«Диалог»  
РОССИЙСКО-ИЗРАИЛЬСКИЙ АЛЬМАНАХ ЕВРЕЙСКОЙ КУЛЬТУРЫ
 

ГЛАВНАЯДИАЛОГ-ИЗБРАННОЕ > ПРОЗА

Григорий КАНОВИЧ (Израиль)

КАРМЕН С ТРЕТЬЕГО ЭТАЖА

Не было такого утра, которое бы в нашем дворе не начиналось со знаменитой арии Кармен из одноименной оперы.
В те давние-давние времена, на излёте зимы сорок пятого года, когда мы вернулись с мамой из почерневшего от угольной пыли и солдатских похоронок уральского шахтёрского посёлка Еманжелинские Копи в очнувшийся от глубокой комы Вильнюс, я ни о Кармен, ни о названной в её честь оперы знать не знал.
Не знали об операх до войны мои бабушки и дедушки, мой отец и мама. В родном местечке никакого театра не было. Бесплатным театром была сама жизнь, а её подмостками попеременно становились улицы, базарная площадь, просторный предбанник парной бани на берегу легкоструйной Вилии, кирпичная синагога и заросший чертополохом стадион, на котором в ожесточенном футбольном поединке сходились две команды – пекари и столяры из «Маккаби» с одной стороны, солдаты и унтер-офицеры из литовского спортивного клуба
армии – с другой.
Так случилось, что единственным знатоком и истинным цени–телем оперного искусства в нашем роду оказался мой дядя Шмуле , который, как он уверял свою уцелевшую родню, ещё до войны пристрастился ходить почти на все оперные спектакли Большого театра в Москве, куда был послан учиться в очень–очень важное ведомственное училище, не имевшее, по его меткому и чистосердечному признанию, никакого отношения к обычному роду войск…
Может, поэтому, когда у нас дома за субботней трапезой речь заходила о нашей соседке Гражине, целыми днями с особым рвением репетировавшей на третьем этаже партию страстной и неумолимой Кармен, дядя Шмуле, посасывая неизменную папиросу «Беломор» с купеческой щедростью принимался сорить именами великих оперных певцов и певиц:
– Куда нашей канарейке до такой, скажем, как Нежданова! Или Барсова! А какие там в Москве мужчины! – дядя Шмуле задирал голову вверх, как будто призывал во свидетели самого Господа Бога, – Какие там мужчины! Лемешев! Козловский!.. Рейзен! Между прочим, чистокровный наш человек.
– Из Йонавы?
– Какая нам, Хенке, разница, откуда он. Из Йонавы или из Бердичева. Важно, что он еврей, и его пение, говорят, нравится самому товарищу Сталину.
– Ну, – язвила мама. – Если уж он нравится самому товарищу Сталину, то глупо спрашивать, нравится ли он тебе.
– А ты, сестрица, свой противный язычок лучше попридержала бы! – усмирял её брат, время от времени вспоминавший о своих служебных обязанностях везде и всюду пресекать всякие антисоветские высказывания и действия. – По моим сведениям, твоя расчудесная Гражина в Каунасе пела и при немцах, которые наших расстреливали, и фрицы – офицеры, стоя, кричали ей «Вундербар! Вундербар! Браво, фрау Гражина!» и бросали ей под ноги цветы. Что ты, Хенке, на это скажешь?
– А что, Шмуле, с того, что она пела при немцах? Каждый зарабатывает свой кусок хлеба как умеет – один иголкой, другой голосом, третий протягивает руку на паперти... Птички тоже еще совсем недавно выводили при немцах свои рулады. Так что, по-твоему, надо теперь лазить по деревьям и всех их до единой передушить? И потом – не она же им кричала «Вундербар! Вундербар! Браво!», не она же бросала им под ноги цветы.
– А ты откуда знаешь? В наше время без тщательной проверки никому нельзя верить.
Мама и дядя Шмуле были очень похожи друг на друга – оба низкорослые, остроязыкие, весёлые. Если маму по сути что-то и отличало от её брата, то, пожалуй, не внешность, не воинственный нрав, а доверчивость и чувство жалости к ближнему. Она боялась причинить – намеренно ли, непреднамеренно ли – другому человеку боль; кого-то зря осудить или ненароком опорочить. Дядя Шмуле, наоборот, по своей природе был человеком крайне подозрительным, завзятым обличителем зла, правда, обличал он его с какой–то непреложностью и уверенностью в том, что он прав и что ясно видит его причины или, как он выражался, его корни. Мама же была безоговорочной заступницей и защитницей всех обиженных и обделённых, яростно ополчалась против всех, кто готов унизить, осудить или приговорить каждого несогласного, думающего и поступающего иначе. Что за прок в силой навязанной правоте, которая приносит только страдания? Доброта и снисходительность лучше такой правоты. Так считала моя мама, которая никаких училищ на своем бабьем веку не кончала.
