«Диалог»  
РОССИЙСКО-ИЗРАИЛЬСКИЙ АЛЬМАНАХ ЕВРЕЙСКОЙ КУЛЬТУРЫ
 

ГЛАВНАЯ ДИАЛОГ-ИЗБРАННОЕ > ПРОЗА

Рада ПОЛИЩУК (Россия)

И БЫЛО ТАК

Рассказы

(Продолжение)

А Маля к Изюне переехала, хоть и побаивалась недобрых взглядов свекрови. Не одобряла ее Изюнина мама, нет, не одобряла, и скрывать это не собиралась, совсем даже наоборот – всячески подчеркивала свое недовольство невесткой. В своем доме полноправной хозяйкой была и к безоговорочному сыновнему повиновению привыкла. Не в ее возрасте менять привычки, да и характер имела не из уступчивых. Пока свекровь жила, Изюня ужом крутился между ними, худел, несмотря на Малины выдающиеся кулинарные способности, по большей части молчал и с той, и с другой, стараясь никого не выделить и сохранить внешнее равновесие, только темные круги под глазами выдавали наивысшую степень его беспокойства.

А ночью в постели, под одеялом прижимался к Мале как дитя безгрешное и пылкий любовник в одно время. Наверное, свекровь виновата, что ребеночек у них не получился, о чем мечтали они оба. Маля бы деток котлетами в компоте потчевала и другими деликатесами домашнего производства, а Изюня шил бы платьица-костюмчики всем на радость, а кому-то, может, и на зависть, тоже не беда. О большой и дружной семье мечтали – и в этом полностью совпали их интересы.

Только по ночам, когда крылатый Бог любви и плодородия Эрос просыпался и звал в свои объятия всех влюбленных, жили они сторожко, к звукам извне невольно прислушивались – то ложечка о чашку за перегородкой звенькнет, то Изюню вдруг мать позовет требовательно, неотложно – сию же минуту, как приспичило, без промедления, то храп внезапно оборвется, и послышатся шаркающие шаги. А они себе в кухне спальный уголок оборудовали, проходная получилась спаленка. По этой причине не отпускали они свою страсть на волю никогда. Маля женщина целомудренная, но от природы страстная, все время неудовлетворенность чувствовала и об одном мечтала – остаться с Изюней наедине, без   неусыпного свидетеля  за тонкой стенкой-времянкой.

Под одеялом ласкали друг друга, задыхаясь от нежности, желания и духоты. Вынырнут ненадолго, воздуха глотнут и обратно – с головой, как дети, вроде так их никто не увидит. Изюня медленно целовал ее от кончиков пальцев на ногах до жестких локонов на лбу, она едва дышала, всем своим женским существом отзываясь на каждый его поцелуй. Теплые влажные прикосновения будили в ней такую исступленную чувственность, что ей делалось страшно. Одной рукой она зажимала себе рот, чтобы не закричать во все горло, разбудив не только свекровь, но и всех соседей во дворе, а другой – отталкивала Изюню от себя, да от греха подальше. И так каждый раз. Днем свекровь всегда была дома, и оставить ее одну нельзя было ни при каких обстоятельствах даже на короткое время, на день-другой.

Когда свекровь умерла, оба были уже не в детородном возрасте, и мечта о ребенке отлетела светлым облачком, может, кому другому удачей обернется. А любовь крепла, не могли они жить друг без друга. Ни дышать, ни есть, ни спать. Маля была и домохозяйкой, и помощницей, пациентов записывала, талончики выдавала, инструменты кипятила, потому даже когда Изюня вел прием в своем кабинете, она каждое мгновение чувствовала его присутствие и мысленно помогала, безошибочно угадывая, когда трудный зуб, когда удаление, когда операция на надкостнице.                                                      

Так шло время, день за днем в неостановимом своем течении.

 

А потом Маля заболела. Болезнь подкралась исподтишка, Изюня не сразу ее распознал. Маля рассеянная сделалась, то потеряет что-то, то перепутает, идеальный порядок в доме постепенно превращался в бедлам. Он не запретил ей готовить инструменты к приему, чтобы не обидеть, только после сам кипятил снова и все укладывал в нужном порядке. Больных тоже стал сам записывать под предлогом усиленного контроля со стороны налоговых органов, у него ведь ни по каким бумагам помощница не числилась.                                                    Да, в конце концов, и так жить можно, он подстраивался под эти перемены, не зная, что ждет их впереди.

