Как писатель – с кем я, с большинством или с меньшинством? Если считать по числу голов, то я в меньшинстве, но если брать по числу мыслей, разве я не в большинстве?
Мы похожи на людей, которые ходят ночью по солнечной стороне, думая, что там теплее.
Литература: борьба властителей дум с блюстителями дум.
У философов всегда так: или что без кто, или кто без что.
Самое омерзительное на свете: мысль гения, доживающая свои дни в голове бездарности.
Всю мою трудную жизнь я был литературным небытием, честно работающим на бытие.
Посмертная слава: громыхающая «телега жизни», едущая дальше порожняком».
А после от чтения я уже не мог оторваться.
В том же году, в журнале «Литературная учеба» (№3, 1989), Вадиму выпало готовить к публикации теоретическую работу Сигизмунда Кржижановского «Искусство эпиграфа (Пушкин). И он сразу понял, что прозе Кржижановского грозит быть растащенной на эпиграфы и цитаты: «Такова манера его работы со словом и фразою, обнаруживающими под пером стремление спружиниться в афоризм и формулу. Таков же стиль фиксации мысли, остановки мгновения ее летучей жизни в «Записных тетрадях»» («Когда не хватает воздуха», из предисловия к книге «Возвращения Мюнхгаузена»).
«Раз ты несчастен – значит, ты человек».
«Если вы пришли к занятому человечеству, делайте вашу жизнь и уходите»…
А дальше пошла проза, о которой Александр Аникст сказал Вадиму Перельмутеру:
« …нашей литературе просто-напросто оказался ни к чему «приоритет на Кафку»».
Для таких писателей, как Кржижановский, то была эпоха универсального невезения. Но для Кржижановского характерно, что в этом мире адского знака минуса, который навязывает себя ему, он не хочет находиться, он изо всех сил вырывается из него.
Он был блистательным лектором, искусствоведом, музыковедом, литературоведом, названия его лекций могут озадачить любого интеллектуала. Вот только в советской литературе он не бросил якоря. Его искусство – искусство высшего порядка. Для него не существовало обыденного, всегда и обо всем он высказывался с присущим ему редкостным даром наблюдения и сравнения, отстаивая свободу и надежду. А если у мыслителя, как говорил Макс Брод о Кафке, можно найти хоть один такой тезис, то это в корне меняет представление о нем.
Человеческое неведение огромно. И все же, все же не сесть в божественный «экипаж», везущий к истинной жизни, опоздать на него может только тот, кто не принимает вещи всерьез.
«Оставайся непоколебим, – размышлял Кафка, – и ты увидишь неизменную темную даль, откуда однажды появляется экипаж, вот он приближается, увеличивается, к тому моменту, когда он подъезжает к тебе, он вобрал в себя весь мир, и ты погружаешься в него, как ребенок в подушки дорожного экипажа, прокладывающему путь сквозь бурю и ночь».
Попытки избавиться от неудач с изданием собственных сочинений, борьба за добро – составляет лучшую, наиболее характерную часть философии Кржижановского. При всех сетованиях на несовершенство и неясность человеческих поступков, Кржижановский был убежден в том, что существуют истины, которые не должны подвергаться сомнению. Он выражал это не только словами, скорее самим своим поведением в течение всей жизни. Вот почему, несмотря на депрессию, скверное настроение, в присутствии Кржижановского все чувствовали себя хорошо. И сам Вадим Перельмутер в его присутствии чувствует себя отменно. … Я представляю, как он гуляет по Тверскому бульвару. (Не всегда мог найти подходящую компанию среди сверстников). О Тверском бульваре написал «мемуарные» стихи. Но и теперь ругает себя, что, гуляя, скажем, с Абрамом Марковичем Арго, который рассказывал о Таирове и Коонен, и других удивительных людях, ни разу не спросил его о Кржижановском, хотя тот любил пить чай у жены Кржижановскго – Бовшек. Как же не догадался спросить? Или у Александра Иосифовича Дейча, или у Павла Антокольского.
«Знать бы…» - сокрушается Вадим…
А ведь на самом деле это и есть высшая добросовестность, его панегириками не купишь (еще и я сам могу схлопотать в ухо!).
Здесь, возможно, не место рассказывать подробно о Кржижановском, тем более, лучше, чем Перельмутер, я этого не сделаю. Я читал четыре его статьи, посвященных этому загадочному писателю. В каждой из них заключены взгляд, интонации, жесты, походка Кржижановского – все, из чего складывается физический облик личности. Она и есть проявление мощной, подчиняющей наше естество силы, об источнике которой вечно спорят философы.
