Главная > МКСР № 8 > Алекс РАПОПОРТ (Россия)
Девочка из подземелья
Журналист еженедельника «Времена» Барух Левин сидел за ноутбуком в тель-авивском офисе редакции и просматривал сводку новостей. Выбирал тему для очередного комментария. Левая рука была занята кружкой с кофе, правой он терзал «мышку».
Подплыла Илона: «Боря, тебя шеф кличет».
Илона – Елена в прошлой жизни – защитила в Тверском университете диплом по древнерусской литературе, до отъезда занималась славянскими древностями, поэтому к месту и не к месту вставляла в речь архаизмы: «кличет», «по елику», «паки», «быть по сему» − шутила. Проводив взглядом секретаршу – сегодня в ярко-желтом обтягивающем платье выше колен − он нехотя поднялся. «Новое задание. Опять пошлют к чёрту на рога. Полтора часа в один конец…» Левин обретался в Израиле уже пять лет, неплохо страну узнал, чему работа в газете способствовала, но за это время утратил интерес к неожиданным перемещениям. Через год по приезде в Тель-Авив он развелся, квартировал один на съемной студии в Яффо и в свои сорок пять аттестовал себя старым холостяком. Сильного преувеличения в этом не было.
Когда Левин вошел в кабинет, Арье, как всегда небритый, как всегда в светлой рубашке с засученными рукавами, отбросил верстку будущего номера, приподнялся с кресла и протянул пухлую лапу: «Барух, дорогой, рад видеть! Отлично, что ты здесь, Мне больше командировать некого. Твой комментарий подождет. Надо мчаться в Хайфу. К Девятому мая нам нужна военная тема. Разведка донесла – в Хайфе в доме для престарелых есть женщина, она во время войны была в одесских катакомбах. Подпольщица. Ты из Одессы – тебе карты в руки. Одесса – это ж всегда актуально. Делай интервью или очерк, если наберешь материала. Ехать удобней поездом до Бат Галим. Расходы за счет газеты, гонорар за срочность − по двойному тарифу».
− Сколько ей лет, если в сорок первом она спустилась в катакомбы? За девяносто?
− Тем более поспеши. Подробности выяснишь на месте, − Арье протянул ему листок с телефоном.
Вернувшись к своему столу, Левин позвонил и неожиданно бодрый для девяностолетней голос ответил, что сегодня вечером она сможет с ним поговорить. Это означало, что нужно ехать сию минуту, придется ночевать в Хайфе и редакция оплатит еще и гостиницу.
Они мне за это заплатят!!!...
Левин любил этот город, по своей атмосфере он напоминал ему Ялту и Одессу. «Все портовые города похожи» думал он, разглядывая из окна автобуса тянущиеся вдоль побережья улицы нижней Хайфы. Автобус вез его от железнодорожной станции по направлению к бывшей Немецкой колонии.
«Все портовые города похожи» − может, сделать это первой фразой очерка? Если, как сказал Арье, удастся набрать материал. Её адрес: улица Анилевич, это руководитель восстания в варшавском гетто. Ввернуть что-то про символику, дать крупным шрифтом во врезке: «Символично, что героиня нашего очерка живет на улице, названной в честь лидера варшавского восстания – случайных совпадений не бывает». Примерно так.
Затея с интервью укладывалась в знакомый формат и не представлялась сложной. Он сошел у Итальянского госпиталя и вскоре стоял у подъезда девятиэтажного здания, облицованного, как и другие на этой улице, «рваным» камнем. Дом окружал небольшой сквер, за ним − ухоженная территория: клумбы, газоны, лавочки, прогулочные дорожки. Левин набрал номер на пульте входной двери, охранник спросил, назначена ли встреча и открыл электронный замок. В светлом холле, украшенном кашпо и постерами с видами Израиля, он позвонил Анне Моисеевне, поднялся на лифте, прошел коридором гостиничного типа и распахнул дверь. В дальнем от двери углу на низкой тахте у окна сидела в позе лотоса женщина с вишневой шалью на плечах. Повернула голову к вошедшему и смотрела вопросительно, подняв бровь. Левин отметил прямую, как карандаш, «ермоловскую» спину и молодежную стрижку крашеных в медь волос. Нет, девяноста ей, явно не было.
− Так это вы из газеты? У меня упражнение, оно скоро закончится. Разговаривать могу.
Она взяла валявшийся у колен пульт и отключила звук телевизора.
Левин достал диктофон и положил на стол.
− Анна Моисеевна, вы готовы?
− Я, как советский пионер, всегда готова!
− Спасибо, что согласились уделить мне время. Не могу не заметить, вы прекрасно выглядите.
