Главная > Архив выпусков > Выпуск 7-8 (Том 2) > Очерки, эссе
Валентин ОСКОЦКИЙ (Россия)
ПЕРЕЖИВАНИЕ ИСТОРИИ
О романах Эфраима БАУХА
У людей необязательных, переменчивых, как флюгер на ветру, семь пятниц.... Зато умные - семи пядей во лбу... Если человек рисковый, то для него семь бед - один ответ... Но и ему не в помеху проявить осмотрительность: семь раз отмерь - один отрежь... Дитя без глазу у семи бестолковых нянек... Бестолковый же поедет киселя хлебать за семь верст....А рачительный хозяин просеет зерно через семь сит....Благодаря библейским семи дням творения, вошедшим в обыденное сознание с понедельника по воскресенье семью днями недели, - поистине сакральное число...
Эту сакральность блистательно обыграл Томас Манн. «Сколько раз входит семерка в семьдесят семь? Ты, наверное, скажешь - два раза?» - провокационно испытывает Иосифа на сообразительность старик-минеец, направляющий караван измаильтян в страну Ила через землю Ханаанскую. Сметливый ответ за двадцать серебреников выкупленного раба, которого он вскоре выгодно перепродаст египтянину Потифару, обескураживает многоопытного купца: «Два раза лишь на письме. Но, по смыслу, чтобы получить семьдесят семь, мне нужно взять семерку сначала один раз, затем два раза, а потом восемь раз, ибо число составляется из семи, четырнадцати и пятидесяти шести. Но один, два и восемь дают одиннадцать, и вот я решил задачу: семерка входит в семьдесят семь одиннадцать раз»...
Мифологическая история Иосифа Прекрасного не однажды вторгается в образный строй прозы Эфраима Бауха, и число семь варьируется в ней по-манновски виртуозно.
«С е м ь глав - как с е м ь в о р о т» (здесь и далее разрядка автора, - В.О.) в романе «Камень Мория» (1982), погруженном в тайну «с т р а н с т в у ю щ е й и у д е й с к о й д у ш и». И семь глав в романе еще об «одном из таких с т р а н с т в и й» - «Солнце самоубийц» (1994), точнее - даже не глав, а, как их именует романист, семь витков, поочередно выхваченных в судьбе главного героя. К одному из русских изданий этого романа приложен цикл из семи эссе «Время исповеди». О кинонаследии Федерико Феллини. Об Иерусалиме как «иудейском генотипе» в мировой культуре, открытие и постижение которого означало для писателя, что он «вернулся в историю». Об еврейском комплексе в психологии, сознании, культурной традиции «интеллигента-еврея в СССР». О романном цикле «Храм разбитых сосудов» Давида Шахара как современной ивритской классике. О творчестве Томаса Стернса Элиота как «одной из неоспоримых поэтических вершин не только англоязычной литературы, но и всемирной литературы ХХ века» О «гигантском детище» великого австрийца Роберта Музиля «Человек без свойств» и его переводе на иврит, подвижнически выполненном Авраамом Кармелем. «О крупнейшем современном прозаике Израиля - Ицхаке Авербухе Орпазе»...
Едва ли не мистически всплывает семерка в повествовании о прощании с Москвой, с топографической и календарной точностью обозначенном в романе «Камень Мория»: «Летящие электрички ножево свистят разбойным железом над обнаженностью Лужников, покоем Новодевичьего...Зима семьдесят седьмого» (здесь и далее курсив мой. - В.О.). О том же поворотном рубеже жизненной биографии и творческой судьбы в романе «Оклик» (1991): «Над Европой стоит жаркий полдень седьмого дня седьмого месяца семьдесят седьмого года - день, когда я впервые в жизни пересек границу страны, в которой прожил более сорока лет, чтобы больше в нее не возвращаться...»
Семикружием движется история, сцепляя нерасторжимую связь эпох и поколений: «Семь вод - как семь Времен. Семь Времен, смывающих друг друга, сменяющих друг друга и навек остающихся рядом» («Камень Мория»)... Не с «седьмым чудом Света», а «чудом Тьмы» ассоциируются сполохи болотных и лесных пожаров вокруг Москвы в знойное лето 1972 года (его же, сравним по аналогии, живописал Юрий Трифонов в романе «Старик») и вообще мировых пожаров, которые «уничтожают Время, закрепившееся в камне, дереве, железе... Горят леса, валит снег, леденеет Время валунами, текут десятилетия, а бараки бугрятся в горбатом беспамятстве, а рельсы все ведут... в никуда... в никуда... в никуда...». Или - о драмах израильтян, обреченных в угоду сиюминутной политике оставлять поселения, защищенные кровью и обустроенные потом: «Но семижды семь душа разрывается, когда поселенцы покоряются Року - как сдаются в плен. Вот они, мужчины Талмей-Йосеф, совершавшие чудеса храбрости в войнах, а нынче серые, пришибленные, ненавидящие самих себя, после утренней молитвы и завтрака, гуськом, не глядя в нашу сторону, идут по своим домам, запирают двери, опускают жалюзи. Ведь это не караван. Это дом. И у каждого своя трагедия» («Оклик»)...