Он стремится передать читателю атмосферу эпохи, в которой задохнулось столько гениев и о которой персонаж Кржижановскго («Автобиография трупа») говорит так:
«И целые дни от сумерек до сумерек я думал о себе как о двояковогнутом существе, которому не вовне, ни вовнутрь, ни из себя, ни в себя: и то и это – равно запретны. Вне досяганий».
Прислушаемся к Мастеру, советует Перельмутер, он говорит о себе. Он очерчивает и круг, великих и величайших, но при этом никогда не забывает, что его привязанность – Сигизмунд Кржижановский – несравненный.
И всегда сохраняет свою линию, и не глядится при этом в зеркало, как женщина, боящаяся потерять свою стройность…
«Кржижановский, конечно, - золотая мечта чуть ли не любого исследователя, историка литературы: найти такое, гения; но я и НЕ мечтал - просто, когда наткнулся, всё про это понял (как сказал Бабель, «Сердце моё сжалось. Предвестие истины коснулось меня) и… 12 лет до первой книги и почти 25 до Собрания сочинений…и теперь уже не только мне вполне понятно, что в пост-гутенбергской истории литературы другого подобного случая, когда писатель (прозаик, что важно, с поэтами немного иначе, стишки – штука летучая, на слух ложащаяся, тут можно, по Волошину, «при жизни быть не книгой, а тетрадкой», с прозой такой номер не проходит), при жизни напечатавший семь (!) небольших – и неглавных - вещей, через 40 лет после смерти возник из небытия целиком, минимум четыре тысячи машинописных страниц, другого случая – нету: искали филологи-литературоведы, как Диоген - человека, да не нашли…» (Из письма 22 октября 2009 г.)
6
Не много знаю поэтов, которые бы так внимательно вчитывались в чужие стихи.
Между тем, чтение стихов – это первое серьезное испытание на душевную ясность и самостоятельность мысли.
Еще интереснее было читать книги, так и не дошедшие к читателю, того же Кржижановского, например. Даже Пушкина. Ибо большую часть его стихов читатель если и понимает, то чаще всего превратно.
Последней каплей взаимных неудовольствий для Перельмутера и власти, оказалась, как ни странно, перестройка в бывшем СССР, а затем России, когда тот же Пушкин вдруг сделался «солнцем русской кулинарии». «Златая цепь» на широко известном дубе стала украшением ювелирных магазинов. «Тройка, семерка, туз» под портретом Пушкина, зазывают в казино, а торговцы спиртным наперебой приглашают: «Поднимем бокалы, содвинем их разом». На Пушкинском празднике (1999) все это подтвердилось, когда прохожие стали читать Пушкина в микрофон, подтверждая его слова: «мы все учились понемногу…» И впрямь, те случайные прохожие, кто читал стихи Пушкина, знали из него уж слишком «понемногу». А больше всех поразил премьер-министр, который лихо отчеканил: «Секунда и стихи свободно потекут»…
Поскольку главе правительства свойственно торопиться, пушкинская «минута» была заменена другой, более динамичной единицей времени.
«Лет двадцать назад, – пишет Вадим Перельмутер редактор популярного еженедельника, по тогдашним критериям – поэт и драматург, поместил в своем журнале очередной «цикл». Среди прочих, там был стишок про любовь – к жизни, к природе и тому подобным редкостям, - сравнимую разве что с любовью Данте…к Лауре (именно так и сказано). И никто не побеспокоил редактора, никто не отважился ему сказать, что «возлюбленную Дантову иначе звали».
Собственно, чего удивляться? «Стало можно, что было нельзя. И как водится, в эйфории последствия рисовались ослепительно-радужными. Про то, что нет худа без добра, знают многие – и привыкли. О том, что добро не обходится без худа – думать не хочется, потому принято удивляться и обижаться».
