Главная > Выпуск 11 (2011/12 - 5771/72) > ПРОЗА > Слава ПОЛИЩУК (США)
ЖИЗНЬ ВЕЩЕЙ
…the echo of everything that has ever been spoken…
W.S. Merwin
…эхо всего, что когда-нибудь было произнесено...
В. Мервин
А.Д.
***
Жизнь вещей была длинной. Меняли их редко. Покупка холодильника, телевизора или дивана становилась событием, о котором долго помнили в семье. Не говоря уже о кроватях. Кровать покупалась раз и навсегда. Умирая, люди оставляли после себя мало вещей. Более пригодные донашивали близкие родственники. Смотря на свет через бабушкину простыню, мама говорила: ''Еще послужит''. И простыня служила, протираясь до дыр. Пуховые подушки и одеяла, скатерти и банные полотенца передавались из поколения в поколение. Если покупали что-нибудь для меня, то всегда произносили слово ''навырост''. Удлинение моих рук и ног было очевидным. Значит брюки будут широки, пальто – мешком, а рукавам быть подвернутыми. Когда мне было лет десять, шорник Ейна сшил из жесткой цигейки ушанку. Зимняя шапка съезжала на глаза при каждом шаге и натирала на лбу красную полосу. Только когда я достиг совершеннолетия, она стала мне впору.
Лучшим подарком после книги была пара нежно-голубого или цвета топленного молока нижнего белья.
Вещи выбирались не спеша. Материю внимательно прощупывали, растягивали в швах на прочность. Ботинки при покупке сгибали пополам, подошвой вверх – не треснет ли. Все зонтики были черные, зимние шапки – каракулевые. Только трусам и майкам позволялось быть белыми или синими. Я не помню сломанных и выброшенных вещей на помойках. Вещи склеивались, зашивались, ушивались, перешивались, сбивались, штопались, паялись, подрезались, перелицовывались, надставлялись и расставлялись.
Но время или несчастный случай настигали вещь. Некогда ''веселенький'' ситчик или воздушный крепдешин расползался под пальцами. Дно кастрюли становилось черным, а чайник начинал течь. Когда распад материи приобретал необратимый характер, вещь превращалась в половую тряпку, коврик у двери, прихватку для горячей сковородки или плошку для корма курам, продолжая служить. Вещи служили так долго, что их уход был почти природным явлением, как листопад или выпадение зубов у ребенка. По возможности вещь украшала быт, но главной функцией оставалось служение. Даты покупок или потерь становились в один ряд с самыми значительными событиями. ''Фанечка вышла замуж в тот год, когда мы купили холодильник, помнишь?''
***
Бушлат, валенки, телогрейка, пара сапог, шинель, парадная форма, повседневная гимнастерка, пилотка, летние ботинки, ушанка. Пожалуй, все. Особым изяществом вещички эти не отличались, но если кое-где подшить, то вполне сносно.
Я шагал в строю. Замерзшие за время долгого стояния ноги, наконец, стали отходить. Подошвы плашмя опускались на заледеневший плац, двадцать пять сантиметров от земли, по уставу. Гимнастерка взмокла. Рукава шинели не гнулись. Из репродуктора неслась ''Не плачь девчонка...'' Две пустоты, одна где-то в паху, другая – возле мозжечка, начали движение друг к другу. При каждом взмахе и шаге пустота снизу, капля в каплю, собиралась в тонкую струйку и ползла навстречу верхней пустоте. Как по движению руки стрелочника, рельсы, лязгнув, перемещаются в указанном направлении, так моя голова по команде ''Ра-аня-сь!'' рванулась вправо, в сторону дощатой трибуны, припорошенной сверкающим снежком, скрипящим под сапогами переминающихся офицеров. Пустота заполнила меня всего. Пальцы разжались, вытянулись и опять туго собрались. Ладонь взлетела к виску. Рота шла без сбоев. Чувство единения, причастности к этой длинной кишке, колыхающейся в искрящемся, вибрирующем морозном воздухе, отлилось в тяжелый кирпич, какие мы хватали рукавицами и укладывали в штабеля, и заполнило глухую пустоту внутри меня, придав происходящему смысл и форму.