– Бог тоже ошибался! – выйдя из себя, частенько приводила она последний аргумент – сомнительный, но и неоспоримый. Пойди проверь, ошибался ли когда-нибудь Вседержитель или нет, всех ли в самом деле по справедливости карал и миловал.
Мой отец, избегавший споров на далекие от портновского ремесла темы, успокаивал маму и уговаривал никогда не оспаривать мнение человека в погонах:
– Ты зря с ним, Хенке, споришь. Из всех видов одежды на свете мундир, по–моему, не только не красит еврея, а портит его. Как бы тебе это объяснить? Еврею в мундире кажется, что он на свет родился сразу с погонами на плечах и что он брат вовсе не домохозяйки Хенки Дудак, а самого – подумать только! – Вячеслава Ивановича.
– А кто такой Вячеслав Иванович?
– Кто такой, кто такой? – передразнил её отец. – Вячеслав Иванович – уже не еврей, он уже большая шишка, например, нарком. Еврей надевший мундир, тотчас теряет по меньшей мере три четверти своего еврейства. Но одно счастье, что Господь Бог нашему Шмулику пока только три звёздочки на погоны насыпал и наркома из него не сделал. Пришлёпни Он ему одну большую, генеральскую – глядишь, Шмулиньке вообще сменил бы своё имя и национальность и в один прекрасный день стал бы каким–нибудь Вячеславом Семеновичем Дудаковским.
– С его-то носом, с таким-то выговором – и в Вячеславы Дудаковские? – вскинулась мама. – Я и то лучше его говорю. Хоть «эр» как надо выговариваю.
– Генералу Дудаковскому простили бы и нос с горбинкой, и плохой выговор, и еще кое–чего. Сама знаешь что. Не хочу рот поганить...
Сверху, с третьего этажа, во двор вдруг крупными ливневыми каплями упали начальные такты знаменитой оперы Кармен, и вслед за мощными всплесками старого пианино раздался низкий, грудной голос Гражины, к которой по утрам прибегала маленькая, юркая, как ласточка, аккомпаниаторша. Кто-то из жильцов пустил слух, будто аккомпаниаторша – выжившая то ли в Каунасском, то ли в Вильнюсском гетто еврейка, будто наша Кармен была с ней знакома с довоенных времён и даже вместе выступала с ней на концертах. Маму так и подмывало подойти к ней и в упор спросить:
– Простите мое нахальство, но вы еврейка или не еврейка?
Она, наверно, так и сделала бы, потому что везде и всюду – на рынке, в магазинах, в первых городских автобусах, на парковых скамейках, в поликлинике в очереди к доктору – без всякого стеснения занималась только тем, что собирала евреев, как собирает пастух отбившихся от стада овец. Собрав с десяток новых имён, мама с радостью отчитывалась перед всеми родичами о проделанной работе, с волнением перечисляла места рождения и примерный возраст тех, с кем случайно познакомилась. Мелькали названия городов и местечек не только Литвы, но и Белоруссии, Украины и один раз даже Бельгии – город Брюгге.
– Хорошо, чертовка, поёт. И её помощница старается во всю, – сказала мама, мысленно сокрушаясь, что никак не может изловить эту приходящую к Гражине аккомпаниаторшу.
Ах, если бы удалось изловить эту юркую ласточку, то мама что–нибудь да выпытала бы и про неё саму, и про Кармен с третьего этажа. Но ласточка на то и ласточка, что лови её, не лови – не поймаешь. Только приблизишься – фьють, и след её простыл.
– Поёт хорошо, – поддержал отец.
– Интересно, о чём?
– О чём? Она, Хенке, поёт о том, за что ей платят денежки. Даром никто с утра до вечера своё горло драть не станет. Ты же не поешь, я не пою...
– Почему? Иногда я пою. Но ты из–за своего «Зингера» не слышишь. Ладно! Спрошу у пани Катажины. Она, кажется, немножко знает по-итальянски.
Пение Кармен с третьего этажа отцу не мешало. По правде говоря, ему никогда не приходило в голову кого–нибудь спрашивать, о чём она поёт. Вернувшись из армии, он под хабаньеру продолжал скакать на своей любимой лошади – на «Зингере» – в неведомые дали, может, в ту же Испанию, из которой более четырех веков тому назад изгнали всех евреев – портных и раввинов, горшечников и столяров и в которой жила та испанка, роль которой на сцене исполняла Гражина.
Наша Кармен не была похожа на испанку ни лицом, ни осанкой. Высокая, полногрудая, с иссиня голубыми глазами и копной спадающих на плечи льняных волос, в коричневого цвета жакете с короткой, по тем временам даже вызывающе короткой юбке, в задорной шляпке, она своим здоровым румянцем и вечной улыбкой на губах сразу выделялась среди дворового населения, средний возраст которого перевалил далеко за сорок. Особое положение Гражины оттенялось еще и тем, что она была первой литовкой в этом нашем просторном, мно–гоязычном дворе, жильцы которого кормились не искусством, а в основном разными ремёслами – шофёрили, шили, штукатурили, столярничали…
