*
*
*
*
*
*
*
День 293
*
*
*
*
*
*
*
День 301
*
*
*
*
*
*
*
День 305
*
*
*
*
*
*
*
День 319
*
*
*
*
*
*
*
День 323
*
*
*
*
*
*
*
День 332
*
*
*
*
*
*
*
День 340
*
*
*
*
*
*
*
|
***
Усвоенная мной наука изображать стала терять привлекательность. Картинка перед глазами изменилась. Внешние изменения имеют силу только в случае, когда глаз готов откликнуться на них.
Я был умелым ремесленником. Многочасовая муштра воспринималась радостно. Большая форма, эпоха... Блуждая по залам Третьяковки, всматривался в ясные формы шедевров. Как собака Павлова, по первому звонку стремился в классы училища. Тревожное понимание несоответствия своих действий с осознанием себя было неведомо мне долгое время. Моё бытие художника после училища оказалось тупиком, плацкартой с местом на верхней полке и жидким чаем с двумя кирпичиками сахара в синих обёртках с нарисованным мчащимся тепловозом.
***
Амстердам. Рейксмюсеум закрыт на ремонт. В нескольких открытых залах собрано самое лучшее.
''Отряд капитана Франца Баннинга Кока'' появился буднично, за углом, слева от узкого входа в тесноватый зал. Возле картины толпились сразу несколько групп. Я зашел переждать в соседнюю комнату.
Невинное желание убивать красивыми вещами. Мушкеты, украшенные слоновой костью и перламутром. Времена арабских скакунов под драгоценными попонами и дамасских клинков. Кирасы в паутине золотого узора, серебряные уздечки, бархатные и шелковые пояса. Ширина шляп, величина пряжек на ботфортах, высота каблуков, кружева белых рубах, раструбы перчаток занимали отправлявшихся в боевой дозор не меньше, чем умение фехтовать или держаться в седле.
Трудно представить банку Циклона Б или автомат Калашникова в глубине нежно подсвеченной витрины.
Я вернулся к Рембрандту, когда зал опустел.
Портрет стрелков городской охраны написан небрежно, как может быть небрежна сделана работа на взгляд заказчика, от назойливых требований которого отмахивается художник. Холст вообще не о тех, кто на нем изображен. Единственное, что занимало художника, был свет.
Желающих оказалось больше, чем места на холсте. Шляпы, сапоги и пряжки.
Солнце садилось за острые крыши домов, и последние всполохи проникали в зал. Фигура капитана, оттененная одеждой лейтенанта, соединилась с полумраком, в котором мерцали лица стрелков. Глухая темнота наполнилась свечением, исходящим от двух фигур на первом плане. Пятно угасающего теплого света мерцало слева, в глубине на плитах – платье камеристки. Два пятна офицерских одежд и теплый комок платья за ними.
В зале совсем стемнело. Пора идти.
В Западную Церковь возле нашей гостиницы я зашел случайно. Прохлада огромного зала. Никаких украшений. Орган и кафедра у колонны. Туристы, ищущие укрытие от жары, редкие прихожане. Взгляд скользит по белым стенам, не задерживаясь, пока не натыкается на лепной медальон с текстом. Внизу табличка по-английски сообщает, что здесь был похоронен Рембрандт. За ''незначительностью имени, в церковной могиле''. В общей яме, которая опустошается каждые двадцать лет.
***
Торопят. Лист распадается. Тяжелая, глухая темнота задника. Сел. Шум за окном стих. Карандаш выпал из руки – проснулся. Сколько спал?
***
Приезжая или уезжая, я почти всегда видел на клинцовской привокзальной площади инвалида без ног. Он сидел у стены буфета, кирпичного домишки, стоящего отдельно от здания станции. Передвигался на дощатой тележке, обтянутой суконным одеялом. Четыре подшипника, густо смазанные солидолом, постукивали по булыжным мостовым, скрипя песком между стальными шариками. Ампутированные выше колен обрубки ног были всунуты в две петли из старых кожаных ремней, прибитых к тележке, а пустые штанины подвернуты. Отталкиваясь дощечками, как у каменщиков, с которых они берут раствор и набрасывают на кладку, он катился по улицам. Добравшись до вокзала на городской окраине, пропивал в буфете пенсию, получаемую по инвалидности. Был он всегда в засаленной кепке, полинявшей клетчатой рубахе с замахрившимися манжетами и мятом, разошедшимся по шву на спине пиджаке.
