Главная > Архив выпусков > Выпуск 5-6 (1) > Их век - XXI
Илья КУКУЛИН
МОЛОДАЯ РОССИЙСКАЯ ПРОЗА: ЕВРЕЙ КАК МЕТАФОРА
П р е д и с л о в и е с о с т а в и т е л я
В современной российской прозе нет никакого особенного "еврейского" направления, потому что евреи в России перестали быть отдельным, относительно замкнутым сообществом. Это не связано напрямую с ассимиляцией - еврейское самосознание вполне существует, хотя устроено несколько иначе и имеет больше вариаций, чем в советскую эпоху; к сожалению, не связано и с исчезновением антисемитизма, потому что он в России не исчез, а кое в чем даже и процветает. В начале ХХ века вовсю шли споры о том, стоит ли евреям участвовать в общероссийских культурных движениях или возвращаться к родной культуре и способствовать развитию литературы на идише и иврите. К настоящему времени подобные споры оказались в совершенно ином контексте. Для молодых российских интеллектуалов-евреев, для которых по той или иной причине собственная национальная принадлежность важна, собственное еврейство -- нечто данное и хорошо известное (а забудешь -- напомнят через какую-нибудь газету, или, чего доброго, по телевизору; как поет Марк Фрейдкин про некоторых современных публицистов, "не дают забыть народу, / кто им в кране выпил воду"), но существует это еврейство, как часть самоощущения человека, уже в открытом мире.
Самоощущение еврея в современной России, если анализировать его, чаще всего оказывается многослойным: это еврейство родовой памяти (временами полуфиктивной), то есть ощущение родства с Витебском Шагала (что легко достижимо и для русских интеллигентов) и собственными предками из местечек, говорившими на идише; это еврейство советское, то есть ощущение личного изгойства -- не примут в институт или на работу "по пятому пункту"; это -- если говорить о Москве и русскоязычной диаспоре московского происхождения -- еврейство веселой общности людей из математических школ -- где, впрочем, всегда хватало представителей и других национальностей, что, несомненно, к лучшему. Да еще вдобавок -- непонятно, кого считать евреем. Есть галахический ответ о матери-еврейке, но все равно непонятно. Писатель Леонид Гиршович предлагает считать, что еврей -- всякий, кто себя таковым ощущает.[1] И этот ответ кажется мне не то чтобы единственно верным, но одним из равно необходимых.
Еврейство в русской культуре уже довольно давно существует не только как тема, но и как универсальная метафора существования человека, в частности -- метафора изгойства: "В сем наихристианнейшем из миров / Поэты -- жиды!" (Марина Цветаева[2]). Частная внегосударственная жизнь людей в СССР, независимо от их национальности, замалчивалась или подменялась похожими, но обедненными и искаженными образами-симулякрами, распространяемыми через телевидение, прессу и литературу. Но, как известно, в СССР были и специально репрессированные области повседневной культуры. Одной из наиболее существенных и мифологизированных таких областей и было еврейство. Например, собирание и/или домашнее исполнение еврейского фольклора воспринималось в 1970-е годы как деятельность, близкая к диссидентской. Еврейское самосознание было репрессировано иначе и воспринималось иначе, чем национальное самосознание многих «союзных и автономных республик» -- хотя и вообще подлинные проблемы национальной самоидентификации в СССР публично называть и обсуждать было нельзя ни в каком случае, шла ли речь об эстонцах, мордве, грузинах или таджиках. Однако если говорить очень упрощенно, табу на обсуждение «еврейских проблем» воспринималась (и воспринимается) как проблема в значительной степени внутри русской культуры, а почти все остальные табу в области национальной идентификации - как существующие на границах этой культуры. Еврейство как преследуемое меньшинство стало источником общекультурно-значимой метафорики - которая вырабатывалась, конечно, только в неофициальной культуре[3]. Именно в неофициальной культуре, кроме того, могли ставиться вопросы об отношении к языку Библии (ее церковнославянского перевода и русского синодального) и об отношении к миру Библии -- Ветхого и Нового Заветов. Образцовый текст для понимания этой проблематики -- "Москва-Петушки" Венедикта Ерофеева, где хватает и резкого и глубоко творческого переосмысления отношений с библейской традицией (включая и работу Ерофеева с архаическими элементами сознания, с их остранением и деконструкцией), и остраняющих, метафоризирующих высказываний на еврейскую тему.