Мама слов на ветер не бросала. Сказала – спрошу у пани Катажины – и спросила:
– Пани Катажина, Вы в нашем дворе старожилка.
– Спасибо за комплимент, – без большого воодушевления ответила хмурая полька.
Чтобы не начинать сразу с главного вопроса, мама заехала издалека:
– Эта пани артистка, с третьего этажа, которая по утрам поёт, она ведь в нашем дворе поселилась раньше нас?
– Раньше, – пани Катажина выдавала свои слова, как хлебную пайку – ни одним граммом больше положенного. – Вас тут, пани Геня, тогда еще не было.
– Но, наверное, незадолго до нас?
– Незадолго. В нашем дворе первые два-три месяца после ухода немцев пустовали почти все квартиры. С мебелью, с двуспальными кроватями, с зеркалами. Хозяева разбежались кто куда… Бери – не хочу. По ночам по городу шастали банды мародёров… Пани актёрка вселилась в квартиру пана Збигнева Шиманского на старый Новый год. Надо вам сказать, что пан Збигнев тоже был большой любитель музыки – играл по вечерам на своём «Блютнере» ноктюрны Шопена или слушал Яна Кипуру. Вы, наверно, о божественном Яне никогда и не слышали?
– Нет, – призналась мама.
– Так, поверьте, поют только ангелы.
Маме хотелось больше узнать о Гражине, чем о божественном Яне и об ангелах. Но из уважения к пани Катажине она её не перебивала. Старая полька не любила, когда её мысли кто–нибудь принимался рассекать, как мясо на базаре, на отдельные части так, что потом их никак нельзя было собрать воедино.
– Перед своим бегством с детьми и женой из Вильны пан Шиманский подарил мне свой старый патефон и пластинки великого Яна, а всё остальное бросил – и «Блютнер», и шкафы с костюмами из английской шерсти, и старые настенные часы с хрустальным звоном, и зеркала, и безрукие статуэтки... Разве всю свою жизнь уложишь в один чемоданчик?.. Тем более, когда её в любое мгновенье и отнять у тебя могут.
Как бы упреждая дальнейшие вопросы мамы, пани Катажина рассказала, что квартиры всех беглецов от советской власти пустовали недолго. Не прошло и недели после прихода Красной Армии, как новые власти тут же взяли под контроль всё свободное жилье. По всем дворам ходили чиновники в сопровождении милиции и опечатывали каждую бесхозную квартиру, а на стенах некоторых домов для отпугивания расплодившихся охотников за оставленным без присмотра добром умышленно писали: «Осторожно! Заминировано!»
Пани Катажина перевела дух и посетовала на то, что за чужим несчастьем, как шелудивая собака, плетутся и беды ни в чём неповинных людей, которые и с немцами не сотрудничали, и больших капиталов не нажили. Не успел пан коммивояжёр Шиманский, исколесивший с образцами ювелирных изделий все страны Европы, бежать из Вильно, как пани Катажина во время уборки квартиры нечаянно уронила на пол подаренный им патефон и погубила свою единственную на старости радость – лишилась божественного голоса Яна Кипуры.
– Скажете, пустяки, пани Геня, стоит ли из–за этого переживать, но так происходит и с самой жизнью: бац – и вся вдребезги…
– Если я вас, пани Катажина, правильно поняла, у пани Гражины было разрешение туда вселиться.
– Было, конечно, было. Без разрешения её оттуда быстро выгнали бы. И разрешение скорее всего не из горисполкома, а с самого-самого верху…
– Интересно, за какие же заслуги одинокой женщин дают такую квартиру?
– Чего не знаю, того не знаю. Спросите у неё самой.
– Неужели только за пение?
Пани Катажина ничего не ответила, как бы пожевала высохшими губами подступившие слова и вдруг выдохнула:
– Может, за какие–то заслуги, а, может, она… любовница большого чина. У всех правителей, пани Геня, были любовницы, которых они всячески баловали. Ходили слухи, что и у моего славного однокашника – маршалка Пилсудскиего были балериночки. Как на белом свете не существует человека без слепой кишки, так и вы не найдете ни одного смертного без тайны, которую даже безносая не может разгадать.
– Но я ни разу не видела, чтобы кто-то приходил к ней в форме или в штатском, – неожиданно защитила соседку с третьего этажа мама.
– Не видела и я, потому что уже почти слепая. Правым глазом еще кое-как вижу, а левым, куда ни глянешь – тьма.
Долгие разговоры утомляли старейшину двора, но врожденная польская учтивость или гонор не позволяли ей первой попрощаться. Она замолчала, и мама охотно подарила ей короткую передышку, во время которой с третьего этажа снова низверглись страстные излияния гордой испанки.
– Пани Катажина! Напоследок я хотела бы у вас спросить, о чём она всё-таки поёт?
