СЛОВО, МОЛВЛЕННОЕ В НАЧАЛЕ ЖИЗНЕННОГО ПУТИ.
Творчество молодых еврейских писателей, живущих у нас в стране и в Израиле (как русско-, так и ивритоязычных), мы не случайно решили сопроводить материалами своеобразной дискуссии, которая была проведена краковским журналом «Знак» в 1999 году на тему «Что знает нынешняя молодежь о Катастрофе». Ее организаторам хотелось понять, как оценивают эти страшные раны на теле человеческой истории сегодняшние ровесники Анны Франк - те, кому около двадцати. Конечно, понятие возраста относительно, и молодость больше состояние души, чем некие формально отмеренные годы. Однако у этого состояния есть свои привилегии, одна из которых не только чуткое реагирование на добро и справедливость, но и всегда активное - вполне конкретное и осознанное - желание постичь, почему такое стало возможно? Возраст молодости символически воплотился в образе девочки, которая в нечеловеческих условиях не переставала ставить человеческие вопросы, ища на них человеческие же ответы. Как показывают материалы дискуссии, для молодых опыт прошлого не канул в Лету: Катастрофа остается точкой отсчета, мерилом того, что происходит в мире. Голос Анны Франк - голос совести ее ровесников - звучит по-прежнему остро, актуально, ответственно. Приведем лишь некоторые высказывания молодых поляков из этой дискуссии.
«Откуда эта ненависть, стремящаяся уничтожить целые народы? Моих знаний недостаточно, чтобы это понять исторически или социологически, но причины есть, и они в том. что войны, в которые вовлекаются целые народы, интересуют не сами народы, а отдельные личности, манипулирующие массами».
«Несколько дней назад мне приснился странный сон: иду широкой аллеей, бесконечной, вдоль аллеи - памятники, одинаковые с виду и по размеру. По мере того как я продвигалась, памятники менялись: из старых, почти вековых, они превращались в новые. На всех я видела какие-то надписи. «Освенцим» - было написано на одном из них. «Колыма» - на другом... На последнем памятнике надписи не было, вдруг я почувствовала, что кто-то вкладывает мне в руку долото. Оглянулась и увидала старую женщину, которая мне улыбается. «Ты кто?» - спросила я. «История».
«Как могли люди уготовить другим людям такую судьбу? Можно ли, будучи Разумным существом и знающим разницу между добром и злом, избежать ненависти и убийства? Молюсь, помня слова Альберта Швейцера: «Молитва не изменяет мир. но она изменяет людей, а люди изменяют мир».
«Мне часто видится сцена из документального фильма: еврейский мужчина идет по железнодорожной платформе, держа за руку двух маленьких детей. Это неважно - начальная ли это станция в Умшлагплац или последняя в Освенциме, важен ужас этой сцены. В состоянии ли кто-нибудь представить, что думал в этот момент отец детишек? А вот другая сцена - ворота, отделяющие Варшавское гетто от остальной части города, перед шлагбаумом стражники высыпают на мостовую морковь, найденную за пазухой у маленьких ребятишек... Ни Сталин, ни Гитлер, ни Милошевич не смогли бы совершить только бесчеловечных преступлений, не будь у них тысячи исполнителей».
«Приезжая на экскурсию в Освенцим и видя справа палатки с гамбургерами, а слева-туристов, расставляющих стульчики для пикника, мы думаем о концлагере так:- «Нам ничего такого не грозит и ничего подобного с нами не случится, это было давно». Охотнее всего мы вообще забыли бы, что существовали газовые камеры, колючая проволока, крематории и что этим промыслом смерти управлял человек... Ни одна польская энциклопедия не способна объяснить мне такие лагеря... Когда молодые говорят мне, что «агрессия в моде» и что она направлена непонятно на кого, «наугад», мне видится Освенцим, где один из эсэсовцев именнр так - «наугад» - убивал людей».
«Казалось, после гитлеризма и сталинизма уже никто не захочет проводить этнических чисток и что кошмар лагерей уничтожения станет последним уроком и не пропадет даром. Действительность превзошла все ожидания».
Сказанное молодыми поляками объединяет общая мысль: как жить, любить, воспринимать мир в гармонии со своими внутренними переживаниями, если на свете есть зло? Эта жгучая проблема - для всякого открытого перед жизнью сердца -связывает в одно целое мир размышлений юного поколения поляков с представленными здесь произведениями молодых писателей, живущих как в России, так и в Израиле. Среди них есть только начинающие, а есть и мэтры - уже признанные и широк известные. У них у всех совсем другой опыт Катастрофы, которую они знают по рассказам и воспоминаниям бабушек и дедушек (для кого-то - прабабушек и прадедушек). Правнуки чудом (родившись позже) не разделили судьбы Анны Фран хоть и не всем удалось избежать печальной участи, связанной с происхождением, по крайней мере в России-с ее многолетним государственным антисемитизмом.
