Главная > Выпуск 11 (2011/12 - 5771/72) > ПРОЗА > Исроэл-Иешуа ЗИНГЕР (США)
Исроэл-Иешуа ЗИНГЕР
СТАНЦИЯ БАХМАЧ
Эпизод русской революции
(Продолжение)
Неделями блуждал я по прекрасной украинской земле, где-то останавливаясь на день, где-то – на ночь. В Харькове встретил людей, которые приехали киевским поездом. Они сказали, что моя семья скорей всего в Сумах. В Сумах я ее не нашел и отправился в Полтаву. Получалось, что моя семья должна быть там. В Полтаве мне посоветовали искать в других городах. Может, недалеко, в Константинограде. И после двух месяцев поиска я нашел своих родных в этом городишке с длинным названием.
Это был маленький, тихий городок. Безлюдные улицы были усыпаны соломой вперемешку с конским и коровьим навозом. Сонные мужики с трубками в зубах разъезжали на телегах, погоняя неторопливых волов ленивым «цоб-цобэ». Русские вывески на лавках замазали и кое-как переписали по-украински, чтобы крестьяне могли их понять. Но в лавках все равно ничего не было: ни керосина, ни соли, ни табака. Не было даже колесной мази. Тяжелые двери лавок были заколочены. На ржавых замках стояли сургучные печати, а рядом висели объявления, что частная торговля запрещена, а лавки конфискованы советской властью и будут закрыты до дальнейшего распоряжения. Мужики тупо таращили глаза на развешенные по стенам портреты остробородого Троцкого, антихриста, который отменил и Бога, и торговлю.
Вся торговля шла на просторной, круглой рыночной площади. Бумажных денег никто не брал. Зато поношенную рубаху можно было обменять на мешок картошки, залатанные штаны – на пуд ржаной муки, а иголку – на целую дюжину тыкв. Никогда в жизни мне не доводилось есть таких больших, вкусных тыкв, как в Константинограде.
Заняться в этой дыре было нечем, но уехать было некуда, да и вообще невозможно. Я уже снял с себя всё, что мог, отнес на рынок и обменял на картошку и тыквы. Жена получала на работе хлебный паек, она устроилась в госпиталь, который расположился в городе. Жили мы в крохотной комнатушке. Хозяин бросил дом и бежал от революции. Кто был этот человек, которому пришлось спасаться от советской власти, я не знаю и никогда не узнаю. Может, исправник или священник, но, так или иначе, это был глубоко верующий христианин, потому что по всем стенам огромного дома висели иконы, маленькие, средние, большие и очень большие, в массивных черных рамах и резных киотах. Они висели даже в передней. Наш сосед, худой, белокурый украинский парень, военный комиссар, каждый день снимал одну икону и колол из нее лучину, чтобы приготовить скудный обед. Когда его пища была готова, он и мне давал сварить несколько картофелин на священном огне. Но в основном мы питались тыквами.
Стояли длинные летние дни. Солнце заходило в двенадцать. Ему приходилось садиться так поздно, потому что советская власть, чтобы экономить керосин и свечи, передвинула стрелки на целых четыре часа вперед. Из-за того, что летнее солнце поздно садилась, оно и всходило утром поздно, только в восемь часов. И люди поднимались вместе с первыми лучами опоздавшего рассвета. Жаркие дни текли, как смола. Газеты сюда не приходили, и неоткуда было узнать, что творится в бурлящем мире за пределами захолустного городка. Единственное разнообразие этой монотонной жизни придавали военные похороны. Каждый день, в одну и ту же минуту, из госпиталя выносили солдата, умершего от ран, полученных в бою, или от сыпного тифа. Начальник госпиталя, обрусевший еврей, низкорослый, с калмыцким лицом и фамилией Козюлин, провожал их в последний путь со всеми почестями: их увозили на телеге, покрытой красным знаменем, а за ней шли солдаты с винтовками и даже духовой оркестр из трех санитаров, которые играли на трубах. Мой сосед, комиссар, произносил над свежей могилой одну и ту же речь. Он говорил, что умерший пал за революцию, и уверял покойника, что мировой пролетариат внесет его имя в списки своих героев. Кроме похорон, в городке не происходило ничего. Со скуки я решил попробовать что-нибудь написать, но у меня не было ни бумаги, ни пера, ни чернил. На рынке такой товар не продавался, и я пошел в учреждение, которое заведовало конфискованными лавками, чтобы попросить письменных принадлежностей. Престарелый украинец в шароварах и с большими вислыми усами, похожий на гоголевского казака, сказал, что я должен изложить просьбу письменно, причем непременно на языке страны. По-украински я не мог написать ни слова, но кивнул, решив поступить, как обычно делают евреи в таких случаях: пиши на плохом русском – получится хороший украинский.
– Дайте чернил и перо, я напишу заявление, – сказал я по-русски, но вставил пару польских слов, чтобы угодить истинному украинцу.
– Чтобы получить принадлежности для написания заявления, вы должны написать заявление, – важно ответил гоголевский персонаж официальным тоном.