 Беда летела на них снежным комом. То Маля цветы горячей водой из чайника полила, то вместо сахарной пудры солью посыпала коржи своего фирменного торта, то газ включила, а выключить забыла, пока он в булочную ходил, чуть не отравилась, то соседей перестала узнавать, а то вдруг пропала, он чуть с ума не сошел, пока с милицией отыскал ее на Лонжероне поздним вечером одну в лифчике и трусах в холодное время поздней осени. Она как будто ничего не понимала, только смотрела на него, словно спросить о чем-то хотела да не решалась.

А как-то ночью, когда лежали, как всегда тесно обнявшись, вдруг прошептала в самое ухо: «Изюня, со мной что-то происходит?» Он растерялся, спрятал лицо у нее на груди, прильнул губами к нежной коже: «Спи, Малюня, малышка моя, девочка моя маленькая,  я всегда с тобой».

Больше она ни о чем не спрашивала, а вскоре перестала его узнавать.

Он закрыл свой кабинет и не отходил от нее ни на шаг, все время разговаривал с ней, научился варить и печь по ее рецептам, все в точности делал, как она.  

  Везде и всюду водил ее за руку. Шел впереди, а сзади плелась дородная, пышная Маля, мелкими шажками, как девочка маленькая. Одна такая пара в городе – ни с кем не спутаешь. Сострадательно оглядывались им вслед те, кто помнил другую диспозицию: впереди царственно шагала Маля, поодаль, чуть сбоку – Изюня. Единое целое. Теперь тоже так говорят, и кое-кто по-прежнему завидует им.

Он даже на море ее повез, на Лонжерон, чтобы она искупалась. Искупалась! – это для таких, как он, кто и на резиновом круге плавать не может. Он договорился со спасателем, что тот поплывет на своей шлюпке рядом с ней, чтобы, Боже упаси, чего не случилось. И Маля поплыла… Он стоял по пояс в воде и глаз с нее не сводил – вот она нырнула, вот вынырнула, вот снова нырнула… На берегу глаза ее светились счастьем.

Вечером, уже лежа в постели, посмотрела на него долго, внимательно и сказала: «Я тебя не знаю, но ты меня не бросай, пожалуйста» и доверчиво, как ребенок, вложила свою ладонь в его руку. Он долго сидел так, потом прилег рядом, не выпуская ее руку, и уснул.

А утром, когда проснулся, Мали уже не было.   

Смерть, конечно, не безвременная по житейским меркам. Мале семьдесят шесть было. Но Изюня старше на семь лет. Он должен был умереть первым. Он упрямо повторял это каждому встречному, будто что-то можно было изменить.

А изменить уже ничего нельзя.

ПРИМА 

Стук пишущей машинки и стрекот арифмометра – звуки, знакомые с раннего детства. Плюс хор женских голосов – писклявых до визга, низких, грудных и хриплых, прокуренных, сопровождаемых удушливым кашлем с долгим, трудным отхаркиванием. За стенкой нашего жилища в бараке на территории завода размещались бухгалтерия, канцелярия и плановый отдел. Такая вот музыка, ежедневно, кроме воскресений и красных дней календаря. Без перерыва на обед, потому что обедали они, не отходя от рабочего стола немудреным сухим пайком, принесенным из дома. Кто, что мог, то и приносил, чуть побогаче, чуть поскуднее, или вовсе уж – хлеб с маргарином и крутое яйцо с огурцом собственной засолки на скорую руку. Без особого разнообразия. Не замолкали ни на минуту и с набитыми ртами тоже – то громко, в крик, до звона в ушах, то тихим, зловещим шепотом, то ровно, монотонно – бу-бу-бу, бу-бу-бу.

И музыка всегда одна и та же. Тук-туктуктук-туктук, вжик, вжик, вжик-вжик, вжииик. Примерно так.