На выметенном плацу, под холодным солнцем, низко стоявшем над крышей столовой, маршируя в последней шеренге, я стал гражданином.
Жесткий воротник натирал шею, полы шинели, хлопая на ветру, метались вокруг голенищ. Я молотил ногами по тонкому ледяному насту, думая только как бы не поскользнуться, не рухнуть под ноги сзади идущей роты, не наступить на блестящие задники сапог впереди идущего. Ноги несли вперед. Шея почти свернулась, когда раздалось ''Воль-ь-ну!'' От мороза горели уши. И очень хотелось ''отлить''.
Настроение было приподнятое. Командир дивизии, уезжающий в Москву на повышение, остался доволен. Командир части приколет звезду майора. Командира роты представят к ''капитану''. Взводному – благодарность. Сержант, озверевший за последние ''сто дней'' в ожидании приказа, быстрее получит свои бумаги. А мы – кино в клубе.
Две праздничные котлеты на обед и дополнительный цилиндрик масла на ужин довершили дело. Впереди было обещанное кино. Прошел еще один день. И вроде бы ничего. Ночное дежурство выпало не на наше отделение. Спать буду в теплой казарме.
Рота строилась на поверку. Возле окна стоял командир взвода. Сжав кулак и согнув руку в локте, рубил воздух перед собой, что-то тихо напевая. Я расстегнул ремень. Начищенная к параду бляха тускло светилась в тени нависающей верхней койки. Стащил гимнастерку. Обмотал портянки вокруг голенищ и поставил сапоги под табуретку. Сел на свою нижнюю койку, вытянув ноги в клеенчатых тапочках. Дневальный, поправив пилотку и зевая, стал ''на тумбочку''. Дежурный лениво гаркнул: ''Рота, отбой!''. Но отбиться не пришлось. Выгнали нас по тревоге на плац. Темень, снег. Выскочили мы кто в чем. А тут полковник из штаба дивизии с проверкой. Не спится ему. Ходит перед строем в папахе: ''Без шапок, суки! А если вражеский десант?'' Какой десант. Мы кроме лопаты и лома в руках ничего не держали. Испортил день. С тех пор приказ – сапоги и шапку в казарме не снимать. Ну сапоги – ладно. А вот ушанка... Вещь удобная, теплая, но в казарме натоплено так, что даже в гимнастерке жарко.
На следующее утро дежурный прапорщик зашел в сержантскую, где я, склонившись над листом ватмана, выводил показатели успеваемости солдат-строителей. Я дернулся за шапкой. ''Да ладно...'' – буркнул тот. Сел на табуретку, снял фуражку и вытер пот со лба. Ржавое перо никак не ползло по бумаге, спотыкаясь и разбрызгивая тушь. Тушь воняла. Наверное, стухла.
А шапки так и таскали, пока не перешли на летнюю форму одежды.
***
Поздно вечером возвращаясь из мастерской, я встречаю в подъезде пожилую женщину. На ней длинная вязаная кофта. Опухшие ноги в растоптанных тапочках. Я роюсь в кармане, ищу ключи от почтового ящика. Она подходит очень близко и смотрит прямо в глаза. Каждый раз говорит одно и тоже. ''Слушайте, я заканчивала институт во Львове. Финансово-экономический. Такая профессия. Четыре года. А где Ваши ключи?'' Я показываю ключи, но она уже не смотрит.
Я никогда не был во Львове. Ничего не понимаю в экономике. С финансами плохо.
Мой дед Наум считал себя замечательным портным. В большей части это его твердое убеждение основывалось на том, что он видел, как его отец, мой прадед Лэвик, шил. А Лэвик был портным.
