Главная > Архив выпусков > Выпуск 9-10 том 1 > Поэзия
Светлана ШТЕЙНГРУД- АКСЕНОВА
ЕДИНОЕ ПРОСТРАНСТВО СЛОВА
Поэзия и поэты на страницах альманаха "ДИАЛОГ"
(продолжение)
Известный израильский поэт, исследователь ивритской литературы Хамуталь Бар-Йосеф в своей статье «Метафоры – загадочный язык» (выпуск 5-6, том 1) задает парадоксальный вопрос: «Израильская литература – еврейская ли она?» Вопрос этот не случаен, так как в последнее время в Израиле ведутся дискуссии на эту тему, высказывается мнение, что современные израильские писатели утратили великие традиции еврейской литературы. Ответ Хамуталь Бар-Йосеф скептикам мне кажется убедительным: «Что такое еврейская литература? На мой взгляд, это литературный текст, выражающий связь пишущего с историческим и духовным наследием еврейской культуры… Само использование иврита, даже в обществе, стремившемся к секуляризации святого языка, не позволяет совершенно отстраниться от еврейского наследия. Иврит полон идиом и словесных оборотов, связанных с еврейскими традициями. И это в особенности относится к литературному языку, а еще более – к языку поэтическому. Любой израильский поэт, каким бы светским и космополитичным он ни был, касался в своем творчестве этих основополагающих пластов».
«Россия-Израиль» - обозначено на титульном листе альманаха. Внимание составителей, по понятным причинам, привлечено прежде всего к этим двум странам. Но география публикаций значительно шире, и это естественно, ведь сквозная тема «ДИАЛОГА» – еврейство, точнее, еврейская литература – на разных языках. И вот тут мы сталкиваемся с серьезной проблемой – нет, не альманаха, а самой темы, ее специфики. Ясно, что можно назвать литературу еврейской, если она создана на иврите, идише, ладино. А когда на других языках? Что является критерием отбора? Казалось бы, еврейская тема, и прежде всего – Тора. Но библейские темы – древние мощные доноры мировой культуры, в том числе поэзии, библейские сюжеты, как мы знаем, вдохновляли писателей, ничего общего с еврейством не имеющих. И о Катастрофе европейского еврейства, и о многих болезненных «еврейских вопросах» писали не только евреи. Значит, национальность, кровь? Тогда, выходит, правы антисемиты, например, ученик еврея Бориса Слуцкого Станислав Куняев, впервые в восьмидесятые годы назвавший Пастернака, Мандельштама, Бродского не русскими, а русскоязычными поэтами. Тогда и Генрих Гейне, как утверждали нацисты, не немецкий, а еврейский поэт…
Очень сложная тема, скользкая. Питерский писатель Александр Мелехов в своей книге «Исповедь еврея» заметил, что еврей выполняет «функцию чужого, чужака». Сколько ни открещивался, скажем, Борис Пастернак от своей национальности, как ни доказывал свою «русскость», как ни заверял: «Я весь мир заставил плакать/ Над красой земли своей», ему напоминали не раз, что «Земля то – не твоя». Сегодня, в век глобализации эту «функцию чужого» выполняют не только евреи. Когда открылся «железный занавес», Вайль и Генис написали статью с парадоксальным названием «Русский человек как еврей».
Но я несколько отвлеклась. Смею утверждать, что если речь идет о литературе, особенно о поэзии, поэт принадлежит тому языку, на котором пишет. И все же, и все же – существуют национальные особенности характера, национальное своеобразие, передающееся на генетическом, культурном уровне. И это вносит в литературу, создающуюся на том или ином языке людьми не коренной национальности, дополнительное своеобразие, колорит, очарование. Довид Кнут, русский поэт, родившийся в Кишиневе, живший в Париже, а после войны репатриировавшийся в Израиль, где умер в 1955 году, когда-то восхищенно воскликнул:
…Особенный еврейско-русский воздух,
Блажен, кто им когда-нибудь дышал.
Смысл этой условной, мистической и емкой поэтической фразы объяснить невозможно, и, тем не менее, всем понятно, о чем речь. В первом выпуске альманаха (1996) опубликована прекрасная подборка стихотворений Довида Кнута, в том числе стихотворение «Кишиневские похороны», из которого хочется процитировать хотя бы еще несколько строк:
За стариками, несшими носилки,
Шла кучка Мане-кацовских евреев,
Зеленовато-желтых и глазастых.