А мама тихонько пела, что бы ни делала – всегда напевала. Тихонько – чтобы не мешать трудовому коллективу за стеной. Несовместимое было соседство: они – за нашей перегородкой работают, а мы рядом с ними – просто живем, ничего не делаем полезного для общества. Мы – всё, что осталось от бывшего заводского общежития: папа, мама, моя сестра и я. И радио на нашей половине днем или не работало вовсе, или едва слышно, можно было бы и не включать. Тем более – с той стороны слышимость была отличная, и радио в том числе – бодро, весело, без капли уныния или грусти: «Я другой такой страны не знаю!..». Мы все слова помнили наизусть, не учили специально, они самотеком вползали в подкорку и иногда по сей день выскакивают  в целости и сохранности от первого до последнего куплета с припевом. Для чего это мне? – не у кого спросить и как освободить мозги? – никто не посоветует.

В общем, мы росли не в тишине, в нашем доме ежедневно звучала какофония разных звуков.

Вдобавок – под окнами электропила пилила длинные металлические прутья на заготовки для токарных станков, круглосуточно, без выходных и праздников в любое время года. И почти постоянно работал электросварщик – тут тебе и шум, и свет. И петь он тоже любил, громко, высоким вибрирующим голосом со слезой, слово к слову,  отчетливо, внятно. Мама выбегала к нему, что-то говорила взволнованно, прикрывая глаза ладонями от искр сварочного аппарата, рукой показывала на наши окна и будто отмеряла от земли – повыше, пониже, наверное, это о нас. Возвращалась расстроенная, с пылающими щеками, а вслед неслась залихватская песня с того места, на котором мама ее прервала, будто иголку на патефонной пластинке слегка подтолкнули пальцем. Она закрывала окна и говорила:

- Не слушайте, девочки, это плохие песни.

- Разве бывают плохие песни?

– Я потом объясню. Просто не слушайте.

Мы маме верили всегда. И пела она хорошие песни. И не только песни – арии из оперетт и опер и просто музыку без слов.

И на пишущей машинке мама тоже умела играть. Да, да, играть. Так красиво это у нее получалось. Даже старый Ундервуд со стертым инвентарным номером на каретке, долго стоявший на складе, никому не ненужный, беспрекословно подчинялся маме, не спотыкался, не останавливался, не путал ленту.

 

Пальцы легко касаются клавишей, взлетают вверх, мягко опускаются вниз, ускоряются, замедляются, зависают и снова вверх и вниз – по клавишам, по клавишам, скользят, стучат и долго затихают в последнем звуке… Руки бессильно лежат на коленях.

Печатает мама со скоростью двести знаков в минуту, восемью пальцами вслепую без единой ошибки... А в ушах звучит музыка и внутри поет музыка, и кажется ей, что и играет на рояле, и поет она, Ида Кантор, и аплодисменты слышит, и крики «браво!», «бис!». Конечно, она артистка, ее скоро будут узнавать на улицах Одессы, брать автографы, дарить цветы. Она в длинном концертном платье цвета электрик с белым гипюровым поясом-кушаком, мягко обхватывающим талию и таким же воротничком,  слегка приоткрывающим шею и плечи. Туфли на высоком каблучке. Как это все идет ей! Светлые волнистые волосы, белая нежная кожа, радостный румянец и припухлые алые губы, застывшие в смущенной улыбке. Она красавица, моя мама! Хотя мишпуха единогласно и давным-давно на это место определила мамину старшую сестру Миду, а чем Мида лучше Иды, никто не уточнял, подробности не обсуждались. Место занято. Маме в голову не приходило оспорить общее мнение, тоже претендовать, соперничать. Боже упаси! Она сама считала Миду красавицей.

А знаменитой артисткой станет она, Ида Кантор, младшая, поздняя, нежданная дочь молочника Вольфа Кантора и Голды Погориллер из Григориополя. Она прославит семью, и все, и даже мама Голда будут гордиться ею.

 

А пока в машбюро одесского райвоенкомата она печатает лучше, быстрее, чище всех, даже с голоса может, как стенографистка. Она №1. Прима. По всеобщему признанию, даже зависть, болезненная, затаенная или открытая, в полный голос, не может ничего изменить. Она Прима.

Сама Прима стесняется своего первенства, не привыкла выделяться – в школе и на рабфаке круглой хорошисткой была, но не отличницей. И немецкий язык учила с радостью, и русский язык и литературу, и итальянский пыталась запомнить с пластинок, и на токарном станке ДИП (догнать и перегнать) работала прилежно,  с удовольствием и с песней.