Для своих лет…
Как опытный интервьюер, Левин знал, что необходимо расположить к себе собеседника. Лестью ли, шуткой, как получится. Для женщин годится комплимент: похвалить одежду, украшения, прическу. Тогда субъект разговориться. Лишь после этого можно задавать неудобные вопросы.
На комплимент Анна Моисеевна милостиво улыбнулась.
− Начнём, как говорится, сначала. Могу я узнать, когда и где вы родились?
− Родилась я в тюремной больнице… Смотрите, похоже на начало блатной песни. Это можно петь под гитару!
Она залилась неожиданно звонким, чуть не девичьим смехом, а отсмеявшись, запела: «Родилась я в тюремной больнице, пожалейте меня, сироту…» И снова зашлась колокольчиком.
− Но это я сейчас смеюсь. А когда я родилась в июле сорокового года, смешно никому не было. Спрашивается: как моя мама, студентка пятого курса Одесского мединститута попала в тюремную больницу Актбюинска?
− Как же она попала?
− Хороший вопрос! Вы знаете, у нас в семье все – медики. И мой дедушка, и моя дочь, и внуки, уже пять поколений врачей, целая династия. И вот мамин отец, известный в Одессе венеролог, получает в тридцать девятом году судебную повестку. Он, как послушный гражданин, идет, куда его вызвали, а там заседает «тройка». Всех троих он знал, я вас уверяю, как облупленных… А одного из них лечил даже два раза. И этот, кого дедушка лечил дважды, на правах старого знакомого ему говорит:
«Дорогой Арон Исакович, сейчас мы вас будем судить и отправим в Сибирь.
− Как так в Сибирь?!..
− Войдите в наше положение, Арон Исаакович! Куда нам деваться, у нас разнорядка. В лагерях нужны медики. Пациентов уже много, а врачей пока мало. Вы, самое главное, не волнуйтесь. Будете там на особом положении. Врач живет не в бараке, а в лагерной больничке. Это, согласитесь, большое удобство, не правда ли? Поработаете три годика и вернётесь.
− А как же вы, дорогой мой, обойдетесь без венеролога?!...
И этот штымп деду ответил: «Время такое, Арон Исаакович, что лучше уж я буду без венеролога, чем с дыркой в затылке». Он знал, о чем говорил.
Деду, действительно, дали три года, пустяковый по тем временам срок. И не за «политику», Боже упаси, не антисоветская агитация и пропаганда, а якобы за частную практику и неуплату налога фининспектору. Уплати налоги и живи спокойно, что называется… Но дед не согласился с надуманным приговором: это, сказал, навет на мое доброе имя. Слово откуда-то такое взял: навет!
Произнесла по-одесски: навэт. Забавно. Использовать в статье.
− Дед объявил голодовку. Бабушка, прямо как декабристка, поехала за ним, с той лишь разницей, что не в Сибирь, а в Казахстан. Когда она приехала в Актюбинск, дед был при смерти. Он проявил характер, отказался от еды, и ей дали свидание, чтобы она убедила мужа работать в тюремной больнице. Его хотели оставить в городе в сносных условиях. Но он проявил характер. Сколько можно голодать? Вы не знаете?.. Ешьте печенье, я поставила, но забыла предложить. Умер он через неделю после их свидания в возрасте пятидесяти лет.
Анна Моисеевна дотянулась до пульта и погасила экран. В этой однокомнатной студии разве что плазменный телевизор на стене и мобильный телефон были из сегодняшнего дня, остальные вещи напоминали Левину интерьер одесской квартиры второй половины минувшего века, знакомый c детства.
Такая же стеклянная сахарница и подстаканник с изображением памятника Хмельницкому были у бабушки… Похожая фанерная этажерка, крытая темным лаком, с фигурными столбиками, выточенными на станке, стояла в углу…
− Все эти вещи вы привезли из Одессы?
− Нет, конечно, это всё я купила уже здесь. Был момент− затосковала и решила воссоздать атмосферу… Из Одессы ничего себе не привезла. Мы ехали с дочкой, зятем и двумя внучками. А муж не дожил до того дня. Не доехал… Так вот, когда мы уезжали, прошел слух, что в Израиле дороги детские вещи, и надо их по максимуму везти с собой. Зять, добрая душа, сказал: «Мама, берите всё детское». Поэтому мой багаж – разрешенные сорок кэгэ на человека – на девяносто девять процентов состоял из детских вещей. Таможенник попросил раскрыть, увидел и спросил: «Бабушка, вы себе хоть лишнюю пару трусов взяли?»
Нет, куда-то не туда её клонит… Разговора о героическом подполье пока не получается.