Образ войны как воплощенного агрессивного начала, которое настолько чуждо юной душе, что с ним не знаешь, как воевать, многолик и аллегоричен. В рассказе об Афганистане он предстает как вполне конкретный и зримый кусок реальное лично пережитой автором (Денис Липатов, Иерусалим), и это ощущается с первых же строк. В других произведениях этот образ носит характер нескончаемой борьбы с действительностью за достоинство «крупного, с внушительной горбинкой нос и всего того типичного, которое подвергает человека остракизму в обществе; и непонятно почему превращает в изгоя, жестоко очерчивая вектор жизни. Вектор навязывается без спроса, и с этим уже ничего не поделать: не перешибить его ни попыткой раствориться в такой же «беленькой», как все вокруг, семье, ни стремлением найти общий язык с «раздраженными». В позиции Грузенберга (рассказ Евгения Шкловского, Москва) была своя вполне объяснимая незрелость: нежелание признать, что человек должен жить не там, где хочет, а там, куда его вынуждают уехать. Но почему? Вектор не знает, что такое свобода, он задается, а не выбирается, и уйти от него можно только навсегда, в другой мир. В сущности, тут уж никакой борьбы нет - как можно доказать тем, кто тебя ненавидит, что ты такой же как они? И как вообще такое можно доказывать после всего, что произошло с твоим народом? Разве нельзя свое вынужденное одиночество - это родимое пятно, от тебя не зависящее, - сделать, не смывая его при этом, естественным? Национальная проблематика перерастает в экзистенциальную: осознанная чуждость как уход из бытия. Грузенберговскому мироощущению соответствует состояние бабы Шуры простой деревенской старухи: у обоих вроде бы общая судьба в облике мучающего «котенка», только у живущей вдали от городской цивилизации бабки «котенок» царапается в желудке растущей раковой опухолью (рассказ Василия Розена), у Грузенберга он царапает душу. А как выворачивает наизнанку эту душу не данное нападение извне в виде: «Незнакомый прислал одной даме письмо»! Помните детскую считалочку: «Вам барыня прислала сто рублей» - с ее неизменной шифровкой: «Да и нет не говорите, черный с белым не носите»? И вопрос: Что-о-о-о-о бы это значило? - вырастает до размеров гамлетовского Быть или не быть? (в рассказе Шоам Смит). Что тут скажешь, когда мозги всмятку. Как бы ни страдало тело, душа страдает сильнее - таков приговор Цруйи Шалев, почувствовать это дает даже фрагмент романа- столько в нем вымученной, глухой, уже умирающей боли, исполненной такого страдания, что оно ощущается даже во сне, в который попеременно впадают все персонажи.
Безусловно, трудно ставить диагноз на основании отдельных, выборочных явлений, и, наверное, нельзя нарисовать объективной картины современной еврейской литературы молодых, руководствуясь только тем, что представляет альманах «Диалог» в новой рубрике «Их век XXI». Это лишь начало, совпадающее с началом и нового тысячелетия, и, значит, впереди у них свои открытия, новые краски, поиски иной гармонии. Но даже подобного рода «брызги», разбросанные там и сям, позволяют судить о питающих их внутренних ключах. Сила фонтана не в мощи воды, а в радиусе действия и весомости каждой капли. Капля живого, которую надо беречь, превозмогая собственную слабость, порождает особую боль: тупикового одиночества. Казалось бы, столько уже на эту тему сказано, но литература молодых тем и хороша, что для них эта тема- откровение. И, пожалуй, она их волнует более всего. О чем бы авторы альманаха «Диалог» ни писали, где бы их герои ни пребывали, нигде у них нет близких, способных разделить боль их страдания, нет ситуации, могущей помочь, дать силы выжить. Драма обыкновенного человека не в том, что он не стал героем, да ему жизнь этого и не предлагает, а в том, что его стремление «не высовываться» по нему же и бьет. Вот оно, еврейское счастье, которое, как известно, било и по паспорту, и по физиономии, и не только там, где ты произведен на свет, но и на твоей исторической (доисторической?) родине (Яков Шехтер). «Еврейское счастье» знакомо прежде всего выходцам из России (с Украиной и Белоруссией заодно): вера в то, что «духовность затейливо перетекает из Источника прямо в сосуды по невидимым каналам» и, остановившись, замирает в виде большой религиозной книги. Без знания ее, оказывается, не освоить самого захудалого бизнеса - торговли в лавке. Ибо это не просто твои корни и традиции, но память, которая руководит судьбой, направляет и диктует. И у этой памяти в свою очередь есть прапамять. Ее ощущением пропитаны, как потом рубахи, мальчишеские головы, вдруг оказавшиеся кто на афганской, абсолютно им чуждой, земле, кто у стен Святого города, слышащие одни и те же призывы: «Разрушай разрушенное!», «Сжигай сожженное!» - и хочется добавить: «Изгоняй изгоняемых!» Неужели все возвращается на круги своя и нет силы судьбу изменить? «Разрушение семьи подобно разрушению Храма», - говорит один из героев Якова Шехтера, мучаясь собственным свидетельством того, чего в принципе быть не должно. Но оно есть, существует, утверждает себя и продолжается, мало того, хочет еще иметь своих свидетелей. А свидетель невольно тянется к ответственности: без этого чувства нет понимания ни себя, ни истории.
