Главная > Архив выпусков > Выпуск 2 (1997/98-5758) > Диалог
Аарон АППЕЛЬФЕЛЬД
НА ВНЕШНЕЙ ТЕРРИТОРИИ СВОЕГО БЫТИЯ
В 46-м году, когда я прибыл в Эрец Исраэль, общество было охвачено идеей создания нового народа. Был-де когда-то еврейский народ, но он оказался плох. И он умер. Теперь мы создаем новый народ, хороший, крепкий физически и духовно. У евреев в диаспоре1 было множество недостатков, вспоминать о них не стоит, но зато теперь есть новый народ. Такова была теория и идеология того времени - может быть, я несколько утрирую, но зерно этих настроений передаю точно. Я этого принять не мог, сначала физически, а впоследствии и духовно. Все более и более ощущал я в себе сопротивление: я не хочу быть новым, я хочу остаться евреем. И в том, что я таков, каков я есть, нет ничего дурного. Нет ничего дурного и в моих родителях, в моих дедах, они были хорошими, честными людьми, они умерли, не причинив никому зла. В моей семье были коммунисты - и они были хорошими людьми; были либералы - и они тоже были хорошими. Весь этот конгломерат, который называется еврейским народом, стал центром моего внимания.
Когда я прочитал Бабеля, Пруста и узнал, что они евреи, то подумал: чего же мне стыдиться еврейского народа, я хочу быть как Кафка, как Пруст, как Бабель, который, кстати, великолепно знал иврит. Я не желаю быть местным, локальным евреем. Наш опыт глобален и универсален. Еврей - это не провинциал, это человек, который обошел весь мир и обладает глобальным опытом. Он познакомился со всеми, а поэтому немного познал и самого себя. Не видеть этой еврейской глобальности - значит не видеть и самого еврея.
Так и еврейский интеллектуал, ассимилированный, не любящий евреев, отрекающийся от них, все равно приговорен быть евреем. Куда ему деться от его глубинного опыта! Я стремлюсь туда, где я ощущаю эту еврейскую глубину.
Я родился в Черновцах в 1932 году. Моим родным языком был немецкий; дедушка и бабушка говорили на идиш, вокруг говорили по-украински, по-польски, по-румынски. Я рос в состоятельной семье, единственным ребенком, что само по себе было уже признаком ассимиляции. В начале войны - мне тогда было восемь лет - румыны захватили город, тут же убили мою мать, я остался с отцом. Нас поместили в гетто. Потом увезли на Украину, под Могилев-Подольский, там нас с
ном разделили, я остался один. Скитался с места на место. Русоволо-ый с голубыми глазами, я не был похож на еврея, говорил по-украински вполне сносно. В деревнях не всегда находил работу. Перебрался в город где работал у людей не совсем порядочных, среди них попадались и воры, и мошенники. Я пытался выжить. Что мне казалось тогда главным - это помнить о своих родителях. Я верил, что найду их.
В 1944 году пришли русские. Я работал на солдатской кухне и продвигался вместе с армией. Солдаты обучили меня русскому - главным образом матерным словам. Вместе с армией я добрался до Югославии. В Югославии я нашел и других еврейских детей, и мы небольшой группой перебрались в Италию. Мы жили в монастыре. Там встретились с солдатами Еврейской бригады (воинское подразделение, сформированное в Эрец Исраэль, которое воевало в составе союзных войск во время второй мировой войны) и с их помощью в 1946 году перебрались в Эрец Исраэль. Я оказался здесь в полном одиночестве. У меня не было никакой ориентации. Я не понимал, зачем я здесь, я с трудом разбирался в происходящем. Что я делаю в этой жаркой стране, где собралось так много евреев? Как я здесь очутился?
Я работал где придется - в городе и в киббуцах2. Я подучил иврит. Вообще-то я знал много языков, но по сути не знал ни одного. Я знал немецкий - на нем говорили мои родители - и не знал его; знал русский и украинский, но не знал их; я мог объясниться на итальянском и на идиш, но и этих языков я не знал. Потому что у меня не было никакого образования, я никогда не учился в школе, и эти мои познания ни с чем не ассоциировались, слову не за что было уцепиться. Я жил в великом смятении: кто я? что я здесь делаю? Это состояние длилось годами. Я всегда чувствовал, что здесь не совсем мое место. Конечно, это мое место, но не совсем. И почему я здесь, а не где-нибудь еще - мне было неясно на протяжении долгих лет.
С большинством детей, прибывших со мной, произошла разительная метаморфоза. Они похоронили прошлое, они как бы заново родились и теперь пытались жить заново. Их прошлое вряд ли можно было назвать героическим, а атмосфера Эрец Исраэль 1946 года была полна героики: все были сильны, все с честью прошли войну... А мы? Мы были в лагерях, мы голодами, бродяжничали, нас били. Каждый из нас стыдился своей собственной истории и хотел быть кем-то другим. Не самим собой, кем-то другим. Большинство моих сверстников поменяли фамилии: какой-то Апельфельд (не я) захотел быть Карни... Так появились всякие Амиры-Шамиры. Изменив имя, многие полагали, что им удастся изменить себя. Воспоминания о прошлом были загнаны глубоко внутрь. Некоторые из нас, даже став героями израильских войн, стыдились признаться в том, что пережили Катастрофу. Жертва стыдилась того, что именно она жертва. Не могла примириться с этим. Вчерашние жертвы меняли свое обличье: безбородые отращивали бороды, брюнеты становились блондинами, низкорослые тянулись вверх, хилые качали бицепсы: стать сильнее, выше -физически и духовно.