− Анна Моисеевна, вы сказали, что родились в июле сорокового. Насколько я понимаю в арифметике, к началу войны вам еще не исполнился один год…
− Слушайте, − она всплеснула руками, − пять с плюсом за арифметику! Пять с плюсом! Я смотрю, вам бы не диктофоном ходить, а преподавать в начальных классах… Доброе бы дело делали… Но, к вашему сведению, Одессу Красная армия оставила в середине октября, так что уже годовалой я оказалась в катакомбах вместе мамой и трехлетней сестрой. Вы видите перед собой матёрую уголовницу: родилась в тюрьме, скрывалась в подполье, поменяла документы и жила под другой фамилией. – Она опять засмеялась. − Но у этих событий есть предыстория. Без неё будет непонятно. Так на чем я остановилась?..
− Дед умер в Актюбинске, − обреченно напомнил Левин.
− На похороны бабушка вызвала телеграммой дочь, мою маму. Но мама – следите за мыслью − к тому времени уже была мамой, хотя еще не моей, плюс к тому на седьмом месяце беременности мною. В институте дали академотпуск, она подхватила двухлетнюю дочь, старшую сестру и помчалась в Актюбинск. Уже после похорон от всех переживаний она раньше срока родила меня. Бабушка там жила на поселении, поэтому рожать маме кроме как в тюремной больнице было негде. И первое время она с грудным ребенком уехать, конечно, не могла. А бабушка тем временем устроилась врачом в ту самую больницу, где не согласился работать дед, и где по этой причине родилась я. Бабушка предложила маме: «Давай поживем здесь год, поставим отцу памятник, после этого вернемся в Одессу». Она работала на двух работах, чтобы прокормить нас всех и отложить деньги на памятник. И она его таки да поставила!
Анна Моисеевна победно посмотрела на Левина, как будто установка могильного памятника была отчасти и её заслугой. Потом трижды сделала глубокий вдох-выдох и пояснила: «Дыхательная гимнастика по системе Цигун в конце сеанса. Ну, хватит на сегодня». И бодро пересела к столу.
Но мама памятника так и не увидела. Она поехала в Одессу раньше бабушки, после того, как получила телеграмму от мужа: срочно приезжай, академотпуск заканчивается. Мама к тому времени завершила пятый курс, ей оставался год до диплома. Конечно, она хотела его получить, стать врачом, как и две её сестры, уже окончившие Одесский мед. И мама взяла за руку старшую, подхватила меня, годовалую, под мышку, и мы двинулись обратно. В Одессу вернулись 20 июня вечером. 21 июня у родителей был один день после года разлуки. А завтра, как говориться, была война. 22 июня утром папу, он же военнообязанный, вызвали в военкомат, он получил назначение главврачом полевого госпиталя, забежал домой проститься-собраться и вечером уехал. А мы втроем остались в квартире на улице Чижикова, теперь она, наверное, по-другому называется. – Анна Моисеевна замолчала, сделала отсутствующее лицо, ушла в себя. Левин не прерывал. − Я за шестнадцать лет после отъезда сюда так и не была в Одессе. Уезжая, порвала все старые фото, − зачем они в новой жизни? − а сейчас боюсь, что если поеду, захочу там остаться….
− Откровенно говоря, не знаю таких случаев, когда пенсионеры возвращаются из Израиля в Украину. Возможно, они и есть, − осторожно вступил Левин. − Но вернемся в сорок первый год. Вы не пытались эвакуироваться?
− Так вот, слушайте. 23 июня утром в нашу дверь позвонили. Мама открывает − на пороге солдатик с повесткой. «Вы жена Мойше Шулимовича Гельфанда? – Да. – У меня предписание отправить вас в эвакуацию. Вот бумага. Собирайтесь, я должен проводить вас на пароход. Ну, нищему собраться – только подпоясаться. Вещей немного, в чем приехали, что с собой привезли из Актюбинска, только то и взяли, − другого ничего не было. Ключи сдали дворнику и пошли по Канатной улице к порту, сумки несет солдат, а мама ведет нас за руки. И все, кто был на улице, идут в том же направлении. Когда мы подошли к началу Канатной, то оказалось, что пробиться в порт не-воз-мож-но – все запружено. И внизу, и вверху – вся Потемкинская лестница от нижней ступени до памятника Дюку забита людьми, которые хотят спуститься туда, где уже стоим мы. Но мы, хотя и ближе к причалам, не можем сдвинуться с места. И мама в такой толпе крепко нас держит за руки, боится потерять. Короче говоря, пробиться к пароходу нет никакой возможности. И вот мы стоим, а солдат не уходит: «У меня приказ, я должен вас проводить на борт. Наконец мама говорит: «Мне это надоело, мы возвращаемся». Солдат: «Нет, я не могу вас отпустить обратно». Мама: «Что я должна сделать, чтобы вы оставили нас в покое?». Он: «Подпишите в повестке, что я вас посадил на пароход». Она подписала бумагу и он ушел. И как только солдат отошел, к ней подошел мужчина и говорит: «Вы не имели права подписывать. Вы дали ложные сведения советским органам. Кроме того, у вас две девочки. Вы подвергаете свою и их жизни огромному риску. Ваш муж – еврей, он на фронте в должности командира, от эвакуации вы только что отказались, и если в город войдут немцы, ничего хорошего вам не светит». Он воспользовался её растерянностью, видит, что женщина с двумя детьми, без поддержки, начал запугивать. И потом говорит: для вас лучший выход – спуститься с детьми в катакомбы. Нам нужен врач. Условия там созданы. Включая ясли и детский сад». Маме ничего не оставалось, как принять предложение, − ведь она хотела сохранить дочерей.
