Главная > Архив выпусков > Выпуск 5-6 (Том 2) > Кадиш по местечку
Григорий КАНОВИЧ (Израиль)
ПОСЛАНЕЦ
Познакомил меня с ним мой дядя Шмуле-большевик, да упокоится в небесных высях его мятежная душа, в далеком сорок седьмом году, накануне Судного дня, на так называемом Дровяном рынке, многоликом и многоязыком, куда молодые, уцелевшие после великой резни евреи приходили не столько за вязанками березовых поленьев для обогрева остывшего, доставшегося им на дармовщинку жилья, которое покинули пустившиеся в бега прежние владельцы; не столько за подъеденными древоточцем сервантами и стульями с гнутыми, вычурными, как панские гербы, спинками; не столько за дешевыми, едкими папиросами и подержанными платяными шкафами или за пружинистыми, расстеленными на голой земле матрацами, пахнувшими чужими, ещё не выветрившимися тайнами и грехами, сколько за тем чтобы за рубль-другой купить и тут же умять кусок тёплой и аппетитной "бабки горонцой" - картофельного кугеля с коричневой хрустящей корочкой и всласть попасти свой взгляд, отвыкший в гетто или в солдатских окопах от веселого и обескураживающего женского бесстыдства, на какой-нибудь разбитной и смазливой торговке-польке, выкри-кивавшей на весь сумрачный Вильнюс:
- Хозяйка горонца и бабка горонца! Хозяйка горонца и бабка горонца! Налетай!
Кроме мебели, курева, остатков чайных и столовых сервизов с родовыми вензелями и картофельного кугеля на Дровяном рынке в ту смутную, ещё не успевшую отдышаться от страха пору бойко торговали всякой всячиной - старинными настенными бра в лиша-ях ржавчины и шляхетскими шлафроками, байковыми одеялами и красноармейскими плащ-палатками, мельхиоровыми и серебряными подсвечниками сомнительного происхождения, трофейными лекарствами с подробными немецкими инструкциями и редкими книгами в толстых, тиснёных золотом переплетах. Как и на каждом базаре, с раннего утра до позднего вечера тут толпился пестрый, шумливый и плутоватый люд, собиравшийся не только ради заработка, но и ради самого воздуха, настоенного на перебранках и пересудах и кишевшего, как мошкарой, общедоступными и неубыточными соблазнами - себя показать и мир повидать.
- Рахмиэль! - воскликнул Шмуле-большевик, увидев на каменной лестнице маленького, неприметного человечка, который что-то без устали высматривал в толпе. Шмуле схватил меня за рукав пиджачка, сшитого по случаю успешного окончания шестого класса гимназии имени генерала Черняховского и чуть ли не силой поволок в самую гущу рынка, задорно булькавшего, как кипящая вода в чайнике. - Глядишь, товарищ писатель, когда-нибудь что-нибудь и напишешь о Рахмиэле. Он, скажу тебе откровенно, прелюбопытнейший тип.
К братьям-писателям, будь то начинающий семнадцатилетний виршеплет, как я, его племянник, или убеленный сединами мэтр, мой насмешливый дядя Шмуле, имевший, по его рассказам, каждый Божий день дело только с единственной разновидностью литературной продукции - доносами и подметными, антисоветскими листовками, по укоренившейся чекисткой привычке относился с полупрезрительным сочувствием или с настороженностью хорошо натасканной ищейки.
- Я уверен, что ты ухватишься за него обеими руками, - бросил он на ходу.
- А почему ты так думаешь? - спросил я, заинтригованный. - Кто этот Рахмиэль такой, чтобы за него хвататься?
- А не слишком ли много, товарищ Горький, ты хочешь от меня за один раз узнать? - Дядя Шмуле-большевик всякий раз награждал меня славным именем какого-нибудь известного ему по довоенной тюремной библиотеке автора. На два вопроса одновременно он никогда не отвечал. Его и один неудобный вопрос, бывало, выводил из себя. Но в тот день дядя Шмуле был в хорошем расположении духа и великодушно добавил:
- Он тебе, товарищ Толстой, такое расскажет!.. Такое!.. На три романа точно хватит.