Именно в 1980-е - 90-е еврейство становится не столько этнографической характеристикой, сколько метафорой - и не только в русской культуре, но и, например, в американской, где подобные проблемы обсуждались давно. Правда, там метафоризация еврейства началась раньше - и, если в СССР шла борьба даже за право говорить об истреблении евреев во время второй мировой войны (преследования Виктора Некрасова и других за публичные высказывания о Холокосте, прорывы - стихотворение Евтушенко «Бабий Яр» и роман Анатолия Рыбакова «Тяжелый песок»), в США примерно в то же время был написан и со скандалом издан роман Филипа Рота «Болезнь Портного» (Philip Roth, «Portnoy's Complaint», 1969), где еврейство главного героя - не только его этнографическая и психологическая черта, но и метафора отчужденного и парадоксального положения человека в современном обществе.
В романе Рота девушка-израильтянка, «правильная» еврейская патриотка, изображенная вполне иронически, укоряет главного героя по фамилии Портной за то, что он культивирует свои неврозы, говорит ему, что насмешка над собой - это не «классическая форма еврейского юмора» (как определяет ее Портной), а «юмор гетто»[4]; но понятно, что оба эти определения не противоречат одно другому. В 90-е годы в России традиционная идишская культура, в которой и хранилась память о «геттовом» состоянии еврейства, почти исчезла, зато отсылки к этой культуре и к ее «вытесненности» стали существенным и даже инновационным элементом русской культуры - например, в творчестве автора и исполнителя песен Псоя Короленко. «Местечковое», «геттовое», идишское еврейство воспринимается в его творчестве как метафора самоотчужденного и самоосмеянного состояния человека (о чем он сам подробно писал, комментируя свой интернет-проект "Ру.Штетл"[5]). В творчестве Псоя Короленко эта метафора парадоксально, но не случайно соединилась с традицией русского юродства - которое, как предполагается в работах А.М. Панченко[6], В.Н. Топорова и других, есть путь своего рода трансцендентного самоосмеяния. То есть самоосмеяния, которое приводит к остраненному, «снятому» (в гегелевском смысле) отношению человека к своему психологическому «я». В этой же традиции юродства - изменение культурно-психологической оппозиции «свое-чужое» (отношение к своему действию как к совершаемому от чужого лица), профанация сакральных действий и т.п.[7]
Однако первым в создании такого "метафорического еврейства" был не столько Абрам Терц, о котором писал Короленко, а в гораздо большей степени Венедикт Ерофеев, который - заметим - писал одновременно с Филипом Ротом. Однако у Рота осмысление еврейства как метафоры - одна из главных задач его романа, а у Ерофеева это задача более подчиненная (еврейство в поэме "Москва-Петушки" становится частью системы метафор отверженности и потерянности и в то же время -- возможности прямых и конфликтных отношений с Богом) и производимая "снаружи еврейства" -- от лица переосмысляемой Ерофеевым традиции русской классической литературы, с ее набором юдофобских высказываний Гоголя и Достоевского, с диалектикой юдофобства и юдофильства у Василия Розанова и т.п.
Кроме описанной выше метафоризации еврейства-изгойства-самоосмеяния, в современной русской литературе может быть и другая, во многом противоположная по смыслу, но глубинно родственная первой; она представлена именем поэта и прозаика Линор Горалик, которая длительное время жила в Израиле, а в 2000 году переселилась в Россию. Хотя "Диалог" обычно не перепечатывает тексты из других источников, мы сочли необходимым привести здесь наряду с совсем новым текстом, еще один небольшой текст Горалик, опубликованный в ее малотиражной книге "Не местные"[8] -- для полноты картины.