Чахлая клумба по середине привокзальной площади, обнесенная сломанным штакетником, кусты, песок. Фонарный столб, у которого останавливается городской автобус. Я и дед пошли в буфет купить газированной воды. Возле входа сидел инвалид. Несколько мужиков что-то спрашивали его. Выпить-то инвалид выпил, а вот долю свою не внёс. Пока мы стояли в очереди за водой, матерщина стала громче. Один из мужиков ударил инвалида сапогом по лицу. Инвалид взмахнул руками, его голова запрокинулась, туловище безвольно мотнулось и глухо ударилось о стену. Второй, обхватив сзади матерящегося приятеля, пытался оттащить его. Инвалид скулил, размазывая рукавом кровь и слезы по небритому лицу. Орущий мужик наседал, таща на себе другого. Стали подтягиваться скучающие пассажиры. На крик выбежала буфетчица. Матерясь и размахивая мокрой тряпкой, отогнала мужиков. Заскочила обратно в лавку и вернулась с полотенцем и пол-стаканом водки. Обрубок всхлипывал и мотал головой. Буфетчица оттерла ему лицо и всунула стакан. Инвалид медленно, трясущимися руками поднес граненый стакан к разбитым губам. Острый, небритый кадык двигался в такт глоткам. Струйка водки стекала по скуле, по коричневой худой шее за воротник вылинявшей клетчатой рубахи, оставляя светлый, тонкий след. Он глотнул еще раз, мутно взглянул перед собой и, уронив голову на грязную рубаху уснул, привалившись к стене. Стакан звякнул о край подшипника и закатился под тележку.
***
Как после болезни. Температура спадает и засыпаешь, ровно вытянувшись.
Что происходит, когда внезапно просыпаешься в том же положении, в котором заснул. Проследить, замедлить, растянуть несколько часов сна. Сделать слепок с обрывка времени, детских страхов перед неизвестностью, куда исчезают взрослые, догадываясь о неизбежности этого пути и для себя.
***
Похоронные процессии всегда проходили мимо окон нашей комнаты на первом этаже. По мостовой медленно катился грузовик, дребезжа опущенными дощатыми бортами. Кузов устилали еловыми ветками, а в головах ставили венки из бумажных цветов. За грузовиком шел оркестр. Один бил в огромный барабан на широкой лямке через плечо, второй в медные гнутые тарелки, на тромбоне играл Коля-хромой из нашего двора. За оркестром шли родственники, сослуживцы, бежали мальчишки и собаки. За пару бутылок музыканты кое-как выводили хриплую мелодию, звоном тарелок и уханьем трубы пугая запряженных в телеги лошадей. Колхозники, закупавшие мешками буханки ржаного хлеба в угловом магазине возле нашего подъезда, цокали и натягивали поводья. Из домов выходили жители поглазеть и узнать, кого хоронят.
Мне не разрешали выбегать на улицу и смотреть. Я становился на диван возле окна и выглядывал. Звуки оркестра достигали нашей улицы, постепенно становясь все отчетливее. Из-за переплета рамы, справа, вытягивался нос грузовика, кабина с шофером, кузов и вся процессия.
В тот день грузовик был без венков и елок. На голом днище стояли два табурета и на них струганный, маленький гроб. Возле нашего окна, на тротуаре, какая-то женщина спросила соседку ''Ребенка, чи хоронят?'' Та пожала плечами, продолжая грызть семечки. Встав на подоконник, я увидел гроб. В нем лежал инвалид. Умытый, в чистой белой рубахе и коричневом пиджаке. Его руки были сложены на серой простыне. За грузовиком шли две женщины в темных поношенных платьях. Больше никого. Одна старуха, другая помоложе. Та, что помоложе, несла на ладонях обернутую черным платком маленькую подушку, с начищенной по такому случаю медалью.
***
Я сошел с поезда рано утром. Снега почти не было. Лечь и укрыть землю он не успевал. Ветер сдувал снег. Холодное, неухоженное утро. Возле кожевенной фабрики, переходя мостик, я почувствовал знакомый запах, один из запахов моего детства, моего города.
***
Желание сказать о том, чего уже никогда не будет. Я ем фаршированную рыбу с белым хлебом потому, что так научила меня бабушка. Я люблю квартиры в первом этаже. Я не знаю, почему это люблю.
Память кажется мне пространством, заселенным домами, огородами, базарчиком, где я кормлю яблоками лошадь.
***
В конце переулка, перед поворотом на улицу Красную, тянется забор. Из-за забора соседские мальчишки кричат - жид, жид, по верёвочке бежит. Короткое, жужжащее слово. Повзрослев, мальчишки стали переваливаться через забор в переулок, и матерились вслед.
***
Ну как можно обижаться на слово из далёкого польского языка. Ты должен быть лучше их.
***
Сначала легко быть лучше - вежлив, много читаю, занимаюсь на пианино, пою в хоре. Потом стало труднее. Ни что не могло меня заставить учить химию и физику. Разговоры, что это надо знать каждому культурному человеку, не помогали. Одноклассник начертил шариковой ручкой на моём новом жёлтом портфеле шестиконечную звезду. Он прекрасно разбирался в физике. Мне не хотелось знать, как работает приёмник Попова или о важности таблицы Менделеева. Не интересно мне это н сейчас. Я читал о художниках, которых в детстве отдавали в подмастерья к живописцам, и завидовал.