−Как это себе представить? − спросил Левин. − Он что же, следил за вами от самого дома?
− Выходит, что следил. Только не от дома, а еще раньше, от того самого учреждения, откуда пошел солдат с повесткой. Сперва следил за солдатом, который нес повестку. А потом уже за адресатом повестки. Как я теперь предполагаю, в одесском НКВД решили: всё-таки у неё двое малышей, для очистки совести, что называется, дадим ей шанс эвакуироваться. Но если не получится, заставим спуститься в катакомбы – ведь она, считай, готовый врач, только что без диплома. Кому в подполье нужен диплом с гербовой печатью, вы не знаете? Я тоже не знаю. Кто там его будет разглядывать в темноте? Там понадобится реальная медицинская помощь. Вероятно, у тех, кто готовил подпольную группу, не было в тот момент другой кандидатуры – молодые военнообязанные врачи были разобраны по госпиталям. А пожилого со стажем терапевта из районной поликлиники в катакомбы не возьмешь, тут нужен выносливый организм. «Компетентные органы», как тогда говорилось, знали из отцовской анкеты, − анкеты они придумали, будь здоров! − рулона обоев, образно говоря, не хватит на одну такую анкету – так вот, они знали, что жена военврача Мойше Шулимовича Гельфанда, двадцать два года, русская, окончила пять курсов мединститута. Это обстоятельство решило дело. Так мы попали в катакомбы.
− Вам был всего год. Но, может быть, вы что-то помните? Какие были ощущения?
− Я помню, что было темно, холодно и всё время хотелось есть. Вот такие ощущения.
− У вашей семьи было отдельное помещение или жилье разделялось на две, скажем так, «казармы» − мужскую и женскую?
− Нет, конечно, никакой отдельной комнаты… Это ведь не отель. Были мужское и женское общежития, спальные помещения с деревянными нарами. Вообще-то, жизнь была более-менее налажена, тут они не соврали: имелось что-то наподобие детского садика, воспитательница занималась с детьми. Для тех, кто постарше, устроили школу. Катакомбы начинаются от парка Шевченко. Там самые первые штольни, где после указа Екатерины II об основании города начали брать камень для построек. От парка катакомбы идут подо всем городом и тянутся вдоль побережья вплоть до поселка Котовского. И было много выходов на поверхность, которыми подпольщики пользовались. Но слух о том, что в катакомбах партизаны, распространился, и румыны – им была предоставлена гражданская власть, − немцы, чтоб не распылять силы, сохраняли контроль над стратегическими объектами: порт и вокзал – так вот, румыны начали замуровывать выходы, все, какие могли обнаружить. То есть, перекрывали путь к источникам воды и пищи. И, вдобавок, они стали травить нас газом. Если б не газ, то продержаться можно было бы дольше. В конце концов, все оттуда вынуждены были уйти и жить на нелегальном положении уже на поверхности.
− Оккупация Одессы длилась с октября сорок первого по апрель сорок четвертого года. Как долго ваша группа пробыла в катакомбах?
− Да, вы хорошо осведомлены, − глядя в пространство перед собой, медленно обронила Анна Моисеевна. – Ни много, ни мало два с половиной года в общей сложности. − Она сидела за столом с отсутствующим выражением лица, вся уже не здесь, в уютной комнате, где устроила всё по своему вкусу, а во времени, о котором рассказывала. − Я знаю со слов мамы, что дети были под землей около года. Когда начались газовые атаки, решено было передать нас в семьи, где мы будем в безопасности. Чтобы не привлекать внимания, отдали тем, у кого уже были дети, и только по одному ребенку в семью. И мы с сестрой попали к разным женщинам. Им всем руководство отряда сказало: за нашего ребенка, если что случится, ответишь своим ребенком. Так что, эти крестьянки – вот кому не позавидуешь! − боялись и оккупационной власти, которая могла уличить их в сотрудничестве с партизанами, и самих партизан.