Метафорика еврейства у Горалик мало свойственна русской литературе, но, насколько я могу судить, встречается в ивритоязычной литературе Израиля. Еврей в ее текстах (хотя обычно об этом почти никогда не говорится прямо) -- это человек, который даже не то что укоренен в традиции, а в некотором смысле соприроден ей, но и важнее ее. Традиция есть часть его естественного окружения. Отношения человека с традицией катастрофичны и абсолютно (трагически) свободны, потому что катастрофично и свободно само человеческое существование. Еврей должен быть сильным, потому что он еврей, и не имеет права жаловаться, но обязан сочувствовать. При этом любой человек, настроенный на такую "волну" в мироздании, может считать себя в некотором смысле евреем. Такое понимание еврейства (отдаленно родственное поэтике Владимира Жаботинского, но генетически с ней не связанное) почти переворачивает традиционные стереотипы еврея как изгоя.
Русские писатели младшего поколения почти не пишут о еврействе[9], зато в значительной степени сами могут стать "метафорическими евреями", даже если этнически ими не являются. У писателей -- этнических евреев вместо "темы" может присутствовать очень характерный еврейский юмор (как это происходит у живущей в Украине Элины Свенцицкой), может присутствовать очень характерная оптика, но в целом можно сказать, что проблематика, которая раньше могла считаться в основном еврейской -- "геттовость", изгойство, связь с архаической традицией и прочее -- в преображенном виде вошла в русскую культуру в целом, кто бы об этой проблематике ни писал -- русские, татары, армяне и так далее. И еврейская оптика воспринимается ныне как общекультурное достояние и может быть востребована авторами самых разных национальностей. Так, в публикуемом в приводимой подборке рассказе Данилы Давыдова герой по фамилии Иппельман становится жертвой теракта в автобусе; хотя происходит это где-то в русской глуши, но внезапный и бессмысленный теракт в автобусе -- то, что пришло в знание современного автора из израильского опыта. Один из эстетических эффектов этого рассказа -- именно в том, что событие, которое воспринимается как привычный (к сожалению!), хотя и всякий раз шокирующий сюжет сводок из Израиля, оказывается перенесено в несколько условный русско-деревенский пейзаж -- то есть может произойти где угодно. Любой мыслящий и странный (в рассказе Давыдова -- поехавший с телескопом в деревню) человек может оказаться втянутым в контекст событий, которые от него не зависят и развиваются по своим собственным законам[10]. Этот рассказ Давыдова по своей поэтике растет не из израильской прозы, а скорее из притчевой философской фантастики в духе Джона Уиндэма.
Сдвиг еврейства в область метафорики относится именно к молодой литературе. Среди авторов старшего поколения есть как минимум три, которые относятся к самым интересным исследователям именно еврейского самосознания во всей истории русской литературы[11] -- Эдуард Шульман, Асар Эппель и Леонид Гиршович; к ним, пожалуй, можно добавить и Олега Юрьева с его романом "Полуостров Жидятин" (однако и у названных авторов еврейство предстает не только в этнически-узнаваемом виде, но является в значительной степени и метафорой). Но редакция альманаха "Диалог" предложила мне составить подборку рассказов именно молодых авторов разных национальностей, евреев и не-евреев, а к ним относится то, что сказано выше.
Поэтому имеет смысл говорить применительно к этой подборке о процессах, происходящих в молодой русской прозе в целом. В ней нет оформленных направлений, но есть жанровые и стилистические тенденции, интенсивно развивающиеся, но нерезко отграниченные друг от друга[12]. Сразу следует оговорить, что речь здесь идет в первую очередь о короткой прозе: закономерности в развитии большой прозы -- несколько иные.
