Главная > Выпуск 11 (2011/12 - 5771/72) > ПРОЗА > Слава ПОЛИЩУК (США)
УЛИЦА ЛЕПИК, 54
(Окончание)
Кирпичные домишки с кондитерскими, аптеками, ювелирными лавками, двумя-тремя банками, несколькими магазинами, торгующими одеждой и менорами, кафе и забегаловками на первых этажах. Забитая машинами, паркующимися как попало в четверг вечером и в пятницу с утра, оглохшая от сирен и кипящая в водовороте покупателей, спешащих запастись продуктами до захода солнца, Avenue J пустынна в Субботу. Только знаменитая пиццерия Ди Фарро, крошечная комнатушка с несколькими столиками и желтыми, засиженными мухами фотографиями хозяина, открыта всегда. Водители уборочных машин и почтальоны толпятся у стойки, первый и самый верный признак отменной пиццы в Нью-Йорке.
Булочники, торговцы, учителя, парикмахеры, знаменитые компьютерщики, переписчики торы, аптекари, адвокаты, владельцы ювелирных магазинов на 47 Street, фотографы, врачи, портные, профессора университетов, один прилично одетый инвалид, показывающий пластмассовую ногу в пятницу, немолодая женщина в пуховом оренбургском платке, просящая на углу, возле окна кафе, где я сижу, раввины и ученики ешив перебрались из местечек моего бывшего отечества поближе к океану.
Последние теплые дни. Закончив с тремя оладьями в круглой миске из блестящей фольги, которые мне принес хозяин, я глазею на то, что могло было бы быть Клинцами.
Память окрашивает прошлое в нежные тона, но городок, в котором я родился, был местом заштатным, как любой захолустный районный центр за стокилометровой чертой, в какую бы сторону от Москвы ни ехать. Как и положено, была улица Ленина и площадь того же названия, с памятником вождю перед Домом Советов, чем-то средним между Парфеноном и бункером линии Маннергейма. На этой же улице располагались два-три сквера и Городской сад с танцами по вечерам и обязательным мордобоем между питомцами текстильного техникума и местными. Предметом разборок обычно бывали студентки медицинского училища. Кинотеатр Октябрь в здании бывшей синагоги, библиотека в Доме Советов и краеведческий музей, набитый чучелами обитателей местных лесов, дом пионеров и клуб фабрики Калинина – пожалуй, все.
Жители работали, сильно пили, по субботам ходили в баню и постричься к моему деду и его приятелю Левке в парикмахерскую возле парка имени Щорса. Постройка стекляшки универмага, тянувшаяся десять лет, или пьяная драка, когда какой-то мужик огрел поленом одного из секретарей горсовета, оставались в памяти горожан долгие месяцы. Кавказцев, торговавших на рынке дынями и арбузами, не жаловали, но волю чувствам не давали. Мальчишки стреляли из рогаток металлическими пульками, буквой «л» согнутыми кусочками проволоки, по воробьям и называли их ''жидами''.
Все что я любил, не выходило за пределы четырех стен нашей комнаты в коммуналке, квартиры моих братьев Бориса и Игоря и старого дома их бабушки Раси. Остальной мир не то чтобы не интересовал меня, но находился в отдалении.
Дом Рабочих представлял собой гигантскую букву «п», верхняя перекладина которой с кирпичной аркой подворотни посередине, тянулась на несколько сотен метров. Внутри был двор. Недостающую перекладину заменяли несколько рядов сараев, отгородивших двор от города. В сараях жильцы дома держали кур, свиней, мотоциклы, велосипеды, всякую рухлядь, кроликов и нутрий в клетках, поставленных одна на другую, лодки, мотороллеры и несколько старых, латанных-перелатанных Запорожцев. Когда-то за сараями стояла будка общественного туалета – дощатый помост с рядом дыр. Доски стенок рассохлись, и мальчишки, да и взрослые парни, прилипали к щелям женской половины. Но в 70-х в коммуналках уже были уборные. Будку не снесли, но заколотили. Так, на всяких случай.
На нашей стороне двора были клумбы, четыре дощатых стола, лавки и футбольная площадка. За забором, на другой стороне булыжной улицы между деревянными домами торчал сарай, в котором дед Вовки Казаневича, худой, высокий старик Казаневич, заведовал приемом стеклотары. Попросту принимал у алкашей пустые бутылки. Казаневич и его жена воспитывали Вовку, мать которого, их дочь, вышла замуж второй раз и завела новую семью. Дед Вовки всегда был чисто выбрит, носил светлый чесучовый пиджак и бутылки принимал в длинном переднике и нарукавниках, как бухгалтер.
На другой части двора, ближе к сараям, стоял кирпичный домишко без окон, всегда запертый. Возле него лежали длинные бревна для столбов и гора угля для котельной. Летом по субботам привозили кино – стрекочущий проектор с вечно рвущейся пленкой и куском белого полотна. Но на ''ту'' сторону мы старались без нужды не забредать, особенно вечером. Эта была чужая территория, и могли навалять.