− Кому и куда вас отдали? – просил Левин.
− Помню, что это была простая женщина, жила где-то под Одессой, все её дети были меня старше. С первого же дня она стала меня, двухгодовалую, инструктировать. «Як ты кажешь, колы прыдут и спытают, хде твоя мама?». В ответ на это я показывала рукой на пол и говорила: «Там». «Ты шо, дурная? − орала она. − Усех убьют, колы так кажешь! Мэня, тэбя, их, – показывала на своих детей». – Хто бы, хдэ бы тэбя нэ спытав, усэм кажы, шо я твоя мама, а воны – твои браты!. Но во мне, малышке, всё восставало, когда я это слышала. Как это так, она − моя мама?! С чего вдруг? «Ты зрозумила? − кричала она. − Кажи, хдэ твоя мама?» «Там», − назло ей говорила я и показывала рукой на пол. Надо сказать, её опасения имели под собой почву. Возможно, кто-то донёс, свет же не без добрых людей… Однажды в хату пришли четверо: двое солдат, румынский офицер и переводчик из местных. Переводчик принялся опрашивать детей, каждому, начиная со старших, он задавал один и тот же вопрос: «Где твоя мама?» Наконец дошла очередь до меня, самой маленькой. Переводчик подошел, присел на корточки, улыбнулся, взял меня за руку. Добрый дядя… Крестьянка стояла тут же − на ней лица не было. На вопрос, где твоя мама, я впервые показала на эту женщину и сказала: «Вот». После чего она грохнулась в обморок. Румынский офицер от неожиданности вздрогнул. Солдаты подняли её с пола и перенесли на кровать, переводчик велел мальчику наполнить стакан и плеснул в лицо водой. А я смотрела на это и соображала: правильно ли я ответила, если после моих слов такое случилось?
− Ваша сестра тоже помнит проверку?
Анна Моисеевна усмехнулась.
− С моей сестрой было иначе. Люда сразу сбежала из семьи, куда её отдали, прибилась к беспризорникам и до освобождения скиталась по городу. До смерти перепуганная женщина, которая должна была её холить и лелеять, пришла в отряд: так и так, девочка пропала. Причем, её уход не был связан ни с конфликтом, ни с суровой дисциплиной, ничего такого…. Просто там, куда её привели, ей не понравилось, и Людочка, никому ни слова не говоря, развернулась на сто восемьдесят градусов и ушла… Одесский ребенок, что вы хотите… Отыскала улицу, где мы жили до войны и стакнулась с беспризорниками… Кто-то давал им еду, что-то они воровали на Привозе, ночевали на чердаках… Существовали на подножном корме. Одесса, надо сказать, в годы оккупации не бедствовала, румыны устроили капитализм, приехали коммерсанты, открылись мелкие предприятия, местные деловары тоже старались не отставать… Было изобилие для всех, кроме тех, кто сидел в катакомбах и тех, кто по расовым законам подлежал уничтожению. Мы с сестрой попадали под обе категории. А всем остальным было неплохо…
На чем я остановилась?.. Так вот, женщина приходит и говорит: Люда пропала. В отряде закричали: «Мы тебя расстреляем». Но мама им спокойно так возразила: «Вы что, с ума уже спятили, живого человека расстреливать? Она ж мать-героиня, у ней семеро по лавкам… Люда пропала – Люда найдется». И отпустила ту женщину с миром, спасла её. Как сказала, так и случилось: Люда таки да нашлась.
− При каких обстоятельствах?
− При драматичных. 10 апреля сорок четвертого года стоим это мы на улице – к тому времени мама меня забрала от крестьянки, и мы жили вдвоем – стоим, значит, голодные, оборванные и смотрим на вход наших войск в Одессу. Всё не так, как в кино показывают. Тишина-а… все молчат… стоят по обеим сторонам тротуара, а солдаты приближаются по мостовой. И когда колонна поравнялась с нами, я вдруг закричала «Папа!» и кинулась к офицеру, который шел впереди колонны. Я же отца не помнила. Но мама мне всегда говорила, что папа, там, где он служит – самый главный, война окончится, и он к нам вернется... Вот я увидела «самого главного» и бросилась к нему. Офицер подхватил меня на руки, достал из полевой сумки сухарь и я, сидя, у него на руках стала его грызть неокрепшими зубами. В этот момент к маме подошла еще одна оборванка, потянула за юбку, показала на меня и говорит: «Я тоже хочу!» Это была Люда. Беспризорники одними из первых узнавали, что в городе происходит. И сестра сообразила, что когда все выйдут на улицы встречать армию, она сможет отыскать родных. Она потом рассказывала, что уже заметила нас, но сперва не решалась подойти, и наблюдала издали. Слегка одичала от той жизни. Подбежала только тогда, когда меня взяли на руки. Мама, чуть с ума не сошла от всего этого: старшая вдруг нашлась, теперь младшую куда-то уносят. И кинулась за мной. А Люда − за ней. Догнав офицера, мама выхватила меня, но не удержалась и упала. Причем, я при этом падении совсем не ушиблась, она меня уберегла, но сама содрала кожу на колене, хлынула кровь. Шрам остался на всю жизнь. Она мне его однажды показала на пляже: «Это я с тобой тогда упала».
