Главная > Выпуск 11 (2011/12 - 5771/72) > ПРОЗА > Слава ПОЛИЩУК (США)
ЖИЗНЬ ВЕЩЕЙ
(Продолжение)
Мальчик Миша Бородицкий, приехав из Пропойска со своей мамой, тетей Соней, сестрой деда из эвакуации летом сорок седьмого, спросил: ''Дядя Наум, а хлеб у вас есть?'' Когда дед Наум открыл буфет и, вынув буханку белого хлеба, стал нарезать большие ломти, мальчик бросился на дощатый пол. Он смеялся и перекатывался со спины на живот. Бабушка сделала знак, и все вышли, чтобы мальчик смог поесть, не стесняясь голода. Прощайте широкие белые простыни, пахнувшие сухим теплом. Прощайте накрахмаленные, отглаженные скатерти, тяжелые шторы, легкие тюлевые занавески. Тонкого стекла стаканы в тяжелых стальных подстаканниках, пуховые перины и подушки, трофейные обеденные сервизы, тяжелые мельхиоровые ножи, ложки и вилки в синем ящике с потертыми углами, габардиновые костюмы и пальто, люстра под оранжевым матерчатым абажуром. Прощай диван, на котором умер дед Наум.
Я оказался слишком далеко, чтобы забыть вас.
* * *
Серый Manhattan отражается в неподвижной Восточной реке. Сырое небо зацепилось за иглу Empare State. Плотно сжатые жалюзи не пропускают солнце, храня прохладу комнат. Теплые капли срываются с решеток кондиционеров. Автобус проскакивает пустынную Madison. Темные окна дорогих магазинов, бледные, закутанные в меха манекены, гладко причесанные, мускулистые продавцы мужского белья. Одинокие посетители французских ресторанов. Скучающая кассирша в шоколадной лавке.
На углу Madison и 82-й Street в тени дома спит на складном стуле торговец сумками. Рядом пластмассовый стол, заваленный товаром. Покупателей нет. ''Если кто-то возьмет сумку, он даже не проснется'', – всегда говорит Ася, когда мы проходим здесь. ''Проснется'', –
всегда отвечаю я. Короткая тенистая улица, заставленная особняками, выходит на 5-я Avenue, к ступеням Metropoliten. Фонтаны по сторонам лестницы не действуют, лишив неподвижный воздух звука струящейся воды. Горячая ручка двери. Покупаю билет. Напротив, заложив руки за спину, стоит Римма. На ней синий мешковатый форменный костюм смотрителя залов, белая рубашка, темно-бордовый галстук и черные ботинки. Мы приехали в одно время, десять лет назад. Тогда Римма делала иллюстрации к детским книжкам. В этом году Римма выходит на пенсию, после десяти лет стояния в залах. ''Тичиш?''– спрашивает она. Несколько секунд вслушиваюсь в слово. Ну конечно! Неправильный глагол, а шипение на конце из родного. ''Нет'', – с облегчением выдыхаю я. – Лето''. К Римме обращаются с вопросом, и она отворачивается.
Сразу за спиной Риммы начинаются залы римской и греческой скульптуры. Никого нет. Все залито солнечным светом, льющимся из высоких окон. Хочется закрыть глаза и сесть в углу у теплого мрамора. Горячее пятно нарушает гармонию света и камня. Пожилой господин в летнем костюме дотрагивается до терракоты вазы. Я и сам так делаю, когда никого нет. На нем коричневые ботинки.
Матовая кожа Berluti со знаменитой патиной навсегда согрета солнцем, поднимающимся над городком Senegalia. Их круглые и квадратные носы отполированы руками, обернутыми в нежную Венецианскую ткань. Их поверхность умащивают маслами, как тело бессмертного фараона, готовя к вечной жизни.
Маленький магазинчик на Madison, где в полумраке на широкой полированной доске полки стоят туфли Berluti. Редко, по два, чтобы взгляду было свободно. Может быть, прохожу в неподходящее время, но я никогда не видел, чтобы ботинки покупали. Среди моих знакомых нет никого, кто бы носил туфли от Berluti. Их никогда не оставляют в пустых коробках, в шелухе оберточной бумаги, когда покупают новую пару. Их никогда не увидишь возле мусорных баков, стоптанными и брошенными. Вежливый продавец сопровождает меня внимательным взглядом. Кажется, что он приставлен охранять ботинки и туфли от покупателей, их взглядов, касаний, попыток одеть. Я бы хотел написать об этих туфлях что-нибудь значительное. Но я ничего не знаю о их жизни.