И со мной это было - и я скрывал свое прошлое. Иврит на первый взгляд как бы и помогал мне в этом, он как бы стал моим родным языком. У меня почти не было акцента, я был почти что свой. И в этом бы Вчерашние жертвы меняли свое обличье: безбородые отращивали бороды, брюнеты становились блондинами, низкорослые тянулись вверх, хилые качали бицепсы: стать сильнее, выше -физически и духовно.
И со мной это было - и я скрывал свое прошлое. Иврит на первый взгляд как бы и помогал мне в этом, он как бы стал моим родным языком. У меня почти не было акцента, я был почти что свой. И в этом была фальшь. Будто это - не моя жизнь. Будто я - на внешней территории своего бытия. А моя подлинная жизнь - там. Она обладает иным ритмом, я говорю там на другом языке, там у меня другие ландшафты. И я должен жить с этим там - здесь.
Это ощущение выкристаллизовывалось годами. Но когда я пришел к нему - я пришел к самому себе.
Я так подробно рассказываю об этом потому, что до сих пор сотни израильтян боятся заглянуть в себя, особенно те, кто пережил Катастрофу. Боятся осознать, что произошло с ними. Они скрывают это даже от собственных детей. Более того, огромные усилия потрачены на то, чтобы ничего им не рассказать. Окружение требовало от них: будьте как все. Внутренний голос и голос внешний в унисон твердили: забудь! Оба этих голоса были сильны. И что? Человек, лишенный связи со своим прошлым, со своими родителями, живет жизнью поверхностной. И потому мы и сегодня не способны пристально вглядеться в самих себя, осознать, что же с нами случилось.
Есть и другие причины. Драмы накатывают на нас одна за другой. Каждый день - драма, каждые пять лет - война. И на фоне всего происходящего, быть может, и не до вглядывания. Война Судного Дня (1973 год) была одной из самых тяжелых, но тут же подоспела война в Ливане; едва выбрались из нее - разразился кризис в Персидском заливе, на Тель-Авив стали падать ракеты... Скорость бешеная, нет времени вглядеться. Эта непрерывная драма вынуждает человека жить лишь одним сегодняшним днем: страшно оглянуться и жутко посмотреть вперед.
Я начал писать поздно. Образования у меня никакого не было, я самоучка. По сути, впервые я сел за парту в университете, когда отслужил в армии и за плечами был уже солидный кусок жизни. Там, в университете, я почувствовал: с этим жизненным опытом нужно что-то делать, но я тогда не знал направления. Я начал писать стихи, но это было сплошное «ой-ой!» - это не поэзия. Я обратился к прозе, но и проза была той же вариацией «ой-ой!». На то, чтобы взглянуть со стороны, «объективно» на себя и свой опыт, опять ушло время.
Первую книгу я опубликовал в возрасте тридцати лет. Она называлась «Дым». Напечатать ее было нелегко, в ней говорилось о других людях. Они были старше меня, но, как и я, оказались в стране после Катастрофы. Они пребывали на побережье, не работали, много спали. Это были не «целые» люди -половинки, а то и четвертушки, их сознание было четвертовано. Они пьянствовали, занимались контрабандой, женщины - проституцией... Некое дно, периферийный народец...
В шестидесятые годы, когда я публиковал свою первую книгу, во многих издательствах спрашивали меня: стоит ли писать о таких людях? Не лучше ли писать о здоровых, сильных и оптимистично настроенных? Книгу издало авангардное издательство...
О Катастрофе у каждого своя история. Масса мемуаров. Но мемуары дело такое: ты написал и избавился. Литература - это нечто иное. Мемуаров о Катастрофе много - литературы на иврите о ней почти нет. Почему? Ведь треть нашего народа уничтожена. Уцелевшие свидетели добрались до Израиля. Мемуары ими написаны, а литература - нет. Почему?
Воспоминания о Катастрофе живут как бы в глубоком подвале, куда каждый спускается в одиночку. Об этом не говорили не только друг с другом, но и сами с собой. Я и не пытался писать о себе - таких историй в нашей стране более полумиллиона, есть и пострашнее, - я хотел понять смысл. Если нет смысла - зачем все это? Смысл - вот что важно для создания литературы. Мы не можем постичь смерть одного ребенка - как постичь смерть миллионов? Наше сознание вытесняет Катастрофу, не принимает, отметает всякие разговоры о ней. Те, кто пережил Катастрофу, пережил ее лично. И этот личный опыт, каким-то особым, уникальным образом преломленный, может стать литературой. Как сделать так, чтобы то, что случилось с Ициком или Мойше, обрело универсальный смысл? Как найти эту «точку схода», мельчайшую крупицу, микроскопический кристалл, где собралась вся трагедия?
Кто напишет о голодном ребенке? О его одиночестве, когда он думает об отце и матери, прячась в лесу? В еврейской мистике есть понятие «цимцум» - «сокращение», «сужение». Катастрофа столь велика, что, быть может, для попытки ее постижения необходим этот мистический принцип - «цимцум».
Данте увидел устрашающие нас круги ада внутренним взором гения.
Еврейский народ побывал в аду. Как написать об этом?
Перевод с иврита Виктора РАДУЦКОГО («Израиль: Книги и люди», 1991 г)
Назад >