− Шрам о воссоединении семьи, − вставил Левин
− Не полностью воссоединение, отца с нами еще не было. Но маме каким-то чудом удалось главное: сохранить в оккупации обеих дочерей. Надо сказать, − из песни слов не выкинешь − что в июне сорок первого ни родня мужа, ни мамины сестры с собой в эвакуацию нас не позвали. Её сестры, мои русские тетки подумали: Оленька вышла замуж за еврея, теперь она не наша, пусть выпутывается, как хочет… Родня мужа подумала: нам грозит смертельная опасность, а жена Мойше – русская, их дочери, получается, тоже русские, их не тронут… И мы втроем оказались вдруг без поддержки – выживайте, как хотите. А они все уехали и после войны благополучно вернулись…
Вот это уж точно в героический очерк не впихнешь…
− А история с офицером, который взял меня на руки, имела продолжение. –Будете слушать? Сомневаюсь, правда, что это нужно для газеты. – Анна Моисеевна оживилась: на щеках румянец, глаза блестят, рассказать ей хотелось.− Его часть на какое-то время задержалась в Одессе, и он обратился к местным властям: «Найдите мне ту молодую женщину, чью дочь я держал на руках, Пушкинская, угол Троицкой» − «Как же мы вам её найдем?» − «А вот как хотите. Вы должны помогать армии!» Нет, как вам это нравится? Найдите ему молодую женщину… И что интересно, ему таки нашли. Уж не знаю, кого опрашивали, но в один прекрасный день милиционер принес маме повестку: майор такой-то просит вас явиться по указанному адресу. Мама взяла меня за руку − от себя не отпускала, а за старшую уже не боялась, ну, раз она в огне не горит и в воде не тонет – и вдвоем мы пошли к этому человеку.
− В казармах их расквартировали?
− Нет, он жил отдельно, частная квартира, комната у хозяйки. Я запомнила, что был он какой-то рыжий и невысокого роста, если сравнивать с папой, который через год вернулся с орденами и на костылях после ранения, и казался мне гигантом, красавцем и героем.
− На костылях после ранения? Он же был главврачом госпиталя…
− А вы думаете, полевые госпитали не обстреливали, бомбили?.. И под огнем не оперировали?.. Так вот, тот офицер маме прямо с порога говорит: «Твоя дочь назвала меня отцом. У меня никого нет, я вдовец. Давай будем вместе, создадим семью, после войны я удочерю твоего ребенка». И мама ему гордо так: «Нет, я буду ждать мужа» − «Откуда ты знаешь, что он вернется? Такая война, такие жертвы…» − «Нет, я знаю, что вернется…» А я тем временем, пока они разговаривали, занялась своими делами: обследовала его комнату и обнаружила на подоконнике крынку со сметаной. Прямо рукой стала зачерпывать, есть сметану, и вскоре перемазало все лицо. Голодная же всё время была. Взрослые о своем, а я знай сметану наворачиваю. Когда я с ней расправилась и повернулась, оба на меня уставились, – пауза −замолчали как по команде и засмеялись. Долго не могли упокоиться. Оба были после нервного разговора на взводе, и тут я дала им такую разрядку. Наконец мама справилась с собой, обтерла мне лицо платком и говорит: «Ну, видите? Вот какую невоспитанную девочку вы хотели удочерить…» И мы ушли. Мама потом сказала, что это единственный раз за войну она смеялась. А мне, наоборот, не до смеха, вечером обделалась, желудок был непривычен к такой пище.