Пластинки с операми слушала у Доры, сестры Голды, своей родной тетки. Дядя Израиль Шехтер, мужчина видный, красивый, с копной черных с проседью кудрявых волос, с жгучими карими глазами и капризно изогнутыми красными, будто напомаженными, губами имел прекрасный тенор и тоже разучивал оперы с пластинок. Он был большой гешефтмахер и страстный меломан, одно другому нисколько не мешало. И такое можно встретить, особенно в Одессе. Иногда Израиль и мама пели на два голоса, перед соседями и домочадцами. И аплодисменты были, и крики «браво!» и  «бис!». Израиль на успех реагировал живо, раскланивался без устали, сверкал глазами и прижимал руки к груди, где взволнованно билось сердце. Мама стояла поодаль, смущенно улыбалась. И мечтала – ее час придет! Она будет Примой в концертном платье цвета электрик. И все любимые оперные арии споет со сцены знаменитого Одесского оперного театра.

 

Мама музыке не училась, не знала разницы между сопрановым и меццо-сопрановым репертуаром, хотела и пыталась петь все. Конечно, если бы в детстве ее отдали в школу Столярского! Она бы узнала нотную грамоту, сольфеджио, умела играть на рояле, ей бы поставили голос…  Она бы все смогла – у нее абсолютный слух и неодолимое              желание. Мечта!

Бабушка Голда убила мечту.

Сказали, сказали же педагоги школы Столярского: девочку обязательно надо учить, слух – абсолютный, способности – разносторонние и главное – без принуждения заниматься будет, с радостью. Дорогого стоит. Нет! – сказала бабушка Голда, поджав свои и без того тонкие губы. Нет! – без всяких объяснений. А девочка уже и спела все, что знала и что просили, и на рояле подобрала мелодии, трудные, недетские, впервые клавишей коснулась, впервые рояль вблизи увидела, оробела сначала, а потом – обмерла от счастья и в каждом звуке слышала далекие звоны-перезвоны, птичьи голоса, шелест трав, чьи-то слезы, смех, пение...  Она бы осталась в школе сразу же, хоть до начала занятий почти месяц каникул.

Но кто ее спрашивал. Нет! – сказала бабушка Голда. А на ее нет – суда нет, никто не осмеливался ни перечить, ни вступать в бесполезные переговоры. Она свое слово сказала и уже ее здесь нет, для чего топтаться бестолку  на одном месте.  На дочь не оглядывается, знает –  плетется следом, несчастная-разнесчастная, нюни распустила. А в чем счастье-несчастье, она, Голда, лучше разбирается. И чему учить дочь, чтобы не нарушать общие правила, а чему не учить – тоже знает лучше других. Музыка – баловство, пустое занятие, пустое и никчемное в повседневной жизни. И проку от него – никакого. Да что воду в ступе толочь – не о чем говорить.  

Нет, Голду не перешибешь. Ни музыкантов, ни интеллигентов в семье не было, чтобы авторитетным словом сбить ее самомнение. Да для Голды один был авторитет – она сама. Так что не училась музыке  моя мама.  Но музыка в ее жизни была. И платье цвета электрик было, только не концертное.

 

Годы спустя, на другом уже витке.

Замужней женщиной жила в Москве, растила двух дочек далеко от мамы Голды, от ее неусыпного контроля. Как в детской сказке: «Высоко сижу, далеко гляжу. Не садись на пенек!..» Если б Голда знала, как долго и мучительно  младшая дочь избавлялась от ее тотального надзора. «Не садись на пенек!..» Нелегко далось.

А все же мама помнила,  что и в детстве, тихая, послушная, боже упаси расстроить маму Голду, чтобы у той началась мигрень до обморока (чуть что не по ней – сразу приступ: нашатырь к носу,  влажные тампоны к вискам, глаза закрыты – ни на кого не глядела бы, кто ее покой нарушать осмеливается), – а все же мама помнила, как шла из школы мимо ворот своего дома на Старорезничной, не глядя, не думая ни о чем, неудержимо тянуло вперед. И ветер всегда был попутный, вперед, вперед – к музыкальной школе Столярского. Из окон лилась музыка, из каждого окна – своя, в единую мелодию разрозненные звуки не сплетались, но мама замирала надолго, позабыв обо всем на свете. Как хорошо, что в Одессе долгие теплые вёсны и осень, как лето, и счастливые дети, избранники  судьбы, играют, играют, играют каждый на своем инструменте…  

Она слушает с замирающим сердцем, не помня себя и свои обязанности, непременные, скучные, каждодневные, по одному и тому же маршруту: школа – магазин – аптека –   дом. Долго слушает, а когда во дворе музыкальной школы наступает тишина, у нее начинается мигрень, настоящая, затяжная, на несколько дней, ее не пускают в школу, мама Голда не разговаривает с ней, тишина давит тяжело, мучительно, усиливая головную боль. Замкнутый круг. Эй, кто-нибудь, дайте девочке послушать музыку! Так было и потом, до конца дней – мигрень у мамы проходила от музыки.

