«Диалог»  
РОССИЙСКО-ИЗРАИЛЬСКИЙ АЛЬМАНАХ ЕВРЕЙСКОЙ КУЛЬТУРЫ
 

ГЛАВНАЯ > ДИАЛОГ-ИЗБРАННОЕ > ПРОЗА

 

Борис ВОЛОДИН (Россия)

МОЙ ДЯДЯ НАУМ, КОТОРЫЙ ВОЕННЫЙ

(Окончание)

Меньше десятки мы за нее не давали, а то еще и «вышку»... В ту же ночь был издан указ Президиума ВЦИК об особом производстве по де­лам о контрреволюционном терроре: судебное присутствие из непро­фессиональных судей, никаких адвокатов, никаких там апелляций и утверждений приговора ВЦИКом, прочитали - ив подвал!.. И разверстка - только на расстрел сто тысяч.     

...В тысяча девятьсот шестьдесят энном году, после первого своего инфаркта, моционил я для гигиены перед сном мокрой октябрьской но­чью по асфальтовым дорожкам Малеевки с одним, покойным теперь, журналистом и членом СП, бывшим колымским зеком З.

И рассказал мне этот З., что давний его, еще тридцатых годов, при­ятель дружил с Николаевым, и в тот самый ноябрьский тридцать чет­вертого года приезд в Москву Николаев именно у этого приятеля ноче­вал, о чем тот даже будущей своей жене до двадцатого съезда не вяк­нул, а тем паче, натурально, о государственном сверхсекрете, ему Ни­колаевым поведанном: что он-де мол, почти сразу по приезде в столи­цу был осчастливлен конфиденцией с самим Отцом родным всех наро­дов, их же Другом и Учителем, и тогда Отец и Друг будто бы изрек по­учительно:

-   Вы, товарищ Николаев, ведите себя как настоящий мужчина. А то черт-те что получается! Ваша честь задета, а товарищ Киров полагает, что ему все должно с рук сойти, раз он секретарь ЦК и член Политбю­ро. Но так только он думает...

А до и после этого говорили мне дядька и 3., Николаеву в Ленингра­де то и дело подсылали письма про Кирова и Мильду.

Дядька сказал:

-   Да он бы и без писем бесился. Я ведь после лагеря жил за Лугой по волчьему паспорту на пятьдесят первом километре, как ты в Ивано­ве за сто первым. Но по делам в Лугу ездил. А ведь там еще были лю­ди, которые помнили Николаева и Мильду. Они же до Ленинграда оба
в тамошнем Укоме работали. Она его чуть постарше была, кажется... Среда укомовская узенькая, хороводились только со своими, партийцы с партийками. А после двух войн - мировой и гражданской - мужи­ки наперечет, и этот головастик кривоногий чуть ли не принцем казал­ся: годы-то бабьи уходят! Уходят! Да по молодости он сперва, навер­ное, свежей был и помягче.

Вернувшись из Малеевки, я пересказал очень меня перебулгачившее предание ночного собеседника о свидании Николаева со Сталиным Льву Разгону, великому для меня авторитету по таким делам. Разгон выдавил одно:

- Сука он! Падла! Хорошо, этот приятель не разоткровенничался с ним в тридцать пятом. Этот З. - стукач. И на воле был им, и в лагере по его наводке Варламу Шаламову второй червонец намотали!.. И во­обще все это может быть парашей1 для собственной значительности.

Насчет склонности ночного собеседника к парашам мысль у меня мелькнула еще в ту малеевскую морось. Собеседник поведал не толь­ко о Николаеве с приятелем, но еще вдруг и про то, как на Магадане, когда он отбыл свой червонец, его, уже вольняшку, вербовал в стука­чи очередной кум2 и как с героической лихорадочностью он посылал этого опера «в дальше некуда». А всякий зек знал, что рычать на ку­мовьев слишком опасно, и честные люди, не желавшие стучать, уви­ливали от подписки, обычно соблюдая некие формы дипломатическо­го политеса, - даже Александр Исаич об этом свидетельствует в «Архипелаге». Но у былых сексотов нередко прорывалась жажда «компенсировать» сгрызавшие их комплексы неполноценности рас­сказом о своих небывалых подвигах.