Именно короткая проза, а не рассказ: можно видеть, что большинство текстов в публикуемой подборке не подходит к классическому определению сюжетного рассказа. Одна из наиболее плодотворных тенденций в современной литературе -- "интенсивная проза" (удачный термин, введенный в 2001 году поэтом и критиком Александром Улановым), то есть интеллектуальная ассоциативная проза без сквозного сюжета, однако имеющая свою структуру и организованная принципиально иначе, нежели классический "поток сознания". В нашей подборке эта проза представлена в творчестве Юрия Лейдермана, Линор Горалик, отчасти Данилы Давыдова. В случае Лейдермана (отчасти и Горалик) эта проза пропущена через опыт концептуалистской работы с сознанием автора и читателя, но представляет собой не игру с устоявшимися стилями (как в концептуализме), а как бы скольжение по устоявшимся стилям, так, что новый смысл рождается в "просветах" между стилистически-маркированными и интонационно-оформленными фрагментами. Однако разница между Лейдерманом и Горалик очевидна: тексты Горалик -- лирически открытые, хотя и сложные, а тексты Лейдермана - совершенно закрытые, но не герметические: они не расшифровываемы принципиально. В то же время странные образы в текстах Лейдермана возникают и не вполне по законам сюрреалистического письма: это проза, которая -- напоминая современную поэзию -- прячет содержание, но не прячет интонацию, и именно по интонации можно проследить "подводный ход" смысла. К "интенсивной прозе" можно отнести и тексты Марианны Гейде[13], живущей в Переславле-Залесском.
Другая, не менее важная тенденция может быть названа "парадоксальной притчей"[14]. Это тексты, сохраняющие притчевую форму, но неясные, принципиально до конца не расшифровываемые, никогда не поучающие прямо. Тем не менее это тексты, для которых важна укорененность в традиции: литература в них подразумевается как нечто принципиально выходящее за пределы эстетики, -- как слово, сохраняющее память о своем этическом, ритуальном или учительном значении. Новая притчевость, правда -- феномен скорее эстетический. Она становится средством обновления эстетики прозы, но в то же время именно такая притчевость ставит под вопрос само понятие "литературности". Из авторов старшего поколения непосредственное предвестие (или другую реализацию) таких притч можно найти в творчестве знаменитого израильского писателя Шмуэля Йосефа (Шая) Агнона.
Один из способов пародийного обсуждения этой стилистики может быть не критическим, а литературным. Таков помещенный в данной подборке рассказ Валерия Вотрина, выросшего в Ташкенте и живущего в Бельгии (в переписке с автором этих строк Вотрин прямо признал существенное влияние, которое оказал на него Агнон). В рассказе Вотрина, как можно видеть, студенты-леваки воспринимают исследования по богословию скромного профессора Матиаса Ратмана в качестве иносказательно выраженных боевых инструкций, а самого профессора считают одновременно святым и революционным гуру. В шуточной форме Вотрин обсуждает одну из важнейших проблем философии и культурологии ХХ века: в текст может быть "вчитано" совершенно внеположное ему содержание, а любые события могут быть интерпретированы несколькими несовместимыми способами. Эта установка на иночтение привела к таким революционным интеллектуальным прорывам, как "герменевтика подозрения" (Маркс, Ницше, Фрейд и другие), но она же привела к масс-культурным интерпретациям древних объектов как места высадки инопланетян (Э. фон Деникен), корпуса свидетельств о древней истории как тотальном фальсификате (А. Фоменко) -- и тому подобным идеям.
Еще одна стилистика в предлагаемой подборке рождена не в 1990-х, а в 80-х, когда особым успехом пользовалась эзотерика, различные новейшие знания о человеческой психике (Кастанеда и пр.), а также странные, личные и в то же время глубоко отчужденные переосмысления мифов. Именно в 80-е годы одним из канонических писателей в России стал Борхес, открытый российскими интеллектуалами задолго до этого[15]. Его рассказы-метафоры тоже могут быть поняты как своего рода эзотерика -- как эзотерические описания бесконечного культурно-мифологического самопознания (понятно, что не все рассказы Борхеса таковы, а есть и совершенно другие и по жанру, и по задаче, да и самообъяснениям Борхеса -- например, утверждению о том, что рассказ "Фюнес, чудо памяти" представляет собой развернутую метафору бессонницы -- далеко не всегда стоит верить). Нижегородский автор Валерий Хазин во многом переворачивает всю эту проблематику, честно при этом признаваясь в любви к Борхесу и внутри самого текста, и в его подчеркнуто логичном и в то же время парадоксальном построении. В отличие от подчеркнуто эпичного -- в прозе, не в стихах -- Борхеса, его переписчик (от лица которого как бы действует Хазин) придает борхесообразным метафорам значение личных признаний[16]. У Хазина получается не то чтобы эзотерика писательства, но скорее зашифрованная исповедь пишущего о том, чего он боится и на что надеется, занимаясь литературой. В этом смысле близость последней части его текста ("Тень Исландии") к мифу об Орфее и Эвридике и к другим мифам о поэзии (например, о том, как Один придумал руны) закономерна и важна -- поэтическое творчество и в самом деле может быть понято как прохождение через смерть и магическую инициацию и выход к свету, чреватый жертвами.