Навсегда засела в мамином организме неопределяемая медициной проблема несбывшаяся мечта прорывалась время от времени дикими многодневными приступами мигрени. От тишины в ушах звон стоит, и боль вибрирует в унисон этому беззвучному звону.  А музыка, тихая, далекая, изнутри или из небесной выси – возникает внезапно и обещает спасение. По-медицински это звучало просто: мигрень. Особенно врачи удивлялись, когда мама говорила, что боль проходит от музыки, даже громкой и хаотичной, похожей на репетицию оркестра без дирижера, когда каждый играет свое.  

–  Как во дворе школы Столярского в Одессе, –  говорила мама, и улыбалась смущенной девичьей улыбкой, и щеки пятнами краснели от неловкости.

 

Два человека помнили маму в те далекие годы ее одесского детства – мамина неразлучная дворовая  и школьная подруга Бэлла и бабушкина приятельница, соседка Сула.

Бэлла – верная мамина подруга до последних дней. Она пережила маму, но всегда помнила ее и плакала по ней, будто вчера похоронила. Бэлла – тень в хороводе теней, всех потеряла во время войны, родных, друзей, знакомых, Абрашу, молодого математического гения, любовь свою первую и последнюю, одна прожила свою долгую старость в любимой, давно опустевшей Одессе, одна за всех доживала. Умирая, говорила с улыбкой, соседи потом рассказали:

– Идочка, моя подружка, поет в Оперном театре. Прима!

 До последнего часа лелеяла мамину мечту.

У бабушки Голды подруг не было, и быть не могло: «Для чего они мне?» – плечиком пожимает в недоумении и, не дожидаясь ответа, сама же и отвечает: – «Ни для чего».

Соседка Сула как раз учила музыке маленьких детей, на дому первые уроки малышам давала и многих благословила в большую музыку. Она употребила все свое старание, чтобы уговорить бабушку Голду отдать маму Столярскому. Она так и говорила:

 – Отдай ее Столярскому, он из нее музыканта стоящего сделает. А мы с тобой на концертах в первом ряду сидеть будем и гордиться, что это наша девочка…

– Причем здесь ты? Тебе чем гордиться? А меня она и так устраивает. При мне будет, ничего дурного не случится.

Сула обиделась не на шутку, только сказала на прощание:

–  Я Давидика из нашего двора благословила, он еще почти говорить не умел, а ноты все знал и ручки тянул к инструменту. А какие пальчики у Давидика были! А как глазки горели! Его родители поверили мне и вот теперь их сын – Давид Ойстрах, и все знают, что он гений. А Фишель, отец Давидика, тоже не музыкант, между прочим, а простой купец, хоть и второй гильдии, поверил мне, не погубил мальчика, в пять лет отдал в обучение Столярскому. Ах, что с тебя взять!.. Ты всегда только о себе думаешь.

Сула ушла и больше они с бабушкой никогда не разговаривали, даже, кажется, не здоровались, хоть и жили в одном дворе. Сула до конца жизни переживала за маму и каждый раз с новыми подробностями рассказывала эту историю. Иногда даже со слезами на глазах. А однажды я видела, как они плакали вместе с мамой, обнялись тесно-тесно и плакали без слов, о чем-то своем, безвозвратно ушедшем. Может, и Голду вспомнили, может быть. Они обе любили ее.

 

Дела давно минувших лет. Мама бы удивилась, что я так подробно все это вспоминаю.