- Ладно, - прервал Наум мои соображения о психологии послед­ствий былого стукачества: он в них был наблатыкан много больше ме­ня. - Давай еще по одной и вернемся к нашему брату - большому энкаведешнику.

...Николаев свое дело сделал. Как, почему - значения не имело: а все, что надо было Кобе, ему на следствии помогли сказать. Мы это умели. А мои начальники поехали на Магадан. Зеками. Но бесконвой­ными, конечно, и - сам понимаешь - с детскими сроками, по два-три года, и не по пятьдесят восьмой, а по бытовой сто двенадцатой: пре­ступная халатность. И жили там, как не снилось ни тебе, фрайеренку, ни мне, большому лагерному придурку1: я же по энкаведевскому бла­ту был комендантом лагпункта - недолго, правда, в основном-то нор­мировщиком, но где наша не пропадала! Они гужевались как опальные генералы в родовом поместье - отдельные квартиры: у Филиппа Демьяныча - в Оротукане, у Ивана Васильича - в Магадане. Зек Медведь - начальник южного горного управления, Запорожец - до­рожного. Но зеки - зеки, а не чуяли беды! И в тридцать седьмом разом исчезли. И концы в воду! И жены их исчезли, - тут уж мы знали, что это значит... Да как было не понимать, даже на моем немалом оперском уровне, чем судьба обернется, если вызывает меня мой высокий на­чальник и требует, чтобы я выяснял настроения своих сексотов: дес­кать, как они оценивают происходящие события - процессы Зиновье­ва - Каменева, Пятакова и прочих. Какое, дескать, все это производит на них душевное впечатление! Не мне одному - всем приказано, и на­чинают наши милые стукачи, чьи репутации я мечтал беречь пуще гла­за, возникать в наших кабинетах уже в виде подследственных. Они ведь привыкли быть с нами, оперработниками, откровенными - они ведь сообща с нами делали одно великое общее дело. А я к этому времени был уже замначотдела, но по старой памяти еще вел кое-каких агентов. Давних, любимых - ведь связь с ними вроде связи с замужней дамой!.. И сажать мне их смерть как не хотелось! А начальник прилип - вынь да положь интимные мысли сексота Жопкина, который у тебя действу­ет под псевдонимом Лермонтов. Директива! Не выполнишь - сам сгоришь. Был у меня один такой инженер, интеллигент, эрудит, психо­лог, - роскошно действовал, мог к кому угодно подкатиться, в душу влезть, вывернуть наизнанку и выложить ее мне на конспиративной квартире. Талант!.. Мой патрон меня трясет: выверни его, да выверни! Я, блядь, пристаю к агенту при каждой встрече как банный лист: да что вы обо всем этом думаете, да скажите откровенно, да неужели вы мне не доверяете! Меня трясут, и я трясу. И в какой-то момент мой сексот не выдержал: «Я-то, Наум Овсеевич, думаю, что все это для блага пар­тии. Но вот от одного малознакомого человека я мельком слышал фра­зу: «Гадина сама себя пожирает». Начальник мой - только я фразу по­вторил, взвился: «Какой там «один человек!» Это он сам! Сам он! Са­жай немедленно! Чтоб через полчаса материал был на моем столе!!!».

-  Ну? - спросил я.

-  Что «ну»?

-  Материал-то?

-  Ты что - совсем засранец? Ведь разверстка!.. И можно ли было после этого не видеть, что и тебя самого ждет?..

-  А как же ты жил?