«Камень Мория», «Оклик», «Солнце самоубийц» - книги семилогии «Сны о жизни», созданной Эфраимом Баухом в последние двадцатилетие прошлого века. Ее первый роман - «Кин и Орман» - датирован 1982-м, последний - «Пустыня внемлет Богу» - 2000 годом.
Не настаивая на своем субъективном прочтении, выскажу допущение, на какое имею право как читатель и по совместительству критик. Когда складывался роман «Кин и Орман», писатель воспринимал его самодостаточной книгой и вряд ли заранее видел в нем обещающее начало романного цикла, тем паче - целостной семилогии. Предполагать так побуждает бытовая сюжетика повествования, заметно выбивающаяся из ассоциативного ряда последующих шести романов, их историософской концепции с несущими образными конструкциями Вавилонской башни и лестницы Иакова, полифоничной символики гор Иудеи, Синайской пустыни, Средиземного моря, стержневым мотивом Исхода. «Исход - не просто переход. Это - жизнь-странствие, кочевье души иудейской».
Такое пояснение от автора, хоть и предпослано роману «Кин и Орман», но, датированное 1992 годом, т.е. десятью годами после того, как вышло его первое издание, обращено не к нему одному, а к семилогии в целом. И то сказать: первые пять романов к тому времени уже созданы, шестой пишется, седьмой, по выражению писателя, «смутно брезжит». И на историческом пространстве всех семи - «пространстве Исхода, как творения», включая предвосхищавший бесславный конец советской империи Исход евреев из России, «Авраам и Ицхак тысячелетиями идут в гору. Поколения приходит и поколения уходят, и каждый раз опять видят этих двоих, идущих в гору, замерев в тревоге, но как бы сквозь прозрачную пелену»...
Но это в перспективе семилучия-семикнижия, разгоняющего пелену. Пока же, в первом романе, действие замкнуто ведущей идеей слепого, безрассудного мщения. Настолько самоцельного самоослепленного, всеиссущающего и всеиспепеляющего, что его не облагородить никакими историческими аналогиями. Они приблизительны, как отблеск отблеска, ибо «событие уже п р о ш л о и невосстановимо в первоначальной полноте, и потому даже в самой-наисамой торжествующей справедливости - нотка трагизма, тень печали. Гамлету является призрак отца, подтверждающий самые худшие его опасения. Доказательств недостаточно, Гамлет напряжен, устраивает спектакль с заезжими актерами, не отрывает глаз от лица Клавдия, глаз, желающих быть беспристрастными, но это невозможно; и потому он просит Горацио тоже следить, он понимает, что малейшее движение в лице Клавдия мгновенно вырастет в обвал неопровержимых подтверждений в его, Гамлета, воспаленном мозгу. Но даже и то, что Клавдий прерывает спектакль, уходит не в себе, и это не исчерпывающее доказательство. Мало ли что могло вывести его из себя: почти откровенная подавляющая, горящая в глазах Гамлета ненависть, да и тема спектакля - убийство кроля, - Клавдий-то король. Быть может, именно здесь секрет, почему медлит Гамлет? Это мы торопимся за него, твердо для себя решив: все ясно, доказательства на лицо, чего же он медлит? Оказывается-то, не все ясно. И только лишь, когда враг делает откровенный, открытый выпад, подсыпав яду в вино, когда Гамлет даже и на йоту не может себя винить в несправедливости да еще и расплачивается собственной жизнью, тогда... Лишь тогда». Но что до этого «тогда» бедному Йорику, для которого «всего этого будто и н е б ы л о. Пустынный берег, песок и море, и Фортинбрас». Не только песок и море теперь другие, - «совсем другие, совсем чужие люди хотя и справедливого Фортинбраса... Как будто н и ч е г о и н е б ы л о...»