Ну, ладно, если затея с интервью и очерком не вытанцовывается, остается удовлетворять любопытство за счет редакции…
− Вы согласны, что подпольные группы в катакомбах мало на что влияли? Неудобств особых оккупантам не причиняли, серьезного сопротивления не организовали, холокост на своей территории ни приостановить, ни уменьшить не могли? Миф о героическом подполье стали создавать уже после войны, – в частности, Валентин Катаев тут отметился со своим вездесущми Гавриком, который стал у него секретарем подпольного обкома. Фактически, главная задача и группы Молодцова-Бадаева и других подпольщиков, лишенных поддержки извне, была выжить и дождаться освобождения…
− Да, они мало на что влияли, − Анна Моисеевна кивнула, – но театр-то они спасли. Вы не знаете эту историю? Оперный театр перед отступлением хотели взорвать, о чем подпольщики узнали. Если закладывают заряды и тянут провода, это же видно. Кто-то сообщил в отряд. Подпольщики стали собирать деньги, чтобы подкупить румынского солдата, которому поручат привести в действие детонаторы. С трудом собрали деньги, нашли этого солдата. А он сказал, что нарочно вызвался, чтобы, наоборот, сохранить театр, и сделал бы это бескорыстно. Он, дескать, большой театрал, и не хочет взрывать такой красивый театр. Но раз за это еще и деньги дают, то он не откажется взять… − Анна Моисеевна усмехнулась. − Румыны любят деньги… Это неплохое качество некоторых людей спасло − можно было выкупить свою жизнь. Но тому солдату, который деньги взял, они не помогли. Он не взорвал, и поэтому не ушел с румынской армией – чтобы свои не наказали. Остался в Одессе, попал в руки СМЕРШ и его расстреляли. Тогда долго не разбирались.
− Ваша мама вспоминала время, проведенное в катакомбах?
− Она избегала воспоминаний. И если по радио, по телевизору начинали об этом говорить, просила выключить. В катакомбах она стала свидетелем нескольких самоубийств, когда мужчины не выдерживали, кончали с собой. Ни одна женщина там так не поступила, мужчины оказались слабее. Обидно, говорит, было за мужиков… Когда приехал отец, мама сказала ему: «давай уедем отсюда, не могу здесь жить, мне всё время кажется, что я должна туда спуститься. Что катакомбы меня ждут…» Папа получил назначение главным врачом диспансера в областной город и мы уехали.
− Но в Израиль вы уезжали из Одессы…
− Да, я потом вернулась, потому что приехала учиться. В одесском университете старые доценты помнили и маму, и её сестер и говорили мне, что они были самыми красивыми на факультете. За ними все пытались ухаживать, и прежде всего, молодые преподаватели. Ну, тогда, до войны , иначе ухаживали, чем сейчас… И был у меня случай, когда я, представьте себе, опять оказалась в катакомбах, но уже не с мамой, а со своей дочерью. Идем это мы однажды по Одессе и Диночка – ей было лет четырнадцать − говорит: «Смотри, экскурсия в катакомбы. Давай поедем». Мы купили билеты, сели в экскурсионный автобус и поехали в село Нерубайское. Перед тем, как спуститься под землю, гид нам сказала: «Если кто-то из вас был здесь во время войны, то вниз идти нельзя, могут быть осложнения. Мы вернем вам деньги и отвезем обратно». Какие такие осложнения? Я подумала: «Мне же был всего год, я мало что помню, со мной ничего не случиться» Под землей гид раздала нам свечи, провела нас по всем помещениям и говорит: «Вот в таких условиях люди здесь находились. А теперь давайте задуем свечи, а я выключу лампы, чтобы вы представили, как здесь было тогда.
Она выключила подсветку, и я упала в обморок.
Потом их фельдшер, которая работает при мемориале, меня ругала: «Вы же врач, вы что, не понимаете?.. Это же следовая реакция! Такие воспоминания не уходят. Это − на всю жизнь».
Левин выключил магнитофон.
− Давно вы в Хайфе?
− Уже десять лет. Как приехала пароходом из Одессы, так здесь и осталась. Дочка зовет к себе, она в Акко, тоже на побережье, но я здесь уже привыкла. Здесь я начала заниматься йогой. Вы знаете Любу? Вся русская Хайфа знает Любу! Она прямо таки творит чудеса, открыла школу йоги, арендует залы, ведет занятия для всех возрастов. Любви все возрасты покорны – прямо про неё сказано. Она даже придумала особый курс для религиозных женщин, которые хотят заниматься отдельно от мужчин, и заменила им всю индусскую философию на иудейскую. У неё большие способности… Вот о ком надо написать в газете! Так вот, я по утрам часам к семи приезжала к морю на Бат Галим, а Люба там занималась йогой со своей группой. Я посмотрела на это дело, оценила, как врач, и тоже начала заниматься. Подруги спрашивают: что это тебе даёт? Неизвестно, что это мне даёт, но знаю, что рано утром я должна встать, взять бутылку воды и пойти.