От их заплесневелых лапсердаков
Шел сложный запах святости и рока,
Еврейский запах – нищеты и пота,
Селедки, моли, жареного лука,
Священных книг, пеленок, синагоги.
Это очень еврейские стихи. И очень… русские. Единое пространство поэзии заключено не в стране проживания, не в содержании, а в Слове, а если еще точнее – в том, что лежит за пределами слова. Проза более универсальна и интернациональна. Не случайно ее легче переводить. Многие считают, что поэзия вообще не переводима. В лучшем случае переводчик сохраняет образы, иногда (высший пилотаж!) ритм, но дыхание речи, тот самый воздух, когда, по выражению поэта, «пишется, как дышится», на другом языке полностью воссоздать невозможно. Проблемы поэтического перевода – отдельная серьезная тема. Как, впрочем, и своеобразие поэтического языка. Поэтому в обзорной статье о стихах – как переводных, так и написанных по-русски приходится обозначать прежде всего темы, понимая всю условность и ограниченность такого подхода. Ведь в поэзии индивидуальность, значительность поэта определяется прежде всего не содержанием и даже не образно-метафорической системой, а ритмико-интонационным строем. «Интонация – душа поэзии» – писал Эйхенбаум.
Вот и поэт Наум Басовский, проживающий в Израиле, восклицает «Выше слов – интонация слова». Или в другом стихотворении «Напишу наобум две протяжных строки, /Две протяжных строки, как теченье реки».
Или вот эти – ностальгические строки – не столько о стране, сколько об утраченном времени, посетившем израильское житье вместе со старинным патефоном и пластинкой:
И звук, что столько лет напугано и тихо
лежал в углу души, выходит из угла.
Как точно замечает в предисловии к этой публикации (вып. 1, 1996) известный поэт и переводчик Александр Ревич: «Как это все емко, куда больше и значительнее слов. Слова в стихах Наума Басовского, говоря языком М. М. Бахтина, «раздвоены», имеют двойное звучание, многозвучны…». Больше и значительнее слов стихи любого настоящего поэта. Поэтому так трудно писать статью о поэзии, хочется не пересказывать поэтов, а цитировать их. Но и цитаты, вырванные из контекста, не передают полноты ощущения. В этом же выпуске альманаха – подборка стихотворений Инны Лиснянской, поэта, чье имя не нуждается в предисловиях, а поэзия – в эпитетах. Та, у которой «…наследственный плакальщицы дар» в цикле «На кухне времени» соединяет точные подробности повседневного быта с глобальными вопросами человеческого бытия. В стихах четко угадывается характер Инны Лиснянской, в котором ощущение трагизма жизни органично сплавлено со спасительной самоиронией:
Мне кажется, ночь – это уголь сгоревшей зари,
А это сгорели в духовке мои сухари.
Искренность и прямота, на грани прямолинейности соседствуют у Лиснянской с незащищенной нежностью и лиризмом («Вся смерть, прошедшая сквозь меня,/ Всем чудом жизни во мне болит»). И неожиданные «мужские» образы в теме изгнания, расставания с близкими:
Это нас, как табак набивает
Время в трубку и курит ее.
И выкуривает из таможни
В синий воздух родных и друзей.
Таможня! Как настойчиво это чиновничье слово проникает из жизни в поэзию. Становится образом и в стихах Елены Аксельрод, опубликованных в том же выпуске альманаха:
Уровень жизни – уровень смерти,
Кажется, я добралась до таможни.
Я безоружна – нате, проверьте!
Что вы трясете баул мой порожний?
В своем предисловии к стихам Елены Аксельрод, бывшей москвички, а ныне израильтянки, поэт Николай Панченко (его уже нет среди нас, живущих в разных странах, но пока еще (!) на этой земле) писал: «Поэзия Елены Аксельрод – это судьба человека, положенная на стихи, мужественно положенная. Потребность выйти на последнюю черту откровенности (или «проговариваемости») и способность удержаться на ней и есть истинное искусство лирического поэта». Добавим, что за судьбой человека угадывается судьба поколения, рода и народа. Частное, личное, интимное связано в нерасторжимый узел с общим, историческим, судьбоносным:
Чего ждала – сама не ведала.
Но повела молитва дедова –
Надежды рвущаяся нить.