Победило право «писать плохо». Без редактора, без корректора, без художника. Без смысла, без ритма, без рифмы, а иногда и всего сразу…
Книга Вадима Перельмутера «Пушкинское эхо» («Минувшее», Москва-Торонто, 2003) – причудливый жанр дневниковых заметок, воспоминаний, литературно-критических эссе, это книга человека, который живет «внутри литературы». Большая часть читательской публики, к сожалению, предпочитает узнавание познанию. Узнавать знакомое легче, чем познавать. Это не требует усилий. Люди ждут привычного. И вдруг происходит необыкновенное. Автор отказывается от всякой приманки. Он говорит только об исключительно главном. Даже афоризмы (коих в книге немало) похожи на строительные леса, за которыми всегда чувствуешь здание. Словарь его необычайно богат, но главное, что слова повинуются ему, как животные Орфею, он безраздельно правит, устанавливает свои законы. Но слова остаются внятными, ибо автор всегда верен заключенной в них идее…
И еще, постигаешь душу человека, дерзания человека, который вобрал в себя атрибуты внешнего мира и заразил их своей великолепной самобытностью.
В борьбе автора с чистым листом бумаги бывают минуты отдыха. Не скажу - усталости. И тогда появляются более безобидные вещи, чем обычно, например афоризмы: «Как-то неуловимо ожидание золотого века сменилось убеждением, что он уже был». Или: «Народ-богоносец при смене плюсов на минусы легко становится народом богосносцем.»
Вадима Перельмутера цитирует и Михаил Гаспаров – крупнейший русский филолог, литературовед, переводчик. («В. Перельмутер – о том, что не удается издать М. Тарловского. Сидел ли? Сидел, но меньше года. Раньше говорили: вот видите, сидел, теперь говорят: вот видите, меньше года. Он писал: «Мы все расстреляны, друзья, // Но в этом трудно нам сознаться»)
Перельмутер говорит о пустословии или поэтической избитости или, наоборот, о законах, вечно новых образах и правилах всякой мысли, при этом, пройдя через свой опыт, он будет говорить об этом в несколько новом смысле, с каким-то другим уклоном.
Быть может, одно из самых значительных эссе – «Пушкинское эхо». И, быть может, самые задушевные мысли для самого автора.
«Зимой 1921 года Ходасевич говорил, что празднование пушкинской годовщины – нечто иное, как попытка условиться, «как нам перекликаться в надвигающемся мраке». Он обозначил таким образом единственную, на его взгляд, реальную возможность сохранить диалог, взаимопонимание, преемственность. Возможность будущего – пускай неблизкого – возрождения. Потому, что именно пушкинская эпоха осознала диалогичность культуры, породила это ауканье с дальними – и даже с отсутствующими, – создала уникальное культурно-историческое пространство, где такое эхо может существовать, где оно существует не для одних поэтов. И сама поэзия была понята как диалог поэтов, не знающий ни пространственных, ни временных границ, диалога, в котором стремление высказаться сочетается с желанием быть услышанным, с необходимостью вслушаться в сказанное другим, ибо только тогда твое слово – вовремя и к месту; а читатель допущен и причастен ко всему этому в меру своей подготовленности и готовности к внутреннему усилию слушать, слышать, сочувствовать и сомыслить…»
Читатель не слышит?
Не понимает?
А по-китайски он говорит? Нет? Конечно, ведь этому надо учиться. И автор отмечает, что «эхо вынуждает читателя развивать слух,.. вчитываться в текст, быть особенно пристальным к ассоциациям и оттенкам, к намекам и умолчаниям».
Автор хорошо изучил не только своего современника, но и читателя пушкинской поры. И утверждает, что «такого читателя, как у Пушкина, не было ни у какого другого поэта» и что все дело «в гениальности русского читателя». Примеров в книге – более чем достаточно. Здесь все интересно, а какие примеры поэтического эха! Или эха выстрела, оборвавшего пушкинскую жизнь! Или диалог автора с теми, у кого это сочинение (вернее, один из фрагментов) – Вадим Перельмутер прочитал его на «Пушкинском Конгрессе Поэтов» в зале им. Глинки Филармонии Санкт-Петербурга 3 июня 1999 года – «вызвал внезапную … яростную реакцию». Оппонентов возмутило сопоставление Николая I со Сталиным.
Между тем Вадим Перельмутер абсолютно прав. Всю свою культурную политику Сталин скопировал с политики российского государя, который в ее основу положил известный катехизис Уварова « православие, самодержавие, народность» - николаевское эхо Сталин услышал почти буквально: только место православия заняла другая религия –коммунизм, вместо самодержавия – единовластное сталинское правление (сталинизм) и вместо «туманной народности» – социалистический реализм, тоже понятие туманное. Откровенно-цинично сформулировал эти постулаты шеф жандармов Бенкендорф: «Прошлое России было удивительно, ее настоящее более чем великолепно, что же касается его будущего, то оно выше всего, что только может себе представить самое пылкое воображение, вот точка зрения, с которой русская история должна быть рассматриваема и писана».