Я слушал его и никак не мог взять в толк, чем же этот невзрачный Рахмиэль интересней толстухи-продавщицы мороженого с ярко накрашенным, как на вывеске, ртом и растрепанным колтуном на голове или того вон опохмеляющегося у пивного ларька пьянчужки в лихо заломленной пилотке.
Рахмиэль был старше не только меня, но и дяди Шмуле-большевика лет на десять, а, может, и на все пятнадцать. На первый взгляд он на Дровяном рынке ничем не отличался от остальных его завсегдатаев - неуступчивых торговцев и прижимистых купцов, праздношатающихся зевак и ловких карманников, которые крутились на торжище, - разве что своим аляповатым видом: Рахмиэль утопал в широкой - видно, с чужого плеча - вымазанной в мазуте фуфайке с протёртыми на локтях рукавами; пожухший, сникший, как ботва, козырёк фуражки-конфедератки нависал над его рыжими, торчавшими, словно вылущенные ржаные колосья, бровями; он носил не вязавшиеся со всем его видом - морщинистым, пожелтевшим лицом, тоненькими ногами-ходулями, каторжной одеждой - модные довоенные штиблеты с узкими и острыми носками, курил трубку, над которой клубились колечки пряного дымка. Порой казалось, что и сам Рахмиэль вот-вот завьется темно-голубым колечком и на глазах у изумленного рынка вдруг возьмет и взмоет в поднебесье и растает среди облаков.
- Здравствуй, Рахмиэль, - дружелюбно поздоровался с ним дядя Шмуле, но тот только кивнул в ответ и глубоко затянулся.
- Мой племянник, - желая прервать его молчание, произнёс Шмуле-большевик. - Начинающий писатель.
Но Рахмиэль и тут бровью не повёл - довольствовался тем, что вяло тряхнул конфедераткой.
Я был слишком молод и самонадеян, чтобы обижаться на его холодность и неприветливость, меня, по правде говоря, такие странные типы, как Рахмиэль тогда мало интересовали, но что-то удерживало меня на месте, не давало уйти и пренебречь знакомством - то ли привлекала его молчаливость, от которой веяло какой-то неутихающей болью, то ли его неприкаянность, за которой, видно, скрывалась какая-то тайна.
Рахмиэль не был похож ни на продавца, ни на покупателя. Не производил он и впечатления зеваки, от нечего делать забредшего на Дровяной рынок. Да и упорство дяди Шмуле-большевика, решившего нас познакомить, как бы намекало на какую-то значительность или исключительность судьбы загадочного Рахмиэля.
- Как дела? - спросил у него дядя Шмуле-большевик. - По-прежнему ходишь и ищешь?
- По-прежнему, - неохотно процедил Рахмиэль. - Кто ищет, тот всегда найдет.Так сказано в Библии.
- Ну уж в Библии! В песне Дунаевского, а не в Библии.
- Какой Дунаевский? - возмутился Рахмиэль и повторил: - В Библии. Песни твоей тогда еще и в помине не было.
Спор быстро погас. Рахмиэль не знал Дунаевского, а дядя Шмуле-большевик никогда не заглядывал в Библию.
- Ладно, - сдался мой родич. - Пусть будет по-твоему. Лучше скажи - ты сегодня хоть что-нибудь ел? Или голодному легче искать?
Рахмиэль не ответил - он снова впал в молчание, как в спячку. Я смотрел на него и думал, какие дороги свели в жизни бездомного, словно выпавшего из своего времени, помятого, как и его одежда, Рахмиэля и моего ушлого, упорного и облеченного карающей властью дядю Шмуле-большевика. Что между ними общего? Какой у старшего лейтенанта госбезопасности интерес к люмпену, чуть ли не бродяжке, ночующему, наверно, где попало и Бог весть чем промышляющему. Ведь недаром моя мама говорила, что братец Шмуле ни с кем зря не водится. Такая, мол, у него, чёрт побери, не видная глазу служба.