И привела. А жизнь все тянется –
Я возвращенка, я изгнанница,
Не знаю, сколько мне веков.
Это ключевое слово – изгнанник – встречается в стихах русских поэтов самых разных поколений, живущих в разных странах. Изгнанником можно почувствовать себя и в стране, где ты родился, состоялся, живешь и считаешь своей родиной. «….Стихи и песни о непрожитой жизни, утраченной памяти и необретенной земле» – это слова Игоря Губермана о поэте, о котором, как замечает Губерман «все не поднимается рука написать совершенно истинную и такую неправдоподобную фразу, что песни Александра Городницкого знают и поют миллионы людей». Городницкий приезжает в Израиль погостить, здесь у него много друзей, здесь живет его сын с семьей. А вернувшись в Россию, признается, что опасается «временных пристанищ в безмолвии чужого языка». Это – право каждого человека на выбор, который драматичен – и для тех, кто уехал, и для тех, кто остался. Бывший ленинградец, а ныне москвич Александр Городницкий, поэт, ученый-геофизик, профессор, академик Российской академии наук, то есть человек, вполне состоявшийся, почему-то чувствует себя обязанным оправдываться, объяснять кому-то – не то уехавшему соплеменнику, не то антисемиту, что помнит «с землею здешней горькое родство». Но даже в самых своих грустных стихах Александр Городницкий остается человеком солнечным, светлым, верным родине своей культуры, своего языка.
И все-таки не жжет меня тоска,
Что прадедов печальных город вечный
Впервые увидал на склоне лет,
И в детстве мне светил не семисвечник.
А Пушкина тропининский портрет.
Перед войной поколение «сороковых-роковых» думали не о семисвечнике, а о «земшарной республике» и мировом интернациональном братстве народов. Это было до Катастрофы, до борьбы с «космополитами», до уничтоженния представителей еврейской культуры. До образования еврейского государства. Составитель большой подборки стихов поэтов военного поколения, включающей имена популярные и малоизвестные, поэт Кирилл Ковальджи пишет в предисловии: «Павел Коган, Арон Копштейн, Михаил Кульчицкий и многие другие… не узнали того, с чем пришлось столкнуться выжившим, – Борису Слуцкому, Давиду Самойлову, Юрию Левитанскому (а особенно Юлию Даниэлю) и другим русским поэтам еврейского происхождения» (вып. 5-6, том 1). Война с фашистами, несмотря на все ужасы и неисчислимые жертвы, была, по крайней мере для фронтовиков, временем надежд: победим и заживем по-другому. Поэтому счастье мира, доставшееся такой непомерной ценой, рухнуло в первые послевоенные годы. Немногие уцелевшие из предвоенного поколения повзрослевшие мальчики, пившие за «яростных, за непокорных» и певшие о том, как «Бригантина поднимает паруса», попали после войны против фашизма в войну против народа, и прежде всего – еврейского народа. От имени всего поколения вернувшихся, разочаровавшихся, прозревших, автор военного «Коммунисты, вперед!» Александр Межиров после войны напишет удивительно точное, трагическое стихотворение «Артиллерия бьет по своим», а в другом - с горечью признается:
О, какими были б мы счастливыми,
Если б нас убили на войне.
В стихотворении «Еврейскому народу» замечательный русский человек и поэт Борис Чичибабин напишет:
Не родись я Русью, не зовись я Борькой,
не водись я с грустью золотой и горькой,
не ночуй в канавах, счастьем обуянный,
не войди навек я частью безымянной
в русские трясины, в пажити и в реки,-
я б хотел быть сыном матери-еврейки.
Это опубликовано было в 2003-м, а написано в 1946!
Читателю «ДИАЛОГА», даже если он прежде не был знаком с именем автора, несложно составить о нем свое мнение: большинство публикаций достаточно обширны и разнообразны. Впрочем, Евгения Рейна, представлять не надо. Как и не стоит уличать поэта в «бродской» интонации. Ведь он – друг и учитель (по признанию самого Бродского) нобелевского лауреата. В разделе «Литературные зарисовки» (вып. 2) опубликованы воспоминания Евгения Рейна о Бродском и цикл его стихов «Иосифу». Процитирую несколько строк из стихотворения, где в воспоминаниях о питерской жизни причудливо сочетаются еврейско-русские ассоциации:
Старик в парчовой ермолке, женщина с поварешкой,
стена с золотым обрезом Брокгауза и Эфрона,
корюшка и селедка с разваренною картошкой –
все осталось на месте, словно во время оно.