Меня там не было. Одесскую жизнь моей мамы я знаю только по рассказам. Мы с мамой познакомились в Москве. Другая география, другой уклад, другой климат и люди другие, сдержанные, отъединенные друг от друга. Вышли из своих коммуналок на улицу и замкнулись. Каждый свое в себе несет, ни к кому не цепляется. Не то что в Одессе – к незнакомому, первому встречному:

– Нет, люба дорогая, ты ж послушай – долго я еще могу терпеть это все? (Пауза долгая, будто и впрямь ответа ждет.) Ну где ж такое видано-слыхано, чтобы мать родную в грош не ставить?..» (К примеру, так).

И дальше – со всеми подробностями.  А случайная «люба дорогая» уже и головой кивает, и вопросы встречные задает и от себя что-то подсказывает – «ну точно так же ж и у меня было…», и уже заплакать готова. А не захочет, паче чаяния, слушать чужую исповедь, потому что своих переживаний по горло и выше, отошьет на первом же слове, да не обидно, почти по-родственному:

– О, вэй из мир, не до тебя мне сейчас, сердце мое… Мазл тов тебе, и мне –  мазл тов и всем на земле – мазл тов, кроме отпетых негодяев, конечно. Этим – ни дна, ни покрышки чтоб, ни на этом свете, ни на том…

Нет, не обидно нисколько, как-никак, а поговорили.  

В Москве на улице все чужие. И это правильно. В большом городе, если каждый с каждым разговаривать станет, столпотворение случится, хаос, не проехать, не пройти. Здесь свои нормы поведения и законы движения тоже. Их соблюдать надо. И в общей массе соблюдают.

Мама тоже москвичкой стала, не сразу, постепенно, но без особого напряжения. И говорила чисто по-московски, чуть протяжно на «а». Одессу вспоминала  редко, только иногда взгрустнет вдруг, взгляд тоской затуманится и скажет:

– Я люблю мою Одессу, довоенную.

Эти ее слова разъединяли нас – довоенной Одессы мы не знали.  

 

С музыкой в Москве тоже не получилось, ни у мамы, ни у нас.

Проще сказать – жилищные условия не позволили. Наш дом не принял пианино. Не то что некуда было поставить, места хоть отбавляй, и в ширину, и в высоту особенно – пять метров до потолка. С пола муху не разглядишь. Или они так высоко не залетают? Места много, мебели мало, перестановки делать любили – то и дело двигали что-то от стенки к стенке, вдоль и поперек ставили, интерьер меняли. Уж для пианино лучшее место нашли бы в проеме между окнами в самой большой дальней комнате, именуемой гостиной, как в лучших домах. Так у нас четыре помещения было, разделенных перегородками-полустенками – не до потолка. И внести пианино в барак было проще простого – помещение длинное, без дверей и углов: анфилада.

Но осенью, зимой и весной у нас было холодно. Папа топил печку углем и дровами круглосуточно, но мы все равно мерзли, морозным узором затягивало окна и с внутренней стороны по верхней кромке рам, на потолке выступал иней, а к весне появлялись сосульки и тазы на полу для сбора талой воды. Нет, мы слишком любили музыку, чтобы подвергнуть пианино такому испытанию. Да и денег на пианино у нас не было, едва на жизнь концы с концами сводили.

А все-таки папа нашел инструмент для мамы – его привезли в красный уголок завода с чьей-то заброшенной дачи, никому не нужное, все в паутине, патине, скрипучее, тягуче всхлипывающее при каждом движении, почти неживое. Долго чинили, лечили, специальным маслом промазывали, полировали, все, кто мог руки приложили, мастера-настройщика вызвали, он несколько часов извлекал звуки из инструмента, подкручивал что-то, прислушивался, пока лицо не просветлело.

–  Ну, вот так, дитя мое, вот так, – сказал и погладил ладонью крышку пианино.

 

После этого на дверях красного уголка и проходной завода появилось большое объявление: «Концерт музыки в красном уголке». Пригласили маму, она надела выходное платье, темно-синее с v-образным вырезом, уложила волнами волосы, надела туфли на каблучке, хоть от нашего крыльца до красного уголка шли по грязному рабочему двору. И пришла, как артистка, и играла весь вечер, и все вместе пели песни – «Ой цветет калина…», «Там, в степи глухой…», «Ночь коротка…», и мама пела арии из оперетт и любимую всеми «Карамболина, Карамболетта» из «Фиалки Монмартра».

В красном уголке собирались по субботам после укороченного рабочего дня, любили послушать маму. И хлопали, и «бис» кричали.

А все же на сцену не выпустили.