* * *
На первые заработанные деньги в Комбинате изобразительного искусства я купил куртку.
Мой первый заказ – Уральский пейзаж, метр на шесть. На Урале я провел два года, но видел его только из окна казармы – плац, доска почета и зеленый забор вокруг воинской части. Уральский пейзаж представлялся мне широкой рекой Урал, которую переплывает Чапаев. Мэтры такую работу не брали. Деньги были для них не большие, а возни много. Им доставались завидные заказы на портреты передовиков. Желательно сельского хозяйства в какой-нибудь Средне-Азиатской республике. Директор встречал московского гостя накрытым столом. А что стоит мастеру между делом махнуть портрет. Сходство, национальная символика – тюбетейка или папаха. Комбайн, сенокосилка, стадо овец или коров – по теме. И все это на фоне голубого неба. Художник возвращался с чемоданом полным дынь и коньяка.
Работу я сделал. Вскоре Советский Союз развалился. Вместе с ним развалились колхозы и Союз Художников.
Соседней с комбинатовской дверью была дверь магазина мужской одежды, где в то время стали появляться изделия швейных кооперативов. Там я и купил джинсовую куртку. Когда покупал, то была она в самую пору. Но быстро вытянулась и стала великоватой. Поэтому я часто стирал ее. После стирки куртка уменьшалась до моего размера, но лицевая сторона быстро износилась, обшлага рукавов замахрились, а голубая фланелевая подкладка стала грязно-охристой. Кнопки тоже сломались, и пришлось пришивать пуговицы и прорезать для них петли. Но даже в весьма потрепанном виде несколько дней после стирки она была хороша. Я натягивал куртку, поднимал воротник и чувствовал себя в таком виде прекрасно. Летом я поехал в Новгород.
В то утро я тащил два ведра воды по каменным ступеням башни Георгиевского собора Юрьева монастыря. Вода плескалась и переливалась через цинковый край, быстро высыхая на теплом камне. Лестница вела под самый купол, на леса. Я был один. Сквозь узкие прорези в стенах ветер с Волхова залетал в башню, шевеля сухие стружки, клочья серой изоляционной ваты и куртку на гвозде. Было очень тихо. Птицы сюда не залетали. Только иногда полоснет по фреске узкая тень от крыла коршуна, парящего над куполами и высматривающего добычу внизу. Я лег на телогрейку и стал рассматривать живопись. Уже месяц мы работали в башне. Неровная штукатурка, покрытая охрами, которые художник копал прямо у собора, на берегу озера. Восемьсот лет никто не дотрагивался до этой живописи.
Мы занимались укреплением фрески, во многих местах отошедшей вместе со штукатуркой от кладки. Длинный конец клизмы вставляется в отверстие в стене и раствор воды и песка медленно выдавливается в ''карман'', пустоту между стеной и штукатуркой. Потом ставится распор от стены к стене, прижимающий фреску.
Я мог бы лежать целый день. Поднялся, простучал стену. По ухающему звуку и мягкой податливости поверхности определил место ''кармана''. Первые две клизмы вошли легко. Я простучал опять. Звук был тем же – пустота. Набрал еще одну и влил раствор в отверстие. Простучал. То же самое. Раствор уходил вниз или в сторону и где-то скапливался, но я не знал где. Полость соединялась с другой пустотой тончайшими каналами. Когда я медленно выдавливал четвертую клизму, краем глаза заметил, как поверхность в полутора метрах от меня задышала и начала вздуваться. Я же слушал это место, и оно не звучало пустотой! Невидимые трещины раздвигались, отрывая фреску. Под руками ничего не было. Телогрейка валялась далеко, не дотянуться. Я сдернул куртку с гвоздя, скомкал и приложил ''подушку'' к стене. Прижимая куртку плечом, острой деревянной палочкой сделал отверстие. Раствор плеснул на меня. Я стоял на коленях, прижавшись к стене. Высвободив руки, подвинув ногой ведро ближе к себе, стал замывать стекающую жижу. Вода лилась прямо на живот, стекая по брюкам в ботинки. Шея затекла, колени онемели, а пустота продолжала выдавливать из себя раствор. Наконец штукатурка легла на кладку. Отняв грязный комок от стены, замыл еще раз и поставил распор с прокладкой из серой ваты.