– А о чём, пани Геня, по-вашему, может петь молодая и одинокая женщина?
Мама пожала плечами.
– О чём вы в молодости пели? Не про эту же…. как её, Катюшу, которая выходила на какой–то берег…
– Я… – замялась пани Геня. – Я пела о пастухе, у которого среди бела дня запропастилась его любимая овечка… И еще песню про еду бедняков – картошку, которую они отваривают, пекут, жарят шесть дней в неделю, а в седьмой на удивление всем делают кугель – картофельную бабку.
– Да–а–а, – протянула пани Катажина. – Вас, евреев, и ваших песен никогда не поймешь. – А пани актёрка поёт о любви… – И, заставив маму оцепенеть от неожиданности, пани Катажина тихонечко пропела начало арии. – Когда–то я со своим кавалером паном Авигдором слушала Кармен в Варшавской опере. Сидела в кресле, ловила каждое слово и заливалась горькими слезами, когда она, бедная, умирала. Придя домой на Маршалковскую, я долго не могла сомкнуть глаз, лежала, смотрела в потолок и повторяла: «У любви, как у пташки крылья... У любви, как у пташки крылья…». Господи, Господи, какие глупости – пташка, крылья… Пташка давно улетела, крылья сломаны… Но и теперь, как только услышу первый куплет, мне начинает казаться, что всё вернулось на полвека назад, что рядом со мной мой кавалер пан Авигдор, и люстры в театре горят, как десять солнц, а у гардероба толчея, и капельдинер открывает двери…
Пани Катажина прослезилась, вытерла рукавом платья свой правый, еще кое–как видящий глаз и подвела итог:
– Пани актёрка поёт о любви! Каждое Божье утро – о любви, в этом обморочном, зачумленном Вильне, при этой ужасной разрухе!.. С ума можно сойти! Скажите, пани Геня, на кой чёрт нам сдалась эта испанская любовь? Сейчас, когда не хватает хлеба, света, когда без шастающих по спине мурашек по городу шага не ступишь...
– А я так и думала, что она поёт о любви. По–моему, зря вы о ней так… Как раз сейчас, когда не хватает света и от страха мурашки бегают по спине, любовь нужна не меньше, чем электричество. Ведь она светит, греет и кормит, – сказала мама, и вдруг ей захотелось отблагодарить старуху за то, что та с такой терпеливостью слушала и отвечала на все вопросы. От рассказов пани Катажины, от её неистовых заклинаний и всплесков что-то всегда прибавлялось и у пани Гени. Она и сама не могла взять в толк, что именно, но каждый раз в душу перетекала какая–то тёплая, просветляющая печаль, воскрешала надломленная тяготами и разочарованиями вера и понемногу умножалось знание о времени и о людях.
– Так что же вы меня так долго мучили? – пошутила старуха, и улыбка, как солнечный зайчик, скользнула по её морщинистому, словно высеченному из камня лицу и тут же погасла.
– Пани Катажина! Есть у нас один знакомый – Хаим Курляндчик. Слесарь. Мой муж, пан Соломон, работает рядом с ним на Троцкой. Если вы нам доверите ваш патефончик, мы отнесём его Хаиму в мастерскую. Может, он его починит. Тогда с вами снова будет ваш бог – Ян Кипура. И по утрам, как это и положено, в нашем дворе о любви запоют уже двое – мужчина и женщина.
– Спасибо, – сказала старая полька. – Но стоит ли возиться с такой рухлядью? Все равно всё скоро придётся выбросить на свалку вместе со мной.
Недели две умелец Хаим Курляндчик копался в патефоне, но божественного голоса Яна Кипуры он пани Катажине так и не смог вернуть. Да если бы и вернул, то старуха уже всё равно не могла бы им насладиться, потому что вскоре скончалась и отправилась на небеса слушать песнопенья самодеятельного хора, состоящего из ангелов и херувимов.
Весь наш двор погрузился в траур, и жильцы за отсутствием дальних родичей покойной, не успевших вовремя прибыть из деревни на похороны, выражали свои соболезнования друг другу.
Примолкла и Кармен с третьего этажа – казалось, пташке любви кто–то переломал крылья. Даже полковник госбезопасности Васильев, который со всеми соседями при встрече здоровался либо молча, либо, невнятно что-то бормоча, как глухонемой, и тот остановил своего сослуживца – дядю Шмуле и по-дружески спросил, что приключилось с этой странной, экзотической ветеранкой – пани Катажиной.
Но то, на что не был способен всесильный полковник, с легкостью сделал Господь Бог, который аккуратно следит за восполнением им же образованных пустот на земле и время от времени устраняет любые нарушениям равновесия. Он, Милосердный и Всемогущий, послал в наш двор пополнение – женщину, оказавшуюся матерью Гражины, с двумя пятилетними близнецами и вёртким, кукольным пудельком.