Когда-то на клумбах росли цветы – ромашки и душистый табак, лавки подправлялись, двор был засажен травой. К моему последнему лету в Клинцах, клумбы превратились в земляные бугры. Траву вытоптали, и весь двор покрывал сухой серый песок, набивавшийся в туфли.
В подвале плотничал ''худой'' мужик Иван. Когда Иван напивался, то выползал из подвала и шатался по двору, прося ''пять'' копеек на бутылку. Женщины гнали его от лавочек. Если Ивану не давали, он ругался ''жиды проклятые''. Так он мотался, пока сын не уводил его. Иван, как и Володька, после запоев иногда приходил к деду и хрипел: ''Львович, трубы горят... рубель... '' Дед давал. Бабушка ругала деда. Но Иван продолжал приходить, пока не помер в своем подвале.
За столами мужики, громко матерясь, резались в карты и домино. Мне было строго наказано не подходить к столам. Иногда за столом появлялся Шурик, высокий рыжий парень. Шурик играл в шашки. Играл хорошо, даже не очень трезвый. Я с ним садился за доску всего пару раз. С мелюзгой он не играл. Я никогда не мог просчитать несколько ходов вперед. Двигал деревянные кругляки по истертой картонке ''доски'' как попало. Шурик сплевывал под стол и ворчал: ''Вот с братом твоим...'' Мой старший брат был очень умным ребенком. Я и сейчас с трудом считаю сдачу с доллара, а брат – доктор наук, профессор. Так вот с моим братом Леней Шурик играл серьезно, на равных. Отцом Шурика был немецкий солдат. Но говорить об этом в лицо Шурику побаивались. Парень он был здоровый. Как-то он погнался по двору за одним мужиком. Меня сразу увели. Но когда мой брат играл с Шуриком, бабушка не волновалась.
Еще в шашки играл Нема. Он был немой. Нема сильно нервничал, когда проигрывал. Махал руками, громко мычал и бросал кепку на землю.
Дочкой немецкого солдата была Зойка. Она жила с матерью и маленьким сыном в нашем подъезде, на третьем этаже. Гитлеровцы стояли в городе почти четыре года с первых дней войны. Зойкина мать получила срок ''за сотрудничество с оккупационными войсками''. Женщина она была забитая, неграмотная. Какое там сотрудничество. За кусок хлеба. Зойка была психически ненормальная девушка. Таким же был и ее сын.
В нашем подъезде, под лестницей, у бабушки был подвал. В подвале держали картошку и старые ненужные вещи. Однажды, спустившись за картошкой, я нашел связку пыльных журналов. В одном из номеров были напечатаны два пейзажа Ван Гога «Виноградники в Арле» и «Лодки».
Еще в Москве, мама приносила номера журнала «Огонек». В «Огоньке» печатали цветные вкладки с картинами европейских художников. Почти всегда это были безобидные классические пейзажи. Лет с четырнадцати я стал более-менее регулярно бывать в Пушкинском музее. Многие картинки из журнала оказались мне знакомы по остаткам коллекций Морозова и Щукина. Альбомов европейского искусства было мало, и были они дороги. Я стал вырезать репродукции из «Огонька». Через некоторое время у меня скопилась толстая папка с картинками.
***
Чистенькая улочка, с нанизанными на нитку голубого асфальта ресторанами и кондитерскими, сделав кульбит, обернулась широким проспектом, заставленным казармами гвардейцев и стойлами гвардейских лошадей. Солнце палило нещадно. Прячась в тени казарменных стен, затянутых золотой сеткой переплетенных ветвей, мы вышли к высокой чугунной решетке. Пыльный проспект улегся в горячем песке у ворот. От ограды начиналась раскаленная жаровня плаца, с бронзовым императором на коне, в недоумении застывшим среди пустоты мраморного поля. Отстояв очередь за билетами, мы укрылись под сводами дворца.
Только художнику в глухоте мастерской и монарху с его неограниченной властью могла прийти идея посадить, взрастить и потом подстричь тысячи деревьев, завещав эту процедуру последующим поколениям. Каналы, соединяющие моря, усыпальницы до небес, подстриженные леса, стены, опоясывающие страны – все это имело своих художников. Ужас правителя перед собственным неизбежным исчезновением сродни паническому чувству бессилия художника остановить время, безжалостно стирающее как самого художника, так и его творения. Родовой страх культуры перед произволом времени.
Правитель, обуреваемый страхом перед вечностью, сгоняет народы обжигать кирпичи и вырубать глыбы мрамора, точно так же, как художник, примеривая титул Творца, сталкивается с сознанием собственного бессилия. Но дерзновенная мысль не желает смириться, вынашивает планы создания новой реальности, равной созданному природой.