Я не хочу ступать на минное поле и подробно вдаваться в эту тему. Скажу только, что Вадим Перельмутер разработал ее с изяществом. И не последнюю роль сыграло здесь событие языка, которое с первого момента своего появления увлекает нас в пределы духа. Каждая идея здесь оплачивается словами, а каждая мысль – языком.
7
Литература, искусство созданы, чтобы приводить нас в замешательство. И в этом смысле еврейский ум уже давно стал частью русской культуры. Говорят, что вернейшее средство придать девушке привлекательность, это полюбить ее.
«Еврейский ум привнес в русскую литературу такую любовь, что литература стала более чем литература, роман неистово романом, а театр более Театральным» (Жан Полан). Для этого достаточно порыва. Главенства мысли, которая заставляет забыть язык. Этот порыв желающего ведет. Не желающего тащит.
Таким желающим со дня моего знакомства я знаю поэта, историка литературы, литературоведа Вадима Перельмутера. Он усматривает в литературе, как и в истории очертания тайны, которую ему туманно предвещали общие мнения, мифы и поэты. Он столько передумал, что стал как бы «Сократом по уму» (Розанов).
Помню, в Литературном институте был у нас педагог, весьма симпатичный шалопай. Вел он предмет «Текущая литература», которую мы, студенты, обозначали как «вяло текущую». Это было, кажется, на втором курсе, то есть в году 1966-м. Все мы, прошедшие творческий конкурс, чувствовали себя гениями. И если видишь: где-нибудь в коридоре двое выясняют отношения – скорее всего, спорят кто из них гений.
– Что читали из поэзии? – спросил меня симпатичный шалопай.
Я назвал.
– Я такой книги не видел…
– В рукописи…
– Гений? – спросил он, печально глянув на меня.
– Гений! – восторженно сказал я.
И он скривил физиономию:
– Гений – это так мало…
И впрямь, думаю теперь я. Ведь есть же у Достоевского: «Не надо гениев – это аристократия». Не знаю, случайно ли, но его мнение по какой-то странной российской традиции совпало с пролетарским.
Думая о жизни и творчестве Вадима Перельмутера о его стихах, прозе, о многочисленных книгах, в который раз вспоминаю его фразу не раз предостерегшую меня от торопливости: «Вслушиваться, чтоб быть услышанным».
Книга, обмолвился как-то В. Розанов, «это быть вместе».
Вадим Перельмутер сделал все, чтоб мы постарались его понять.
Услышать и понять.
P.S. Книга стихов «Птичье ремесло» (М., 2006) написана уже «после России».
Но её формат, оформление, цвет обложки повторяют оформление другого сборника «Пятилистник». И это не случайно. Пословица говорит: «перемена места – перемена счастья». У Вадима Перельмутера – другое ремесло – «птичье». Птицы не меняются, от того, что перебираются с севера на юг и обратно.
Разве что:
Любопытно побыть обывателем странной страны,
Где за столиком на двоих вечно мерещится третий…
Разве что:
Монотонно-ритмичны и не раздражают взгляда
То ли в облачных перьях, то ли в ленных клочьях тумана
То ли Альпы, то ли Кавказ, то ли Сьерра-Невада, –
В общем, всё смешалось ближе к концу романа…
Разве что появилась возможность «На отечество глянуть. И поперхнуться дымом…»
Тут я должен повиниться перед автором. Книгу эту я прочёл сразу, в один присест - она небольшая - всего тридцать восемь стихотворений. И еще одно, тридцать девятое, как эпиграф из «Стихо-Творений», прямо указующий на их связь.
Книгу надо было читать медленно – тридцать девять дней, по одному стихотворению в день, в крайнем случае, в течение месяца – не меньше, что я и делаю сейчас. И открываю для себя какое-то иное время: «Эпоху собирания камней, //На берегу оставленных волнами».
И слышу мотив, от заглавия начавшийся, тонко звучащий за всеми стихами, страница за страницей, чтобы проступить словами – на последней:
…Всё же тлеет и тлеет вера
Что, быть может, удастся мне
Перед тем, как сменить обличье,
Уловить куда занесло
Это страстное, это птичье,
Это праздное ремесло…
И вслушиваюсь, вслушиваюсь в эту эпоху. Меня не приговаривают, не подстегивают, не понукают. Просто эпоха сама, как в грустном музее идет мне навстречу. И она – эпоха – не моя соперница. Просто – это я сам.
Назад >>