Моя мама, слывшая среди своих земляков и жильцов двора упорной собирательницей евреев, первым делом обратила внимание не на женщину, хотя та в своем элегантном шелковом платье с брошью из слоновой кости и аккуратно уложенными кренделем волосами выглядела весьма импозантно, и не на постоянно подпрыгивающего, словно его только что механически завели, пуделька с бантиком. Её взгляд задержался на кареглазых, ушастых, русоволосых мальчиках–близнецах, на литовцев совсем не похожих.
Нет, решила мама, эта Кармен с третьего этажа – точно не их мама, а женщина с брошью из слоновой кости на груди и причёской кренделем – не их бабушка.
Пани Гене почудилось, что над негаданными гостями клубится какая–то тайна – ведь после войны, по её мнению, вся Литва кишмя кишела нераскрытыми тайнами (так, наверно, было и на самом деле) и каждая из этих тайн, особенно те, которые были связаны с выживанием евреев в немецком аду, как бы взывала к ней лично: «Разгадай, Хенке! Разгадай! Разгадай!».
Своими розыскными достижениями мама тут же поделилась с отцом, который спокойно и сосредоточенно гладил чьи–то новехонькие брюки, набирая время от времени из стакана в рот воды и смачно прыская то на правую, то на левую штанину...
– Хенке! Не морочь мне голову. Я из–за этих твоих наблюдений, ещё, чего доброго, прожгу чужую штанину… Кто же после этого ко мне с новым заказом придёт? Можно подумать, что тебя специально наняли искать в городе евреев.
– А, может, я таким образом, алтер ферд (старый мерин), для тебя заказчиков вербую. Об этом ты не подумал? – зашлась от хохота мама.
– Но детям я пока ещё не шью, – намекая на появившихся во дворе близнецов, отрезал отец и выпустил изо рта очередной фонтан воды на штанину с такой силой, словно тушил в доме пожар, возникший по вине его благоверной.
Удача редко поджидала маму. Чаще она со своими наблюдениями и розысками попадала впросак, наталкивалась на скучные и заурядные истории, ничего нового и захватывающего дух не узнавала, но интереса к придуманным или всамделишным тайнам не утратила и, как прежде, тянулась к их разгадкам, и почему–то чутье ей подсказывало, что одна их них таится на третьем этаже.
И не ошиблась.
Немножечко везенья, подстёгивала себя мама, немножечко упорства и хитрости – и всё, что было тайным, станет, как сказано в писании, явным.
Так оно и случилось. В ту пору любимым местом для гуляния и знакомства была немощеная Лукишкская площадь, обсаженная хилыми деревцами и обставленная по окружности несколькими, наспех сколоченными щербатыми скамейками для отдыха. Окрестные жители выгуливали там своих собак, а оттаявшие от военной стужи еврейки собирались летучими воробьиными стайками и наперебой перемывали всему миру косточки.
На Лукишкской площади мама не только познакомилась с приехавшими к загадочной Кармен с третьего этажа гостями, но и успела подружиться с ними.
Всё почему–то началось с плюшевого, игрушечного пуделька, который вертелся вокруг скамеек, обнюхивал их кривые, деревянные ножки, а порой, сорванец, тыкался в длинные дамские юбки.
– Какой красавец! Какой прекрасный пёсик! – на гремучей смеси искалеченного литовского языка, с поврежденными польскими и русскими добавками и вставками затараторила мама, когда, движимая любопытством и не без неподсудного умысла, присела на скамейку рядом с гостями (гостями ли?) Гражины. – Как же будзе его имя?
– Джеки, – ответила женщина с брошью из слоновой кости.
– А я называюсь Хенке. По-вашему – Геня…
– Очень приятно, рада познакомиться… Я – Ирена.
– А хлопчиков ваших как? – выпалила Геня.
– Этот – Мотеюс, а этот – Саулюс.
Мама в ту же минуту забыла, какое имя кому из них принадлежит, но нисколько не огорчилась. Она не сводила с них глаз и, чем больше вглядывалась, тем твёрже убеждалась, что на литовцев они не похожи.
– Ваша дочь очень красиво поёт. Просто на сердце мило.
– Очень приятно, рада слышать такие комплименты, – почти равнодушно произнесла Ирена.
Раз Ирена не возразила, значит Кармен на самом деле её дочь, тихо порадовалась мама своему первому успеху.
– Ваша дочь ещё млода, а у неё уже два таких прекрасных сына, – продолжала она умело закидывать удочку с наживкой. А вдруг еще раз клюнет.
– Мальчики красивые, послушные, – сказала Ирена и вдруг добавила. – Но Гражуте еще не рожала. Сами понимаете, работа в театре, война, хлопоты…
Такого поворота мама не ожидала и, чтобы не вспугнуть удачу, решила ничего больше не выпытывать и выждать, когда Ирена сама разговорится и еще что-нибудь поведает. Ведь в молчании порой больше вопросов, чем их слетает с уст.