-  Очень просто: день - да мой. Ничего не упускал - ни случая трахнуть бабу, ни случая посидеть за столом под водку... Да ведь ты у меня жил в Сестрорецке на казенной даче в тридцать седьмом, да? Те­бе уже лет десять было, так?.. Помнишь, как мы под каждый выходной и весь выходной гудели с Володькой Болотиным и его ребятами из СПО?.. Не просыхали, чтобы страх заглушить. Я ведь не рассчитывал, что получу хотя бы «червонец» - думал, меня шлепнут. Я вот как сел: вышел указ об ответственности за незаконный переход границы, и мы начали сажать политэмигрантов, в первую очередь коммунистов из Польши и Румынии, тех, кто бежали к нам через кордон от дефензивы1 и сигуранцы2. Ну вот и взяли одну семью: отец, мать и двенадцатилет­няя девочка, а они - из Барановичей. А я-то - тамошний. Даже их фа­милия мне памятна. Тогда было Сталиным заведено малолетних са­жать с двенадцати лет, но ведь девочку переправили-то через границу пять лет назад, когда ей было только семь!.. Хер знает что - не вытер­пел и пошел к Заковскому, следующему после Медведя начальнику Управления, - большой был барин, да еще замнаркома, правая или ле­вая или еще какая-то там рука самого Ежова! Объяснил ему - он мне вдруг тут же: «Ты прав, Наум! Ты молодец! Выпусти ее - пусть все знают, что мы никого зря не сажаем!..» Не вем, цо пан задумав, - у не­го всегда все делалось с каким-то дальним прицелом... Я тут же кладу ему постановление о прекращении дела. Он подписал, я передал сво­ему сотруднику для исполнения - девочка пошла на свободу, а через две недели Заковского берут, как простого фрайера, за жопу и увозят в Москву - их вскоре всех замели: Заковского, Фриновского, Леплевского - всех главных заместителей, а потом и самого железно­го наркома Ежова. Все - как в воду канули. Сделали свое дело, и Хозяин их заменил, как того же Ягоду. У нас в Большом доме тут же парт­собрание: Заковский - враг народа, надо выше поднимать бдительность, смотреть глубже, выкорчевывать его охвостье!.. И тотчас мой со­трудник выходит на трибуну и говорит, что я в сговоре с Заковским освободил обвиняемую. Меня прямо с партсобрания в одиночку...

...Наташка, сестричка моя любимая - дочка Наума, родившаяся месяца через два после его ареста, прочла этот текст и закричала мне по международному телефону из Лондона, где теперь живет:

- Не так, не так все это было! Отец после этого сотрудника встал на партсобрании и сказал: «Что вы делаете, люди! Ведь так всех переса­жают, мы сами друг друга пересажаем! Это же конец света! Поймите же!!!» И его не в тот день посадили! Его только через четыре дня поса­дили! И мама не дала ему застрелиться, повисла на его руке - как раз что-то почуяла и вошла в комнату - и все четыре ночи от него не от­ходила, все разговаривала и разговаривала с ним. Это и она мне гово­рила, и сам отец рассказывал. И не был он лагерным придурком!.. Он на лесоповале был!..

Я представил себе Розочку, свою тетю, какой она была тогда: темно­глазую, красивую, точеную, черноволосую, увлекавшуюся верховой ез­дой в конном манеже. Молчаливую, какой она была всегда, будь ей зем­ля пухом! Представил ее беременной на восьмом месяце, четыре ночи непрерывно уговаривающей Наума за столом в той комнате на Загород­ном, где меня когда-то укладывали спать, и пистолет - тот, наверно, который он мне клал под подушку. Так я себе это представил, хоть и знал, что Наума забрали не с Загородного, а из другой квартиры, кото­рую ему дали в самом конце тридцать седьмого на улице Чехова, в бы­лом старопетербургском Эртелевом переулке. Отобрали у какого-то арестованного босса и дали - на полгода.

В войну тетку с трехлетней Наташкой, с яслями, в которые она На­тку сдавала по утрам, вывезли из Ленинграда на барже по Мариинской системе - по Волго-Балту, Каме и реке Вятке в Котельнич. Вывезли - и блокада захлопнулась. А мы - родители со мной - в октябре сорок первого уехали из Москвы в Алма-Ату, и после полугода безработицы, бездомья, голода, вшивости и прочих эвакуационных прелестей жизни очутились вдруг в очень большой и даже красивой казенной комнате и при приличных пайках - мама стала преподавать в мединституте, отец - работать корреспондентом «Учительской газеты» по Казахста­ну и читать как почасовик зарубежную литературу в эвакуированном ВГИКе, а я благополучно ходил в восьмой класс. Через год, впрочем, обоих родителей забрали на фронт. Конечно, тотчас, как жилье получи­ли, отец стал добиваться, чтобы старшая из его сестер с племяшкой и младшая, весной сорок второго вывезенная из блокады по Дороге жиз­ни в Миасс, получили пропуска на переезд в Алма-Ату. Это было слож­но, но удалось. Из года нашей общей тамошней жизни больше всего помню черные сухари, которые Роза сушила для Наума. В сорок втором энкаведевский блат, верно, не срабатывал, и он был в Устьвымлаге на лесоповале - еще не нормировщиком и не комендантом.