Во всем виновата секретарь парткома завода Виртюга Владилена Егоровна. Мы называли ее Яга и поделом. Вредная была, злющая ко всем без разбора, всех изводила своими придирками и выговорами по партийной линии и по линии нарушения правил поведения в трудовом коллективе. Выходили от нее бледнее смерти и мужчины, и женщины – кто от злости и бессилия, кто от страха, а она сидела в своем кабинете под красным знаменем и щеки пылали неестественным румянцем. «Ну, Иртюга сегодня кровушки напилась», – говорили про нее. И мы думали, что она всамделишно пьет человеческую кровь, оттого и щеки такие красные. И пила, пила, просто так говорить не станут.

Папу она тоже не любила, хотя подходила к нему всегда с улыбкой. Одна причина – на поверхности: папа – не член партии, хоть и заместитель коммерческого директора завода. Вторая причина – мама, ну, не одобряла ее Виртюга, не одобряла. Молодая, красивая, добрая, для всех открытая, готовая прийти на помощь – кому, чем сможет. Дверь нашего барака никогда не запиралась, хотя шантрапы всякой из чернорабочих и грузчиков на заводе работало много, одних только мальчишек из ремеслухи полно и каждый раз другие. А мама и с ними дружила. То рану завяжет, то котлетами накормит, а то и чуб пострижет. Они тоже помогали – воду с колонки принести, дрова порубить, уголь из сарая в дом перенести. И послушать, как мама поет, приходили. Виртюга их в красный уголок не пускала, мол, грязи после них не оберешься, а она сама свое помещение убирает. Так они в тамбуре у приоткрытой двери стояли, в щелку слушали, если зимой, а летом – во дворе под открытыми окнами.

А на сцену маму не выпустили. Все хотели, никто и не сомневался: жена зам директора – Прима. Только Виртюга была против – насмерть стояла. И победила. А как же – секретарь парткома.

Помост для сцены собирали в большом токарном цехе в углу, где окон не было, чтобы солнце не мешало артистам. Артистов было немного. Один фокусник, учился в цирковом училище, не доучился, родители к делу приставили – к токарному станку, это тебе не платочки из рукава вытаскивать или шарики изо рта выплевывать, хоть и смешно, конечно. Один чечеточник-самоучка, с киноэкрана научился, без остановки мог выплясывать. Один  стихи читал, как настоящий артист, с выражением, то вскрикивая, то переходя на шепот, все по школьной программе знал наизусть, без запинки. Король его программы «Я волком бы выгрыз бюрократизм…» – всегда шел под овацию. Дуэт –  баянист и балалайщик – играли все по заявкам из зала, любимцы публики.

Не было только хорошей певицы. Эту роль исполняла Инга, дочка Виртюги, делопроизводитель в конторе заводоуправления. Назначила ее певицей сама Виртюга, а Инга, как со скоросшивателем управляться не научилась или с дыроколом, так и петь не умела. Ну совсем не умела – ни голоса, ни слуха, только память хорошая, все слова знала, даже на иностранном языке. Лицо бледное, некрасивое, нос отвислый, тень на подбородок отбрасывает, губы сухие, потрескавшиеся, облизывает то и дело  кончиком языка, волнуется. Знает – не к месту она здесь, не к месту. Мать настаивает, а она ее боится хуже грозы с громом и молниями. Полыхает, грохочет, а спрятаться некуда.

Кто-то и предложил:

–  Пускай Ида поет, жена зам директора. Она как настоящая артистка. Прима!

Вот и в Москве маму Примой назвали.

–  Нет, –  сказала Виртюга. – Нельзя. Она у нас не работает. Чужая. Никто. Не москвичка. Да к тому же еврейка, –  добавила со значением.

–  А это причем?

–  А притом, знаете ли! – еще раз со значением, с упором. – Нам припомнят в случае чего. – Глаза вверх подняла, закатила за веки и застыла благоговейно. – А мы бдительные, всё сами понимаем и потому не допустим.

–  Ну это ты, Владилена Егоровна, мудришь чего-то, перемудрствуешь, –  пытался возражать зам парторга, бывший фронтовик, передовой токарь Федор Груздев.

–  Ничего не пере, ничего не пере!.. Вспомни, как они три года назад свою родственницу из тюрьмы здесь на заводе в своем бараке прятали.