Воля долгоногого Петра, задумавшего город на балтийских болотах и фасады дворцов Растрелли; Флоренция, отстроенная под жестоким прищуром клана Медичи, и парящий над городом купол Брунеллески; Лоренцо Великолепный, швыряющий туго набитый кошелек каменотесам Каррары, и работа Микельанджело над усыпальницей Князя Флоренции длиною в жизнь; Луи XIV, взгляд которого беспрепятственно скользил по пустынным пространствам парков Версаля – своей воплощенной мечте, и хрупкая бесполезность, беззащитность аллей Андре Ле Нотре.
Как бы тщеславны ни были замыслы монархов и художников, ими подспудно двигает желание противостоять времени. И только искусству оказывается это под силу.
Фиолетовая туча надвигалась со стороны города. Окна дворца, разрезанные тенью по диагонали рядами гвардейцев – синее сукно из-под горящей меди кирасы – вытянулись вдоль фасада. Фонтан рассыпал осколки хрусталя по темно-синему покрывалу дрожащей воды с вышитыми золотом лилиями.
Версаль, хрупкая шкатулка с драгоценностями, преподнесенная ненасытному истукану Времени, покоился на зеленом атласе газонов, испещренных тонким узором лабиринтов.
Забытое мраморное ожерелье Трианона на голубой ленте Канала.
Гипсовые свечи скульптур в нишах аллей.
Хрустальная огранка Малого Трианона, любимой игрушки Марии-Антуанетты.
***
Лучший вид на любой город – из окна музея. Так было в Эрмитаже, есть в Метрополитене, так оказалось в Лувре и Орсе.
Лувр – вечный чулан глухих мастерских.
Средних лет женщина обращается ко мне на родном. ''Извините. Все наши уже посмотрели Джаконду, а я не могу найти.'' В голосе слезы. Показываю – бежит. Ася говорила, что мой холщевый пиджак носят все модные мужчины в Париже. Видать не скроешь.
Залы, как вертящиеся двери, сменяют друг друга
Умелый царедворец Рубенс. Его мясные лавки навечно вмонтированы в стены Лувра. Ле Брун разматывает километры холста с бледными фигурами героев, приклеенными к жухлой поверхности земли и мутных небес. Нескончаемые рощи Пуссена с застоявшимся воздухом и несвежей водой в ручьях. Почерневшие клеенки Давида, как доспехи завоевателя, которые забыл начистить денщик.
И вдруг, среди пыльных полотен – чистой радужной пленкой, обволакивающей живую, горячую каплю на конце трубки стеклодува – холсты Вермеера Дельфтского. Звенят тишиной интерьеры Де Витте. Горстка угольев – натюрморты Шардена. Возле них можно греть озябшие ладони. Серебряными каплями дождя светятся картинки Ватто. Усыпанная зернами граната мантия Венецианского дожа – празднества Каналетто. Желтым воском оплывают лица. Черные свечи фигур «Похорон в Арнане». В старом золоте рам светятся голубые кусочки смальты огородника Сезанна. Пронзительная лазурь Дега и бретонские пасторали Гогена. Топленое молоко интерьеров Боннара и королевская роскошь лилий Клода Моне.
В конце анфилады итальянской живописи глубокая ниша возле окна, обращенного во внутренний двор. В глубине сидение коричневого бархата между темными деревянными панелями. Из окна видно начало сада Тюильри. Бронзовыми рыбами на изумрудном дне застыли обнаженные Майоля.
Соскользнув с Асиного плеча, взгляд, хлебнув утренней прохлады Парижа, обогнул выступ стеклянного купола Орсе. Набережная Вольтера –дорожный сундук с книжками и картинками бродячего торговца, притороченный мостом Карусель к спине Сены, осталась позади. На мгновение задержавшись в подворотне Ришелье и улыбнувшись эху, отлетевшему от высокого свода, взгляд – шар в лузу, посланный острием кия Сан-Шапель, проскользнув в тени аллей Плейс Роял, легко взобрался по брабантскому кружеву балконных решеток на стиральную доску красных черепичных крыш. Присев на корточки, как в детстве у выхлопной трубы рассыпающегося трескучей дробью мотоцикла ''Урал'', втянув терпкий аромат размолотых кофейных зерен, взгляд спрыгивает на еще мокрый утренний асфальт улицы Лепик. Прохожих мало. В темной прохладе кафе, пахнущим старым деревом, истертым бархатом диванов и свежим хлебом, золотыми слитками лежащим на прилавке, поблескивают умытым стеклом рюмки и молочной белизной светится дешевый фаянс чашек. В Сакре-Кер звонит колокол. Партер тротуара заполняется рядами столиков, и первые посетители занимают места.
Париж – Нью-Йорк
Август 2005 – Февраль 2006
Назад >>