Дед Наум сшил однажды ''бурки'', что-то среднее между валенками и носками из сукна с ватной подкладкой. Предназначались они для ношения дома в сильные морозы. Никто их никогда не одевал. Еще раз он сшил мне рукавицы – ''лопаты'' с одним большим пальцем и толстыми швами наружу. Кажется из кусков волчьей шкуры, мехом вовнутрь. Носить было невозможно. Они не гнулись ни в одном направлении. И как ''бурки'' были рассчитаны на температуру Заполярного круга. Ладонь в них взмокала за секунды, а вылезавшая жесткая щетина прилипала к пальцам.
Не знаю, имел ли дед Наум навыки в перелицовке, или ему так казалось, но он решил перелицевать пальто невестки, тети Эллы. Суть в названии. Изнанка становится лицом. Материал просто переворачивается. Мой дед любил работать быстро. Он все любил делать быстро. Я думаю, что процесс его интересовал больше, чем результат. Тетя Элла могла получить ''новое'' пальтишко, а дед – лавры. Дело происходило в Ленинграде, где бабушка и дедушка были в гостях у сына, дяди Миши. В большом незнакомом городе деду было тоскливо. Двора, где его все знали, нет. Базара нет. В синагогу, где все приятели, – не пойти. А большая синагога Бродского – далеко. Самому не доехать. Просить кого-нибудь каждый раз неудобно. Да и не своя она. Вот и нашел он занятие.
Я вижу его сидящим возле стола. Очки на носу. Напевает свое ''лар-вар-вир-вар-ва''. Двумя пальцами растягивает шов и бритвенным лезвием быстро проводит по ниткам. Шов расходится. Пальцы передвигаются дальше и снова растягивают ткань. ''Итэ, гиб э кук, они никогда не будут богатыми! Совсем новое пальто!'' Бабушка занята. Через несколько часов все кончено. Дед усаживается читать толстую книгу. Он всегда читал толстые книги. Бабушке надо пойти развесить выстиранные пеленки недавно родившейся внучки. Она подходит к вешалке. ''Наум, где мое пальто?'' Аккуратно сложенные куски добротного габардина лежат тут же рядом. Тетя Элла осталась со своим старым, а бабушка лишилась нового зимнего пальто. Конечно, пальто сшили, и сносу ему не было.
Я помню летние туфли деда под стулом возле двери. Они так и остались, когда он умер. Коричневые, со шнурками и дырочками по бокам. Немного стоптанные с правой стороны каблука, но вполне приличные. Я примерил туфли, но у деда Наума была широкая нога.
* * *
Вещи теснились в комнатах и фанерных платяных шкафах. Их деревянные, кожаные и шерстяные поверхности хранили тепло, оставленное прежними владельцами. Вещи редко покидали свои места. Можно было не включать свет, чтобы сесть на стул или взять чистое полотенце с полки. По ночам вещи скрипели рассыхающимися дверцами.
Но время оседлой жизни кончалось. Тяжелые добротные вещи, служившие десятилетиями, оказались слишком большой обузой. Вещи оставались в брошенных комнатах, сиротливо грудились возле помойных баков, перекочевывали в квартиры соседей, знакомых и чужих. Но не только переезды с места на место были причиной. Еще раньше моя жизнь переместилась в мастерские. Устойчивость кожаного дивана, ученость письменного стола с множеством ящиков, легкость венских стульев – утратили свою значимость. Я научился обходиться без них. Погоня за линией, пятном, цветом навсегда заслонила бытие вещей. Зыбкий чад образов и неистребимое желание удержать ускользающие ощущения затмили трезвый быт.
Прощай буфет – фанерная крепость, изделие местных столяров в вылинявших на плечах гимнастерках, видевших твоих угрюмых собратьев в гостиных немецких городов, засыпанных битым щебнем. Две готические башни, соединенные мостом полок. В правой башне на тарелке всегда лежал хлеб, укрытый салфеткой. Далее >>
Назад >>