...Я не прошу посылки пожирней,

Пришли хотя бы черных сухарей.

Роза категорически отказалась пользоваться нашими продуктами, а они у нас были. Только брала кое-что для Наташки из пайка Леночки, младшей своей и отцовой сестры, - из очень хорошего пайка, причи­тавшегося в военной Алма-Ате туберкулезникам. Заглохшая в блокаду напрочь чахотка, стоило Лене отправиться от дистрофии, бурно вспых­нула. Но туберкулезные вкусности, вызывавшие у меня, бурно тогда росшего, потоки слюны, не по времени пухленькая Наташа ела сквер­но. Каждый завтрак и обед, на который Роза прибегала из своего пла­нового отдела - на счастье, он был в нашем дворе, - шли под свире­пые материнские крики:

-   Ешь! Что значит «хочу - не хочу»! Не имеешь права не хотеть! Теткины глаза горели, она иссыхала, ибо весь год почти совсем не прикасалась к хлебу. Аккуратно нарезала его на крохотные дольки и су­шила на подоконнике, на горячем семиреченском солнце - сушить
электроплиткой не дозволял лимит на электроток. Впрочем, махорку отцовскую она для Наума брала, Леночкину тоже. Как у нас в Норильлаге пелось:   .

Пойди к соседу нашему Егорке,

Он по свободе мне должен пять рублей.

На два рубля купи ты мне махорки.

На остальные - черных сухарей.

А белый сладкий лук был тогда в Алма-Ате самым дешевым и поис­тине общедоступным фруктом.

Ограничения «одна посылка раз в полгода» при Сталине еще не изобрели - это усовершенствование введено было при Брежневе, и по­тому не меньше, чем раз в месяц, Роза заколачивала надписанный чер­нильным карандашом посылочный ящик, никому не доверяя своей миссии.

...И вообще, моя кузина сказала, что отец ее был совсем не таким, как описал я, что ничего я в нем не понял. Но я написал, каким его за­помнил, и то, что запомнил из его рассказов.

Мне он не говорил о четырех днях, и в памяти засело: «Меня прямо с партсобрания - в одиночку». Вот и дальше так, как отпечаталось, включая матерщину.

-  ...Дня через три сижу на допросе. Следователь, ети его мать, - тоже мой бывший подчиненный, накручивает мне «дело»: дескать, я - польский шпион, я же из Барановичей. Ну, и еще японский... Входит тот парень. За эти три дня у него на петлицах уже прибавилось по шпале: теперь он капитан ГБ - это соответствует полковнику, и он за­нимает мою должность. Входит, усаживается и вопрошает: «Ну вое, от дер поц эпес гезогт?» - «Ты переводи, - сказал я дядьке, - вы же ме­ня не обучили говорить на идиш.» - «Ну что, этот поц еще не загово­рил?» - А следователь в ответ: «Йо, кен ворт фын им нит аройсшлепн, фон дем рихес. - Да слова из него, из черта, не вытянешь.» - «А, гиб им а пор печ! - А ты дай ему пару затрещин!» - «Об ништ мойре! - говорю я ему. - Не беспокойся! - Эр от мир шойн гегибн. - Он их мне уже отвесил» А тот как заорет: «Вое же, гозлен, дрейст ду ди бей-цем! - Так что же ты, сука, крутишь яйца!..»

-  Хороши соплеменнички! - отозвался я.

-  Хороши! - подтвердил дядька. - Главное, гуманисты.

-  А как насчет сочувствия к собрату по крови?..

-  Это тебе не лагерь! - сказал Наум. - Это в зоне врач-поляк вы­тягивал пацана-поляка в санитары, эстонец выручал эстонца, чеченец - чеченца, еврей - еврея...