− Если вы не против, завтра утром во время занятия я вас сфотографирую. Только одна просьба: возьмите с собой эту шаль.
Анна Моисеевна удивленно приподняла левую бровь. – А вы не проспите?..
− Надеюсь, что нет. Спасибо вам за интервью. – Левин поднялся. – Значит в семь утра на Бат Галим? Пляж небольшой, так что мы не разминемся.
Она поднялась и проводила его до лифта.
Крытая темно-красной черепицей, как большинство домов Немецкой колонии, двухэтажная гостиничка выходила своим фасадом на шумный проспект Бен Гуриона. Ходьбы от тихой улицы Анилевич до проспекта – три минуты. А вот и местная «Потемкинская» − бегущие каскадом по изумрудным террасам по-персидски роскошные Сады бахаев с обеих сторон широкой лестницы, прочерченной грифелем ландшафтного архитектора и устремленной от подножья горы Кармель к венчающему её белоснежному храму с золотым куполом – к усыпальнице пророка, провозвестника новейшей мировой религии. Если не знать предыстории, можно подумать, что мавзолей на горе – старинное сооружение. Но Левин, написавший статью о религии Бахауллы, знал, что храм, лестница и сады спроектированы не позднее сороковых, а завершилось строительство в пятидесятых годах прошлого века.
Имитация старины, и надо сказать, убедительная. Чтобы завоевывать сердца, нужно быть убедительным: привлекать внимание, поражать воображение.
Вечерело, по всей длине лестницы зажглись цепочки фонарей и подсветка в кронах деревьев. Он достал смартфон и набрал номер главного редактора. Арье откликнулся сразу.
− Арье, дорогой, шалом! Звоню из Хайфы, сижу тут под сенью Кармеля напротив арабского ресторана, собираюсь ужинать. Да, встретился. Но она была о ту пору совсем бэби, ребенком несмышленым. Да,.. Нет… Интервью о героическом подполье не получится. И очерка не будет, но я привезу отличный постер на первую полосу: как она занимается йогой на фоне моря. Девочка из одесского подземелья обрела счастье в израильском хостеле − это будет посильнее «Фауста». Обнимаю, хорошего вечера!
Интересно, он еще в редакции или уже уехал? И еще интересней, где сейчас Илона. А была б она здесь, обязательно пригласил бы в этот ресторан, там отлично запекают рыбу…
Он сидел на скамейке, смотрел на подсвеченную лестницу, ведущую к храму, и вспоминал лестницу в своем родном городе и, по ассоциации, прославивший её фильм «Броненосец Потемкин». Фильма этого Левин не любил, и, отдавая должное режиссерской изобретательности, считал фальшивым и конъюнктурным. Если отбросить новаторские для того времени приемы, «Броненосец» был агиткой, выполненной на потребу государственной идеологии. Особенно же претило свойственное режиссеру смакование жестокости. Он явно находил удовольствие в постановке таких сцен: бегущая толпа, топчущая упавшего ребенка, и следующим кадром – огромные, обезумевшие от ужаса глаза матери, знаменитая эта коляска с младенцем, ускоряясь, сверкая спицами летящая вниз к неминуемому крушению, прыгающие по ступеням одноногие на костылях и даже один безногий, скачущий на своей тележке с деревянными колодками в руках с марша на марш. После трех войн и одной революции найти в городе инвалидов, желающих поучаствовать в массовке, не составляло труда. Подлинная история «Потемкина» сложнее снятого Эйзенштейном фильма с жизнеутверждающим финалом. Но правда жизни не умещается в стереотипное клише, и её неизбежно адаптируют под сиюминутные нужды. Точно так же не умещается в формат воскресного интервью история, рассказанная Анной Моисеевной. Не хочется да и жаль её воспоминания приглаживать, причесывать, нивелировать и в изуродованном виде отдавать в газету.
Бросить бы эту «дорогую редакцию» во главе с жизнерадостным толстяком Арье ко всем чертям. Если говорить себе правду, единственное, что там интересует – Илона. Но другой работы пока нет...
На этой мысли он поднялся и пошел ужинать.
На первой полосе еженедельника, вышедшего к Девятому мая, красовался сделанный им постер. Женщина с наброшенной на плечи вишневой шалью, закрывающей грудь, улыбалась в камеру на пустынном пляже. За ее спиной видны были голубой окоем, невысокий скалистый волнорез и крадущиеся к нему барашки волн. Как Уинстон Черчилль на знаменитом снимке, показывала она читателю комбинацию из двух пальцев в виде буквы V – символ VICTORY.
Хайфа-Москва
<< Вернуться - Далее >>
<< Назад