***
К. был ''шестеркой''. Звали по кличке, ''Костик''. Крутился вокруг блатных, отсидевших за драку или мелкое воровство и призванных в стройбат. После колонии они приходили злыми, уставшими и рассматривали службу, как ту же ''зону'', только с более мягким режимом. Офицеры их боялись. Сержанты старались не связываться. К. повадки перенял быстро. Мог сигареты достать, чая для чифиря. Ушаночку где-то раздобыл, на макушке еле держится. Ушился. Расшили, опять ушился. Стал в тапочках на поверку выходить, сержантам не так отвечать, над доходягами измываться. Блатные над ним посмеивались, но поощряли.
***
Крытые грузовики пятились к невысокому настилу, на который, вытаскивая ладони из рукавов телогреек, спрыгивали солдаты. После недолгого шмона отделения потянулись через зеленые ворота с красными звездами к казарме. Вроде нарушений в тот день не было. Рота вернулась в полном составе, ушедших в самоволку не обнаружилось. А после ужина всех выгнали на плац.
Ранняя осень в Ижевске. Промозгло, холодно. ''Выше ногу'' командовал сержант О. Мы маршировали, круг за кругом, мимо освещённых окон казармы. Кто-то из офицеров в открытую форточку крикнул, что, мол, слабовато получается. Когда офицер скрылся, О. подошел к строю и ударил К. по ноге сапогом. Обычное дело. Рота остановилась, как состав, когда дернули стоп-кран. Шеренги наталкивались друг на друга.
Ударил сержант не сильнее обычного, но попал по язве. У многих на ногах были язвы, особенно осенью и зимой.
К. хромал в строю. Рота, сбиваясь, продолжала маршировать. Втянув коротко стриженную голову в широкие квадратные плечи, засунув кулаки в карманы галифе, сержант медвежьей походкой, носки начищенных сапог внутрь, подошел к хромающему К. и ударил в пах. К. захрипел и рухнул на асфальт, зажав руками низ живота. Оттащили в санчасть.
Положен был сержанту дисбат. Но замяли дело. Уехал на учебу в военно-строительное училище. К. провалялся пару недель в госпитале, отъелся, порозовел и вернулся в казарму.
***
Приходит время и понимаешь, что ты часть, вне зависимости от доли участия.
***
Ансельм Кифер. После катастроф ХХ века эйфория Ренессанса закончилась. Чудная сказка о человеке, способном вершить прогресс себе на благо. И дело не в вине за содеянное. Художник всегда первый из тех, кому становится невмоготу. Невмоготу смотреть в лицо Богу, ибо только в его лицо художник и смотрит. “На весь безумный мир ответ один – отказ”. Религиозность Кифера не в том, чтобы найти нового, хорошего пастыря для потерянного человека.
Бог превратился в наблюдателя безжизненной земли Ансельма Кифера.
Кифер художник безжизненной земли. Вагнеровские идеи обернулись обезображенной своими же золотоволосыми дочерьми и сыновьями Vaterland. Художник оказался посреди руин. Один.
Ансельм Кифер художник безжалостный. К мифу-земле, из которой может прорасти что угодно, к мифу-лесу, темными стволами угрюмо обступающим путника, к мифам-камням, складывающимся в стену бункера. К мифу-идее, вязкой, завораживающей, гнетущей идее мессианства. К самому себе. К своей любви к земле-мифу, к камню-мифу, к лесу-мифу.
Кифер разминает комок черной земли. Сверху земля подсохла и серой пылью осыпается на холст. Серо-розовая земля в клочьях сухой травы тянется до дощатого горизонта.
Прорастай золотыми косами Маргариты, черными прядями Суламифи. Теперь они навеки вместе. И нет ничего крепче этого сплетения. Узловатые корни глубоко вросли в землю, пронизав её насквозь. Память навечно беременна невесомым, серым пеплом.
Из серого металла Ансельм Кифер отливает книги. Сваленные на цементном полу, они засыпаны землей и желтыми колосьями. Времена нового Гутенберга. Хансел и Гретель, перехитрив злую волшебницу, заталкивают ее в печь. Превратившись в хлеб, она становится пищей голодных детей. Справедливость торжествует. Зло входит в плоть и кровь детей. Мифы не умирают. Ансельм Кифер строит плоскокрышие цементные будки, пригодные лишь для учебных бомбометаний. Небо в ржавых подтеках.
Ансельм Кифер пишет пеплом.
Нет ничего долговечнее и прочнее тяжелого, серого пепла.
|