-  Меня в Норильске вот так Давид Бариль спас, - ударился я в вос­поминания. - Я сходу попал в отвальную бригаду, в землекопы. И тут еще дизентерия, в трюме баржи перезаразились. А Давид Павлыч за­шел в санчасть: в лагпункт два года не было этапов, мы для старых зеков - как вестники с воли. Увидел еврейчика-доходягу: «Откуда? Москвич? Студент? И я тоже москвич, на МОГЭСе работал! Я здесь с тридцать девятого». Еще с кем-то заговорил. Я уже на нары лег, а он вдруг окликнул: «Товарищ! Как только вас выпишут, зайдите ко мне в инженерный барак!» Все пытался пристроить меня в электроцех, что­бы под крышу. А потом выбил у нарядчиков еще одну пайку для таке­лажника к себе на склад оборудования. Главное было на тамошней пур­ге и морозе - что под крышей, и все-таки я числился работягой, а не придурком.

-  В зоне друг другу помогали, это бывало, - отозвался дядька. - А в Большом доме и на Лубянке братьев по крови не было. Были бра­тья по классу - чекисты, которые подсылали евреев-стукачей, «рас­кручивать» евреев, избранных для посадки - соплеменничку доверия больше!.. - и всегда готовые схавать друга и брата, как меня схавал мой зам ради его кабинета и еще одной шпалы в петлице. Кстати, он тем летом в Сестрорецке тоже жил и водку с нами пил.

-  А соплеменников у вас много трудилось?..

-  До тридцать восьмого в НКВД процветал совершенный интерна­ционал: украинцы, латыши, евреи, русские. Цыгане - и те были. Вот если бы я попал как подследственный к своему собутыльнику Болоти­ну, его молотобойцы орали бы на меня по-русски. А соплеменнички ма­терили уже на двух языках: и по-русски, и на идиш. Взяли они меня то­гда в оборот вдвоем - только прикрывайся, свертывайся клубочком, чтоб не врезали сапогом по мошонке... Ну, я в итоге и подписал им, что согласился работать на японскую разведку, но, дескать, не успел сооб­щить ей ничего интересного. А за освобождение девочки мне припая­ли сверх 58-й - 109-ю статью: должностное преступление, использо­вание служебного положения в преступных целях. Когда шла реабили­тация, трудней всего было доказать, что не было никакого должностно­го преступления и никаких преступных целей. Это тебе не японский шпионаж!..

Я удивился:

-  Так что, они тебя сами били? И вертухаев не вызывали?..

-  А кто же еще? Увиливать от грязного дела, показать себя белоруч­кой было дурным тоном, - сказал Наум.

-  И ты тоже не увиливал?..

Он помолчал, разлил водку по стопкам и выговорил медленно:

-  Бог упас, как говорят православные. В ЭКО, в экономическом отде­ле, я работал только с агентурой, а в КРО, в контрразведку, меня перевели на такой стул, что я мог не снисходить до этой рутины. К тому же тогда на следствии можно было быстро вознестись, и добровольцев хватало - за шпалы, за ромбы, за ордена. А итог-то по большей части был один - тех парней взяли месяца, по-моему, через два. Ну, а не прояви я избыточного рвения - ведь все равно по уши в говне. Давай лучше выпьем, а?..

Бог его знает, решил ли он соврать - единственный раз за все эти наши разговоры - или дядькина память инстинктивно захлопнулась ради самозащиты. Из троих или четверых встреченных мной энкаведешников, прошедших лагерь, только Наум не говорил о своей давней профессии как о высокой революционной миссии, а о себе - как о ге­рое и жертве случайной несправедливости - другие жаждали нимбов и ореолов. Он же всегда был в рассказах честен и трезв, сколько бы ни было выпито водки.

Но он солгал, что не вел следствия в последние месяцы своей карь­еры, когда вдел в петлицы ромбы - знаки генеральского по нынешним меркам чина.

Мир, как всегда, оказался тесен.