–  Да как же прятали. Он на нее пропуск у директора выписал. Так она ж не беглая. Выпустили ее. Десять лет отсидела.

–  Вот-вот. А за что?

–  Мы с тобой, Владилена, сейчас о самодеятельности говорим. Причем здесь это.

–  Все причем, дорогой товарищ. А про самодеятельность я уже сказала: петь она у нас не будет. В красном уголке еще куда ни шло, а в цеху на сцене – ни за что.

 

Мама и в красном уголке петь перестала. Все тайное становится явным, так и разговор парторга с замом выскользнул за двери парткабинета, и до мамы и папы все дошло, слово в слово.  Они и обсуждать не стали. Папа купил маме красивое платье цвета электрик с белым гипюровым поясом-кушаком, мягко обхватывающим талию и таким же воротничком,  слегка приоткрывающим шею и плечи. Точь-в-точь как она мечтала. Долгие годы это было ее единственное нарядное, выходное платье. Она не часто его надевала. И никогда в нем не пела. Не концертное платье.

 

Бедная Инга, назначенная солисткой, от страха упала со сцены, сложный перелом случился со смещением, и она потом всегда хромала. Так и осталась заводская самодеятельность без солистки.

А маму еще долго на заводе Примой называли, даже когда мы оттуда уехали навсегда.

Мама этого не слышала. Улыбалась чему-то доброй мягкой улыбкой и глядела вдаль, прикрыв глаза рукой – то ли прошлое увидела, где мечта родилась, как сон, который не сбылся, то ли будущее разгадать пыталась: две дочки растут, впереди пути-дорожки раскинулись – какую хочешь, выбирай. Она им мешать не станет.

«Высоко сижу!.. Далеко гляжу!.. – донеслось издалека-далёка. – Не садись на пенёк!..»

О, давно забытая сказка.

Совсем другая история складывается. Жизнь в другое русло повернула. А долго ли течь будет и куда, в конце концов, приплывет, мама не знала. Петь не разлюбила, мечтать не разучилась, любить не устала.

 

<< Назад - Далее >>

Вернуться к Выпуску "ДИАЛОГ-ИЗБРАННОЕ" >>

БЛАГОДАРИМ ЗА НЕОЦЕНИМУЮ ПОМОЩЬ В СОЗДАНИИ САЙТА ЕЛЕНУ БОРИСОВНУ ГУРВИЧ И ЕЛЕНУ АЛЕКСЕЕВНУ СОКОЛОВУ (ПОПОВУ)


НОВОСТИ

4 февраля главный редактор Альманаха Рада Полищук отметила свой ЮБИЛЕЙ! От всей души поздравляем!


Приглашаем на новую встречу МКСР. У нас в гостях писатели Николай ПРОПИРНЫЙ, Михаил ЯХИЛЕВИЧ, Галина ВОЛКОВА, Анна ВНУКОВА. Приятного чтения!


Новая Десятая встреча в Международном Клубе Современного Рассказа (МКСР). У нас в гостях писатели Елена МАКАРОВА (Израиль) и Александр КИРНОС (Россия).


Редакция альманаха "ДИАЛОГ" поздравляет всех с осенними праздниками! Желаем всем здоровья, успехов и достатка в наступившем 5779 году.


Новая встреча в Международном Клубе Современного Рассказа (МКСР). У нас в гостях писатели Алекс РАПОПОРТ (Россия), Борис УШЕРЕНКО (Германия), Александр КИРНОС (Россия), Борис СУСЛОВИЧ (Израиль).


Дорогие читатели и авторы! Спешим поделиться прекрасной новостью к новому году - новый выпуск альманаха "ДИАЛОГ-ИЗБРАННОЕ" уже на сайте!! Большая работа сделана командой ДИАЛОГА. Всем огромное спасибо за Ваш труд!


ИЗ НАШЕЙ ГАЛЕРЕИ

Джек ЛЕВИН

© Рада ПОЛИЩУК, литературный альманах "ДИАЛОГ": название, идея, подбор материалов, композиция, тексты, 1996-2024.
© Авторы, переводчики, художники альманаха, 1996-2024.
Использование всех материалов сайта в любой форме недопустимо без письменного разрешения владельцев авторских прав. При цитировании обязательна ссылка на соответствующий выпуск альманаха. По желанию автора его материал может быть снят с сайта.