Так ли уж необходима эта ответственность? Одних она заставляет быть вечным благотворителем, уступая все лучшее, что у тебя есть, тому, кто кажется тебе талантливее, и как в таком случае научиться быть меценатом, памятуя о несчастной судьбе изгоняемого (Петр Межурицкий)? А других - мерить «великие идеалы» «этапами небольшого пути» (Павел Лукаш) и прибегать совсем не к тем масштабам, которые пламенеют в душе...
Есть, конечно, разница между тем, как рассуждают о Катастрофе поляки и не рассуждают о ней современные молодые евреи, для которых она - своя доля. Как есть разница между ивритской и русскоязычной литературой. Включенные в альманах ивритские повествования не могут, естественно, отразить всей литературы, однако ее непохожесть на русскую в виде особой образности языка, игры формой, стилем - налицо. И дело, наверное, не в языке (хоть и бесспорна метафоричность иврита), а в самом материале: русскоязычные писатели стремятся зафиксировать жизнь и свои переживания в категориях памяти и судьбы, утверждая их и защищая, ивритские (сужу по конкретному материалу) - не ставят перед собой этой задачи, она им дана с молоком матери - их больше волнует все то, что является отклонением: от норм, правды, здоровья. С ивритской прозой, изощренно жонглирующей повествовательными пластами, скорее сближается русскоязычная поэзия, свободно выходящая в мир Зазеркалья, снов, прошлого, плывущая, будто остров, окруженный тайной с запечатленными в ней письменами... Правда, здесь возникает и проблема перевода, однако в данном случае мы ее не касаемся.
Стихи, как известно, создаются в молодости, ей дана и эта привилегия - внутренней раскрепощенности, которая подразумевает свободное перемещение: и пространственное, и временное. В поэзии молодых мироощущение дробится на моменты и взгляды не потому, что утеряна целостность бытия, а потому, что она внутри: в эти годы такое, пожалуй, самое драгоценное. Жизнь, будто миг в «изумрудном' зеркале с хладностью вязковатой» (Ася Завельская, Москва), «отсюда в прошлое: // на озеро-зерно, // проросшее рекой» (Ася Шнейдерман, Санкт-Петербург), где можно «подводя итог», привести «в симметрию лиц и встреч поток» (Наталия Пылаева, Арад). Образ сна перемежается с образом заката, свет и тьма не борются друг с другом, в гармонии миров недостижимых властвует индивидуальность, не скрывающая своей «инфантилии». «Пусть ничего не будет, ни рая, ни ада // у меня ; впереди, а одна только вечность» (Керен Климовски), и «вновь у почвы обещанный шанс возник» (Максим Гликин, Москва), хоть и «устал я быть частицей в целом» (Герман Гецевич, Москва). Любовь, ты - встреча, беседа, куница, мелькнувшая за окном и снова исчезнувшая во тьме? (Шарон Асе), а кто он - другой человек, со зрачком точно звонок (Якир Бен-Моше)? «Надышавшись благовонием несчастья, мое сердце на языке под нёбом» (Рами Саари). Но что б ни случилось, «мы к прямоте взываем», ибо «маленькая Вселенная создана // по образу большой Вселенной» (Эфрат Мишори). В этом - позиция подлинности, когда «вечер ангелом входит в дом», призывая меня к ответу (Шимон Адаф) и за то, может быть, что «тянулась, забыв инородство, // то ли к матери, то ли к отцу» (Виктория Орти, Беэр-Шева).
Фонетическая логика не отделима от нравственной. Все едино. И если «слово произнесенное тайно становится молитвой», а «слово сказанное всуе называется разговором» (Александр Рапопорт), то слово, молвленное в начале жизненного пути, не может не быть услышанным и имеет на это право.
Елена ТВЕРДИСЛОВА
<< Назад к содержанию