Три года назад в Земле Обетованной я прочел эту быль Славе Чапли­ну, давнему другу, коренному питерцу, у которого прогостил несколько дней в Тель-Авиве. Я читал, а Слава мрачнел и под конец сказал с на­тугой, что в тридцать седьмом мой любимый Наум многие ночи допра­шивал и его отца, и его мать. Славину маму до последнего доставшего­ся ей на этом свете дня трясло при одном упоминании дядькиного име­ни.

Правда, Наум был «белоручкой» - подследственных он не бил. Но чтобы ломать души даже не очень юных мужчин и женщин, хватало - по себе знаю - многосуточной бессонницы с многочасовой матерщи­ной, оскорблениями и угрозами, извергавшимися из ласковых Наумо­вых уст - кстати, быть может, в том же самом кабинете Большого До­ма на Литейном, где год спустя на полу он сам столь старательно увер­тывался, чтоб не досталось ему сапогом по причинному месту.

Славкина мать до смерти своей не могла забыть ужаса, который мой нежный дядя вселял в них, отгоняя от себя самого еще на день, еще на два собственный завтрашний или послезавтрашний ужас, уже давно в нем зачавшийся.

Наум умер в тот год, когда Слава с женой и матерью улетели из Пи­тера в Тель-Авив.

...А я все еще люблю дядьку, каким помню. Люблю, как в детстве. До сих пор.


1  Параша - слух, вранье (лагерный жаргон).

2  Оперуполномоченный, офицер лагерного подразделения госбезо­пасности, присяжный творец повторных липовых политических «дел»  (лагерный жаргон).

1  Лагерник, занимающий «теплое местечко»: комендант, на­рядчик, повар, хлеборез, бригадир, мастер цеха и т.д. (лагерный жаргон).

1  Дефензива - политическая полиция и контрразведка в Польше в 1918-1939 гг.

2  Сигуранца - тайная политическая полиция в королевской Румынии в 1921-1944 гг.

 

<< Назад - Далее >>

Вернуться к Выпуску "ДИАЛОГ-ИЗБРАННОЕ" >>

БЛАГОДАРИМ ЗА НЕОЦЕНИМУЮ ПОМОЩЬ В СОЗДАНИИ САЙТА ЕЛЕНУ БОРИСОВНУ ГУРВИЧ И ЕЛЕНУ АЛЕКСЕЕВНУ СОКОЛОВУ (ПОПОВУ)


НОВОСТИ

4 февраля главный редактор Альманаха Рада Полищук отметила свой ЮБИЛЕЙ! От всей души поздравляем!


Приглашаем на новую встречу МКСР. У нас в гостях писатели Николай ПРОПИРНЫЙ, Михаил ЯХИЛЕВИЧ, Галина ВОЛКОВА, Анна ВНУКОВА. Приятного чтения!


Новая Десятая встреча в Международном Клубе Современного Рассказа (МКСР). У нас в гостях писатели Елена МАКАРОВА (Израиль) и Александр КИРНОС (Россия).


Редакция альманаха "ДИАЛОГ" поздравляет всех с осенними праздниками! Желаем всем здоровья, успехов и достатка в наступившем 5779 году.


Новая встреча в Международном Клубе Современного Рассказа (МКСР). У нас в гостях писатели Алекс РАПОПОРТ (Россия), Борис УШЕРЕНКО (Германия), Александр КИРНОС (Россия), Борис СУСЛОВИЧ (Израиль).


Дорогие читатели и авторы! Спешим поделиться прекрасной новостью к новому году - новый выпуск альманаха "ДИАЛОГ-ИЗБРАННОЕ" уже на сайте!! Большая работа сделана командой ДИАЛОГА. Всем огромное спасибо за Ваш труд!


ИЗ НАШЕЙ ГАЛЕРЕИ

Джек ЛЕВИН

© Рада ПОЛИЩУК, литературный альманах "ДИАЛОГ": название, идея, подбор материалов, композиция, тексты, 1996-2024.
© Авторы, переводчики, художники альманаха, 1996-2024.
Использование всех материалов сайта в любой форме недопустимо без письменного разрешения владельцев авторских прав. При цитировании обязательна ссылка на соответствующий выпуск альманаха. По желанию автора его материал может быть снят с сайта.