Сел на доски. Вытянув затекшие ноги, я смотрел на фреску. Умытая, она сияла, будто художник только что закончил работу по мокрой штукатурке. Вытянутые бородатые лица местных святых. Восемь веков молчания.
Я спорол пуговицы, давно неработавшую молнию, жесткие манжеты и еще долгое время вытирал кисти мягкой фланелью подкладки.
* * *
Военкомат располагался в старинном особняке недалеко от Лермонтовской площади. Был холодный ноябрьский день. Машины, с нависшими сзади колес комками коричневого снега, веером разбрызгивали грязь с кусками соли. Прохожие шарахались и жались к домам. Перепрыгивая через лужи и балансируя на обледеневшем асфальте, я пробирался к военкомату.
Отметившись о прибытии, я вышел. Военный билет остался лежать на столе у дежурного офицера, и единственным, что напоминало об армии, была форма.
Возле стены соседнего дома стояли несколько ''дембелей''. У одного в маленьком чемоданчике звякало.
Бутылку с этикеткой ''Ессентуки'' пустили по кругу. Стараясь не касаться губами холодного стекла, я попытался выпить залпом. Но опыта не хватило. Мутная жидкость застряла в горле. Задержав дыхание, я сделал несколько глотков, проталкивая сладковатое, тягучее пойло в гортань. ''На свеколке'', – сказал хозяин. Закусить бормотуху было нечем. От второго захода я отказался. Обнявшись, мы простились. Маслянистая бурда тяжело ворочалась в животе. Через несколько кварталов я понял, что до ближайшего общественного туалета у Почтамта на Кировской не дойду.
Свернув за угол, забежал в подворотню. Темно. Только бы не забрызгать ботинки. Одной рукой оперся о стену – как можно дальше ноги. Другой держу полы шинели. Стоять неудобно. Успеваю расстегнуть воротник гимнастерки.
Всегда, когда рвет, делается страшно. Это еще из детства. Высокая температура. Мама ладонью поддерживает лоб. Я хватаюсь за край матраса. Что-то тяжелое поднимается снизу, отступает и опять двигается вверх. Холодная испарина. Стараюсь глубоко вздохнуть, освободиться, изменить неудобную позу. Горло сжимается в судороге, мышцы живота больно напрягаются. Именно в это мгновение возникает страх, животный страх перед скручивающей меня силой. Густая струя бьет в таз. Пытаюсь выплюнуть вязкую слюну, хватаю воздух. Живот опять сводит – вторая струя. Становится тепло и удивительно легко. Долго полощу рот. Быстро говорю что-то. Хочется вскочить с постели, что-то делать, как будто все прошло, температура спала, и блестящий столбик ртути больше не ползет вверх. Но вставать нельзя. Ложусь на холодную взбитую подушку и засыпаю.
Меня рвало долго и тяжело.
Я пытался носить шинель. Но патруль часто останавливал.
* * *
С брюками было совсем плохо. Те, что продавались в магазинах, носить было невозможно. Как-то я полез в чемодан, где хранились ненужные вещи, и нашел папины белые парусиновые брюки. Он носил их в конце пятидесятых.
Хотя ''ненужные вещи'' – это из сегодняшнего дня. Если одежда не носилась, ее складывали на ''всякий случай'' или на ''черный день''. Штаны оказались мне впору. Их можно было не гладить. Слегка помятые, они становились еще привлекательнее. Такие в Нью-Йорке висят в самых модных лавках. Но возраст штанов брал свое.
Два года я носил парадные солдатские брюки, почти не снимая. Ничего не топорщилось, даже цвет не беспокоил. Но коленки отвисли, и сзади появился предательский блеск. Я решил, что одену их в Пушкинские горы. Материал был плотный – ветер не продувал. Далее >>
Назад >>