<< Назад - Далее >>

Вернуться к Выпуску "ДИАЛОГ-ИЗБРАННОЕ" >>

БЛАГОДАРИМ ЗА НЕОЦЕНИМУЮ ПОМОЩЬ В СОЗДАНИИ САЙТА ЕЛЕНУ БОРИСОВНУ ГУРВИЧ И ЕЛЕНУ АЛЕКСЕЕВНУ СОКОЛОВУ (ПОПОВУ)


НОВОСТИ

4 февраля главный редактор Альманаха Рада Полищук отметила свой ЮБИЛЕЙ! От всей души поздравляем!


Приглашаем на новую встречу МКСР. У нас в гостях писатели Николай ПРОПИРНЫЙ, Михаил ЯХИЛЕВИЧ, Галина ВОЛКОВА, Анна ВНУКОВА. Приятного чтения!


Новая Десятая встреча в Международном Клубе Современного Рассказа (МКСР). У нас в гостях писатели Елена МАКАРОВА (Израиль) и Александр КИРНОС (Россия).


Редакция альманаха "ДИАЛОГ" поздравляет всех с осенними праздниками! Желаем всем здоровья, успехов и достатка в наступившем 5779 году.


Новая встреча в Международном Клубе Современного Рассказа (МКСР). У нас в гостях писатели Алекс РАПОПОРТ (Россия), Борис УШЕРЕНКО (Германия), Александр КИРНОС (Россия), Борис СУСЛОВИЧ (Израиль).


Дорогие читатели и авторы! Спешим поделиться прекрасной новостью к новому году - новый выпуск альманаха "ДИАЛОГ-ИЗБРАННОЕ" уже на сайте!! Большая работа сделана командой ДИАЛОГА. Всем огромное спасибо за Ваш труд!


ИЗ НАШЕЙ ГАЛЕРЕИ

Джек ЛЕВИН

© Рада ПОЛИЩУК, литературный альманах "ДИАЛОГ": название, идея, подбор материалов, композиция, тексты, 1996-2024.
© Авторы, переводчики, художники альманаха, 1996-2024.
Использование всех материалов сайта в любой форме недопустимо без письменного разрешения владельцев авторских прав. При цитировании обязательна ссылка на соответствующий выпуск альманаха. По желанию автора его материал может быть снят с сайта.