– Я же не могу написать заявления без письменных принадлежностей.
– Тогда не пишите, – посоветовал гоголевский казак.
– Но мне нужны письменные принадлежности!
– Тогда пишите заявление!..
Получался какой-то заколдованный круг.
Сосед-комиссар раздобыл для меня огрызок карандаша и стопку судебных протоколов, написанных каллиграфическим почерком старорежимного канцелярского писаря. Это были старые, пожелтевшие протоколы процесса по делу убийцы Миколюка. Он вырезал целую крестьянскую семью. Мотивом была ревность. Он хотел жениться на девушке из этой семьи, но ее родные были против. Этот романтический убийца Миколюк все время стоял у меня перед глазами и мешал писать. Я представлял себе то его, то деревенскую девушку, в которую он был влюблен, то ее родителей, сестер и братьев, которые не давали им обвенчаться. Я видел их лица, фигуры, одежду так ясно, словно был близко с ними знаком. Я слышал их голоса, слышал, как они кричат и ругаются с молодым Миколюком, которого они не хотели принять в семью. Они настолько захватили мое сознание, вот эти люди из далекой русской деревни, уже не один десяток лет пребывающие на том свете, может быть, вместе со своим убийцей Миколюком, что я никак не мог собраться с мыслями и написать задуманный рассказ. Приходилось без конца править и вычеркивать. Мелкими буковками я вписывал еврейские слова между аккуратных, ровных строк русского протокола.
Наверно, я провел бы все лето, а может, и зиму в городке, где тыквы были так дешевы. Но революция настигла меня и прогнала из этого захолустья.
Однажды на рассвете мы услышали приглушенный звук выстрелов. Сосед-комиссар варил еду, но тут же бросил горшки на разведенном из икон огне и кинулся приводить в боевую готовность малочисленный гарнизон. Хотя никто не видел напавших, все знали, что это банды батьки Махно, которые рыщут по всему украинскому югу и словно из-под земли появляются там, где их меньше всего ждут. Худощавый комиссар снял с работы даже санитаров, в том числе троих трубачей, и вооружил их винтовками. Высокий, стройный, светловолосый, он выступал впереди, и винтовка на плече казалось частью его гибкого тела. Он сам был оружие. Целый день длилась перестрелка, но отбить врага не удалось, и комиссар послал верхового за помощью в соседний город, где стоял интернациональный полк.
Иностранные бойцы, венгерские гусары, немцы-спартаковцы, латыши, китайцы, несколько молодых евреев из Галиции – пленные австрийские солдаты из армии императора Франца Иосифа, бодрым маршем прошли городок навстречу врагу революции. Но возвращались они совсем не так бодро. Враг сумел окружить их и зажать в тиски. Победители даже не перестреляли, но порубили их саблями, как капусту. На другой день в город тянулись десятки крестьянских телег. Бабы погоняли волов, а в телегах лежали куски человеческих тел.
Потом вернулся комиссар. Ему все-таки удалось отразить наступление. Он был грязен и мрачен. Пламенная речь, которую он произнес над братской могилой иностранных бойцов, была такой же горячей, как огонь сожженных им икон. После похорон он не один час чистил и смазывал винтовку на крыльце нашего дома.
– Хорошенько почистить надо, – ворчал он. – Своими руками тридцать из них к стенке поставил и в штаб генерала Духонина отправил.
Штаб царского генерала Духонина уже давно находился на том свете.
Теперь худощавый комиссар рубил иконы с особенной яростью. Но ему недолго оставалось готовить еду на священных изображениях Божьего сына и его матери.
От Перекопа, с Крымского полуострова, полчища барона Врангеля маршировали по тучным украинским полям. Белогвардейцы были еще далеко, но в любой день могли оказаться на пути в Полтаву. Я знал, что у меня есть прекрасная возможность попасть в братскую могилу иностранных солдат, сложивших голову на чужой земле. Не дописав рассказа, я бросил протоколы процесса по делу убийцы Миколюка, куда между строчками втискивал еврейские буквы, и покинул южный городок, где в тот год выдался столь замечательный урожай тыкв.
Моим родным выпало ехать с госпиталем, который эвакуировали в более спокойное место, но я не мог поехать вместе с ними. Перебираться тайком стало невозможно. Все поезда были заняты войсками и эвакуированными служащими. Повсюду было объявлено военное положение, все службы перешли под власть армии. Я пошел в орточека[1], чтобы добиться разрешения выехать из города. В прокуренной комнате, полной мух, жужжавших вокруг керосиновой лампы и чернильницы, сидел пепельно-седой мужчина с глубокими, темными, резкими морщинами на чугунном лице. Одет он был только в солдатские штаны и телогрейку. Из-под грубо сколоченного стола торчали огромные босые ступни. Сапоги стояли рядом, так твердо, словно оставались на длинных ногах владельца. На столе лежал порезанный хлеб и наган, суровый и черный, как его босой хозяин, наверно, старый шахтер или литейщик.
[1] Или ОРТЧК – отдел районной транспортной чрезвычайной комиссии.
Далее >>
Назад >>