- Угощаю "бабкой горонцой", - вдруг объявил дядя Шмуле и первым двинулся туда, где польки-торговки круглый год сновали со свежеиспеченными кугелями, нашпигованными свиными шкварками, пытаясь заработать нелишнюю в доме копейку.
Я охотно последовал за ним - только кликни, и я бы отправился эту "бабку горонцу" уплетать хоть за семь вёрст отсюда.
Рахмиэль же с места не сдвинулся - стоял, как ободранный памятник, и посасывал потухшую трубку.
- Эй ты, - крикнул ему Шмуле-большевик. - Чего стоишь как вкопанный? Спускайся!
- А ты, Шмуле, уверен, что он спустится?
- Cпустится. Куда денется?
- А что он, скажи, ищет? - пользуясь заминкой, спросил я в надежде на то, что пока явится Рахмиэль, мне что-то удастся выудить.
- О-о! - закатил глаза дядя. - Не приведи Господь, искать то, что ищет Рахмиэль... - произнес он, как всегда, уклончиво. - С тех пор, как вылез из ямы... из-под кучи трупов в Панеряй, он только и делает, что ходит и повсюду ищет.
- Но что, что? - теребил я его.
- Пусть он тебе сам расскажет... - увернулся Шмуле. - У него там родители погибли, два брата, сестра и невеста...
- Он убийц ищет? - поспешил я на помощь Шмуле, который не только избегал говорить правду, но и правдиво солгать боялся.
Шмуле-большевик обжёг меня своим грозным, следовательским взглядом и рассмеялся:
- Их другие ищут... И за это им, товарищ Гюго, жалованье платят... - умолчав о себе, мой родич перевёл разговор из плоскости личных местоимений в безличные. - А Рахмиэль...
Шмуле-большевик замолк. Он обычно выключал свой шепелявый говорок, как свет в комнате, по-хозяйски и без всякого предупреждения.
- А Рахмиэль... он кто?
- Кто? - Шмуле на минуту задумался. - Посланец мёртвых... Так во всяком случае он себя иногда называет.
От вопросительных знаков першило в горле - меня так и подмывало спросить всезнающего дядю Шмуле-большевика ещё о чем-то, но тут над нами нависла бесплотная тень Рахмиэля.
Мы ели кугель молча, без вилок, вытирая лоснящиеся губы чистыми, вырванными из школьной тетрадки страницами, которые как бы тоже входили в меню. Время от времени мы поднимали головы и поглядывали друг на друга скорее с подозрением, чем с интересом.
- Возьмем ещё по куску? - спросил Шмуле у Рахмиэля.
- Берите, панове, берите, - просияла торговка и принялась торопливо открывать накрытый глянцевой бумагой поднос. - Мой кугель просто во рту тает. Все жидзи... пшепрашем, все евреи Вильно только ко мне, к Станиславе, ходят. Як Бога кохам, - причитала торговка, по-цыгански сверкая глазами и тяжёлыми серьгами, свисавшими с мочек, как сосульки.
- Я сыт, - сказал Рахмиэль.
- Берите, берите, - стонала Станислава. - От кугеля и сытый еврей никогда не отказывается. Жаль только: мало уже осталось...
- Кугеля? - cъязвил Шмуле.
- Евреев... Кугеля вон ещё сколько! - воскликнула торговка и простерла над своим товаром окольцованную перстнями руку.
- Так и быть: ещё три порции, - уступил её натиску Шмуле, неравнодушный к кугелю и к полькам.