Однако же было! Было, хоть и не всегда уловимо, различимо в четких и ясных контурах. И не на переменчивом бытовом, - на извечном бытийном уровне, в основании которого, как в основании мира, скала «камень Мория». «На нее поднялся Авраам, чтобы принести в жертву сына Ицхака. С нее Иакову открылась лестница в небо. На ней построены и разрушены Первый и Второй Храмы. Под нею - долина Иехошуафа, место Последнего Суда». И пусть эта долина как «время и место действия, время и пространство жизни, сюжетная линия, ритм набегающих строк, действующие лица» умещается всего лишь между 1970 и 1980 годами, - десятилетие спроецировано «на двухтысячелетие, из которого 1900 лет вынесено за скобки», и в задействованном пространстве треугольника Москва-Рим-Иерусалим в Москве «уже пишут персты руки человеческой на стене Валтасарова пира», развалины Рима «подобны обрывкам склеротической памяти», а Иерусалим - «раковина, приложенная к уху Мира: и слышно в ней, как разрывается полотно мирового пространства, говорящее о напряженном перекосе его буксующих Колес»...
Если «Кин и Орман» роман разноголосый, построенный на многоразличии героев, в которых мастерски перевоплощается романист, ведя повествование от их «я», то «Камень Мория», сообразно образной природе ассоциативных сцеплений, связующих действие, монологичен. А в сюжетной своей основе автобиографичен, поскольку сюжетно привязан к фактам и событиям литературной судьбы автора как слушателя Высших литературных курсов и долгожителя студенческого интернационала в общежитии Литературного института. Отсюда и прототипическая узнаваемость лиц, положений, ситуаций, проданных в зыбкой дымке воспоминаний то с добродушной иронией, то с едким сарказмом. Тут нам Виктор Шкловский с «младенческой улыбкой начала века» и демонстративно отстраненный от преходящей литературной суетности Фазиль Искандер, «кожевенный» главный редактор «Знамени» Вадим Кожевников «в тонких очках, вымоченный и продубленный во всех растворах так, что за любые грехи и мерзости не сгореть ему в преисподней», и погромщик Анатолий Сафронов, без зазрения совести вставший в почетный караул у гроба Александра Твардовского в скорбный, под присмотром КГБ, час прощания с опальным поэтом. Кому как, а мне лично колоритно памятны не только растворяемый в «подобострастном безличьи окружающей свиты» непотопляемый гимнописец Сергей Михалков, но и безмятежно орденоносный молдавский поэт Петря Кручениюк, чье гладкое чело не выдает «ни одной извилины», и почитающий себя любимого за лучшего писателя «земли русской, самый плодовитый, самый читаемый» Петр Проскурин, коему завистливые «жиды не дают проходу».
Однако, остановись писатель на одной такой узнаваемости, его роман не пошел бы дальше фельетонной пародии-однодневки, временами к тому же, касательно В. Аксенова, А. Вознесенского или Е. Евтушенко, на мой взгляд и вкус, досадно не точной. Внешнее подобие, похожесть узнаваемого - всего лишь верхний слой повествования, за которым сокрыты пласты куда более глубинного залегания. Не только социально-бытовой пласт, сатирически сопрягающий «мелкую бесовщину» Центрального Дома литераторов с «пьяной вакханалией писательского ресторана дома Герцена на страницах "Мастера и Маргариты"». Не так уж и фантасмагоричны булгаковские фантасмагории «тридцатых треклятых» с их мертвящим дыханием «надвигающейся катастрофы страшнее», чем апокалипсические предвидения Александра Блока. Перед лицом их не до улыбчивых шуток по адресу идеологически бдительных и идейно стойких Дымшица, Бровмана, Эльсберга как своего рода еврейской секции литературных критиков при «Союзе русского народа». Какая тут шутка, какая улыбка, если каждый советский город областного значения имеет как свою «тщательно скрываемую достопримечательность» рвы тридцать седьмого года. И едва ли не каждый пережил «хроническую паранойю, будничное безумие советских властей - превращать еврейские кладбища в парки и спортивные сооружения». Не в одном Кишиневе или Минске «место еврейской скорби крепко, изо дня в день, затаптывается беспамятным ликованием одноклеточных, ревущих при виде мяча, да так, что радость пузырится на их лицах... Беспамятство продолжается... Как бы не завершившись, длится и длится Катастрофа: начали с выкорчевывания живьем шести миллионов, выкорчевывают уже и мертвых, да и саму память о них»...
< Вернуться - Далее >
Назад >