Двадцать четвертое мая, а крайнее место пусто,
и пустота наступает от занавес до дивана…
Из большой подборки стихов Евгения Рейна, опубликованной в первом выпуске «ДИАЛОГА», хочу процитировать несколько строк из стихотворения «Окно». Внешний повод не очень значителен: герой стоит на литовской улице и заглядывает в чужое окно, наблюдает за чужой жизнью. Чужой? Все не так просто! Ведь за реальным окном, бытовой сценкой, где (намеком) встреча субботы – незримо проступает жизнь иная, сгинувшая, уничтоженная. Это – окно времени, оно тревожит, оно объединяет с теми людьми, за которыми герой наблюдает, и вновь возникает вечная еврейская тема: «словно я жребий изгнанья вынул».
И дальше – мистическое ощущение родства, соучастия и одновременно жажда избежать участи своих соплеменников:
Самое время в окно им стукнуть,
самое время назвать свое имя,
самое время сказать, что знаю.
Самое время быть вместе с ними.
Самое время уехать обратно
от этой рембрандтовской позолоты,
от улицы Стиклю, из города Вильно
и в воскресение от субботы.
«Жребий изгнанья» может быть страшен, когда изгоняют не только из страны, но из жизни. «Трагедия культуры, расстрелянной в упор» – так озаглавлен очерк поэта, переводчика, профессора литинститута Льва Озерова о расстрелянных 12 августа 1952 года членах Еврейского антифашистского комитета, идишистских поэтах Давиде Гофштейне, Переце Маркише, Льве Квитко. Очерк долгие годы пролежал в рукописи и был опубликован уже после кончины автора (выпуск 5-6). «К этому времени (пятидесятые годы), – пишет Лев Озеров, – в еврейской литературе сложились все виды и жанры, известные мировому писательству…. Лирика, эпос, драма, эссеистика, критика, перевод, история и теория литературы… На языке идиш были созданы шедевры, которые прославили бы любую литературу мира (от Шолома Аша и Дер Нистера до Нояха Лурье и Харика)». Эти три расстрелянных поэта, как заключает, Лев Озеров «представляют тридцать, триста, и три тысячи, и триста тысяч, и три миллиона людей, для которых они писали и от имени которых они писали». За четыре года до гибели Перец Маркиш говорил в одном из своих стихотворений (перевод А. Голембы):
Цель далека еще. Я все еще в пути.
И сумерки от плеч растут, с крылами схожи.
Сегодня нет этих поэтов, а большинство их читателей было уничтожено еще раньше. В 1943 году Лев Квитко пишет в стихотворении «Миреле» – о еврейской девочке, которая прячется в лесах от гестапо. Ей всего семь лет, но ужас, страх исчезновенья превратили Миреле (имя то какое – мирное!) в тысячелетнюю старуху (перевод Якова Хелемского):
А мысли девочки – как голуби, которым
Кругом грозит потоп…И тверди больше нет…
Прищурившись, пустым и равнодушным взором.
Она глядит на мир: «Все суета сует…»
Тема расстрелянной, уничтоженной еврейской культуры не отпускала Озерова долгие годы. В первом выпуске альманаха опубликован цикл небольших поэм самого поэта под общим заголовком «Портреты без рам». И дальше названия – «Маркиш», «Гофштейн», «Квитко», «Галкин». Во вступительной статье к этой посмертной публикации писатель Сергей Есин пишет: «…это поэмы-метафоры с очень скупыми изобразительными средствами… Метафора подразумевает емкую множественность и грозность события. А события происходят в этом мире одиночества и трагизма независимо от того, на каком языке о них пишут – на русском или на идише». Лев Озеров с горькой иронией говорит о своем соплеменнике и коллеге Маркише: «И у него не было грехов, /Кроме одного – / Он писал на идиш». Но есть и другой язык, доступный только поэтам. Вот начало стихотворения «Квитко»: «Он понимал язык детей, /Листвы и птиц, воды и ветра…». А вот о другом поэте – Гофштейне:
О время! О пространство! О число!
Сказал он с горсткой пепла на ладони,
И сам стал горсткой пепла на ладони века.
<< Вернуться - Далее >>
Назад к содержанию >>