Мне очень хотелось что-то услышать, не от Шмуле, а от самого Рахмиэля, но я не отваживался ни о чем его спрашивать, да и он не выказывал никакого желания говорить - безучастно жевал "бабку горонцу" и не сводил глаз с окольцованных перстнями рук присмиревшей Станиславы. Я уже почти не сомневался, что совместным поеданием кугеля под открытым небом наше мимолётное знакомство с этим странным, отсутствующим, может, даже слегка повредившимся от переживаний в рассудке посланцем мертвых в старой конфедератке, найденной где-нибудь среди хлама на чердаке, и в модных штиблетах, благополучно закончится, и не надо будет лишний раз бередить своим любопытством чужие, не зажившие раны, заставлять человека снова и снова возвращаться туда, откуда не вернулись его родители, его братья и сестра, туда, где земля до сих пор, как рана, сочится еврейской кровью и где деревья не шумят, а стонут, и птицы не поют, а рыдают навзрыд; через час-другой я вернусь к себе домой, лягу на мягкий диван, выложу полочку у изголовья свежими антоновками, от которых пахнет первым, бодрящим морозцем, и, вгрызаясь в их мякоть, возьмусь за какую-нибудь книжку, за того же Толстого или Гюго, и Рахмиэль исчезнет из моей жизни так же безболезненно и быстро, как и возник на Дровяном рынке. Да это, пожалуй, и к лучшему, думал я, доедая последний кусок лакомого кугеля. Шмуле-большевик, наверно, уже все у Рахмиэля выведал: и про то, кто гнал их колонну через весь город в Панеряй на расстрел; и про то, кто, не моргнув глазом, весь день до вечера с хмельным, праздничным воодушевлением палил в них на краю рва. Я был уверен, что Рахмиэль и дядя Шмуле-большевик знакомы друг с другом давно, что они не раз встречались, но не на скамейке в опустевшем Бернардинском саду, не на шумном Дровяном рынке, а на допросах-собеседованиях в том тайном, ревностно оберегаемом от мира учреждении, где дядя, по слухам, служил в специальном еврейском отделе, занимавшемся выявлением и поимкой скрывающихся от кары военных преступников. Грех было упустить такой замечательный шанс, как Рахмиэль, переживший Панеряй свидетель, который видел смерть в лицо, может, даже знал её записанное в личном удостоверении имя - Пятрас или Йонас, Казимерас или Антанас - и её домашний адрес. От меня же никакого толка вроде бы не было, я ни за кем не охотился, никого не собирался выявлять и отлавливать, меня, слава Богу, на расстрел не гнали и, если меня отрывистые, полные недомолвок и недосказанностей рассказы Шмуле о Рахмиэле и заинтересовали, то только потому, что, как и всякого писаку, меня привлекали странные происшествия и тайны, которые можно было впоследствии использовать в каком-нибудь произведении. Такая тайна, как пыль над повозкой, клубилась над Рахмиэлем и почему-то не давала мне покоя: кто он - сообщник, помогающий Шмуле-большевику отлавливать преступников, или одинокий искатель того, чего найти уже невозможно. Что он, кроме родных, ещё потерял? Кого он повсюду ищет?
Пока я строил в уме разные догадки, Шмуле-большевик успел щедро расплатиться за съеденные кугели с пани Станиславой, глядевшей на него с благодарностью и обожанием, как на икону Божьей матери под рождество в костёле на Доминиканской, и потом стал прощаться с Рахмиэлем.
- Ты где сейчас проживаешь? - пожимая ему на прощание руку, осведомился мой родич.
- Где придется, - ответил Рахмиэль.
Видно, встречаться с тем, кто его допрашивал и только что досыта накормил, Рахмиэлю больше не хотелось.
- А всё-таки?
- На Липовке. Возле кладбища Росу. Я там по утрам под-рабатываю. Дорожки чищу, травку выпалываю... и если кто-нибудь... не скупердяй... попросит - то и надгробье помою...
- Хм... Только, можно сказать, из общей могилы выбрался и снова к мёртвым потянуло, - вскинул брови дядя Шмуле-большевик.
- Так получается, - согласился Рахмиэль. - Жить-то надо... Раз Господь Бог оставил...
- Негоже тебе за Пилсудским присматривать. Постараемся для тебя другую работу найти, - во множественном числе пообещал Шмуле. - Пусть за маршалом ухаживает их человек - католик...
Далее >>
<< Назад к содержанию