ГЛАВНАЯ > ДИАЛОГ-ИЗБРАННОЕ > ПРОЗА
Михаил Э. КОЗАКОВ (Россия)
ЧЕЛОВЕК, ПАДАЮЩИЙ НИЦ
(Продолжение)
Г л а в а ш е с т а я
ТРИ ЭПИЗОДА В ДИАФРАГМЕ
Пришла как-то в дом наниматься прислуга. Прислуга оказалась опытной, хозяйственной, и ее приняли. Когда сговаривались с ней, присутствовали молодые Рубановские и старик Акива.
Под конец разговора прислуга неожиданно спросила:
- Вы русские или, может, немцы?
Молодые Рубановские мельком, улыбнувшись, переглянулись, и Мирон Ильич кратко ответил:
- Мы - евреи.
- Шутите, хозяин! - недоверчиво покачала она головой, с широкой ухмылкой поглядывая на молчавшую Надежду Ивановну. - Разве я не вижу?.. Еврейские люди говорят по-особенному, язык у них во рту спотыкается... А вы, хозяин, с правильным языком, православным. Как же это так? И сами вы русый, и жена ваша русая...
- Что она говорит? - заговорил по-еврейски глуховатый Акива, обращаясь к внуку. - Ты скажи ей, чтоб для меня она готовила все в отдельной посуде...
Певучий акцент старика смутил вдруг прислугу.
- Здесь, в квартире, - продолжал Мирон Ильич, - трое евреев и одна русская: моя жена. А почему это вас так интересует?
- Нет, нет... - заволновалась она. - Теперь, при большевиках, все равно, где служить. А раньше, знаете... раньше вот спрашивали! В Киеве я двенадцать лет служила у разных господ - так всегда спрашивать приходилось. Не осудите меня, хозяин, только я вот что хочу сказать про вас... Может, вы не настоящие евреи? Вы немецкие евреи, да... Немецкие, знаете, - другое дело!
Председателю правления текстильного треста управляющий делами докладывал:
- Константин Сигизмундович! Видите ли, насчет принятия гражданина Миндалина...
- Ну?
- Да, вот Миндлина... в торговый отдел, заведовать распространением.
- Ну, ну...
- Константин Сигизмундович! Я знаю, что вы не можете сомневаться во мне как в настоящем советском работнике... Поэтому и из самых лучших чувств к вам как к возглавляющему все наше дело...
- Говорите же, черт побери!
- Я вот и докладываю вам... Рубановский - раз, главбух - два, членов месткома - двое, теперь еще гражданин Миндлин... Вы понимаете? Зачем давать пищу для всяких разговоров? Несознательность ведь, знаете ли. А все растет...
- Что растет?
- Разрастается. Опять пойдут шушуканья. Это не мое только мнение: трестовские инженеры тоже такого мнения. По своей линии они уж этого не допускают: евреев к себе в отдел не принимают. Не в ущерб делу, конечно, - спохватился мягкий, но серьезный голос. - Нужно противопоставить разумные меры несознательности массы... Что скажут? Недопекаева увольняют, а Миндлина принимают...
- Недопекаев - жулик. Полпуда жалоб на него...
- Хорошо. Уволим, но возьмем взамен Сидорова, Агафонова, Петрова... Ну... Агафонова, например... Кого угодно! Лучший метод борьбы с юдофобством... Растет, разрастается. Кстати, Константин Сигизмундович, есть новый анекдот. Весьма остроумный... насчет, так сказать...
... Дома, за обедом, управляющий, как всегда, спорил со своим отцом, командиром полка в отставке:
- Большевик большевику - рознь, отец. Национальное, государственное - сидит в каждом трезвом русском партийце. Они сами не лю бят картавеньких. Я убедился в этом. Кстати: если придет Миша Агафонов, скажите ему, господа, что в пятницу его кандидатура будет утверждаться правлением треста.
В папке автора рассказа лежала следующая вырезка из газеты (место отправления телеграммы не упомянем):
НА БОРЬБУ С НАСИЛЬНИКАМИ
На одной из местных текстильных фабрик произошел на днях возмутительный случай. Группа учеников фабзавуча, среди которых было несколько комсомольцев, затащила во двор фабрики еврея-нищего и учинила над ним дикую расправу. Хулиганы заперли его в один из пустующих сараев, предварительно догола раздев свою жертву, привязали его к сооруженному из досок кресту и обмазали половой орган несчастного красной краской. Весь город возмущен этим событием.