[1]В интервью журналу "Новое литературное обозрение" (2002. № 57).
[2]Характерно, что недавно эти строки поставил эпиграфом к своему стихотворению современный португальский поэт Фернанду Пинту ду Амарал.
[3]В легальной советской культуре до кампании «борьбы с космополитизмом» еврейство тоже было мифологизировано, но иначе. Как именно - исследовано, например, в известной работе Льва Лосева (Лосев Лев. Солженицынские евреи // Papers Presented at a Conference Dedicated to Alexandr Solzhenitsyn / Ed. by A.Glezer. - P. - NY., 1988. P.70--88.).
[4]Цит. по переводу Ш. Куртишвили, опубликованному в кн.: Филип Рот. Болезнь Портного. Профессор желания. Прощай, Коламбус. - Вильнюс, 1994.
[5]"Еврейская тема в Ру.Штетл является метафорой. Наиболее близкой мэйнстримной параллелью... является псевдоним Синявского -- Абрам Терц. Еврейство для Терца было символом маргинальной русской народной культуры. Никакие специфически еврейские ценности там не подразумевались. Уход евреев из реального Израиля в виртуальный Штетл -- культурная метафора, представляющая растождествление с канонизированным мейнстримным авангардом (a.k.a. постмодернизмом) в пользу возвращения к культурным корням, языковой девственности, наивности и трогательной чистоте. Этот же спектр умонастроений выражен и мифологемой мамэлошн - 'маминого', а в нашем случае уже, скорее, бабушкиного языка, пропаганда идиша, на котором не говорил ни один из участников [проекта], кроме стопроцентно русского Евгения Куликова" (П. Короленко).
[6]См., напр., написанную А.М. Панченко главу о юродивых в кн.: Лихачев Д.С., Панченко А.М., Понырко Н.В. Смех в древней Руси. - Л., 1984.
[7]Подробнее об этом круге проблем см.: Кукулин И. Эзотерическая амнистия песни // Новое литературное обозрение. 2002. № 55.
[8]Горалик Л. Не местные. М. -- Тверь, "АРГО-Риск" -- "Kolonna Publications", 2003. К моменту, когда я пишу этот текст, тираж книги уже практически распродан и планируется допечатка.
[9]Если не обсуждать откровенно антисемитские казусы вроде романа Владимира Личутина "Миледи Ротман", опубликованного в 2001 г. в журнале "Наш современник".
[10]Подробнее о поэтике Давыдова см. в моей рецензии на книгу его рассказов "Опыты бессердечия": Дружба народов. 2000. № 2.
[11]Термин "еврейско-русская литература", фигурирующий в работах В. Хазана, М. Гейзера и других, как я полагаю, но имеет исторически и филологически ограниченную применимость, к данным же авторам он не относится.
[12]О некоторых из этих тенденций см.: Кукулин И. "Про мое прошлое и настоящее" // "Знамя". 2002. № 10.
[13]Марианна Гейде в 2002 г. вошла в шорт-лист российской общенациональной премии "Дебют" в номинации "короткая проза", Данила Давыдов - лауреат премии "Дебют" в этой же номинации 2000 г.
[14]См. на эту тему интервью и статьи в интернет-журнале "TextOnly" (www.vavilon.ru/textonly/issue2/index.html и ...issue3/index.html).
[15] Еще в конце 1960-х известный литературовед Ю.И. Левин сделал в Тарту доклад о явлении "текста в тексте" у Борхеса.
[16] Радикальный вариант этой идеи "личной интеллектуальной метафорики" -- некоторые рассказы Николая Байтова, например, "Кротовая нора" (см. на странице Николая Байтова на сайте www.vavilon.ru/texts/).
Назад >