Так - без фабульной скрепы - началась и заканчивается эта глава.
Думается, так в рабочем сценарии помещает хитрящий режиссер отдельные кадры своего будущего фильма, и кадры на экране вдруг набегают друг на друга, наплывают, а цепочка других из них, мелькнув перед глазом зрителя, свернется так же неожиданно в скупой сжимающийся кружок диафрагмы. Зритель следит за жизнью главных героев фильма, зритель ждет действия, а прожектор из кинобудки бросает на полотно экрана режиссерскую упрямую деталь.
Для чего? Так утверждает он, режиссер, свое искусство играть сухим примитивом сюжета...
Г л а в а седьмая
ПЛЕШИВЫЙ ШЛЕМКА НАПОМИНАЕТ РУБАНОВСКОМУ
О СУЩЕСТВОВАНИИ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ ГОРДОСТИ
На следующий день, после того как произошло событие, описанное в краткой телеграфной корреспонденции, на главной улице города, откуда была послана эта корреспонденция, на скрещении главной улицы с другой людной обычные прохожие недосчитали глазом одного человека.
Он стоял на перекрестке рядом с другим нищим, и к ним обоим глаз пешеходов в течение долгих летних месяцев привык так же, как привык видеть он на этом углу постового милиционера, продавщицу папирос, двух-трех извозчиков, газетчика, вывеску кооператива.
И в тот день, когда писались вот эти самые строки, в Ленинграде, на мосту с четырьмя вздыбленными клодтовскими лошадьми, не стало также обоих нищих, о которых шла речь в начале нашего рассказа.
Вернее, они существовали, просили, как и раньше, милостыню, их видели и им помогали сердобольные граждане столицы, их лица и фигуры были по-прежнему всем хорошо знакомы.
Священник в черной рясе, с темно-рыжими волосами, с большим медным крестом на груди стоял молча и неподвижно, благодарил прохожего сдержанно, почти гордо, и кто знает - был ли то ловкий человек-актер, удачно подобравший для себя реквизит и позу, или был то живой укоряющий памятник былых, недавно отошедших дней, раздавленных копытом вздыбившегося времени!
И другой: если постоять подле него минуту, он успеет рассказать о всех несчастиях, его постигших, он разжалобит, он утеряет меру человеческого низкопоклонства и подобострастия. Узнав в прохожем единоплеменника, он остановит его потоком еврейских слов, и слова уже не столько будут просить о помощи, сколько недвусмысленно требовать ее во имя вековечных заветов древнего народа...
Они существовали, оба этих нищих. Но не для автора нашего рассказа: мысленно он давно уже перенес их из милой его сердцу столицы в далекий и старый город, где жил портной Эля Рубановский. Правда, рыжий, в черной рясе поп утерял свой былой сан: город был древний, исстари крестопоклонный, и обнищавший священнослужитель не выйдет за подаянием на главную улицу, а найдет прокорм для себя в обессиленных домах прихожан, хранящих ревниво киоты.
Протянутый провод сюжета держится здесь на подпорах авторского вмешательства в жизнь и поступки своих героев, и вместо рыжего, в черной рясе попа на перекрестке двух людных в городе улиц стоял теперь, обнажив голову, степенный седовласый старик, в котором весь город мог бы признать былого домовладельца и дворянина.
К нему-то и подошел портной Эля и осведомился об исчезнувшем с перекрестка человеке.
- Еще не возвращался... на казенных харчах, - деловито отвечал среброволосый бывший дворянин и домовладелец, опуская в карман пиджака монету Эли Рубановского.
Портной всегда подавал ему милостыню и никогда - меньше, чем нищему конкуренту Шлемке плешивому. Но неоднократно Эля замечал, как многие жители города, проходя мимо перекрестка, не обращали внимания на слезливую мольбу Шлемки и в то же время сочувственно оказывали помощь степенному старику.
О, Эля Рубановский хорошо знал, почему это происходит! Но его осторожный и в то же время склонный оправдывать чужие поступки ум - искал еще и другие причины такого неотзывчивого отношения к Шлемке.
Среброволосый не покидал своего места и молчаливо дожидался внимания прохожих; Шлемка покидал свой пост и следовал за ними на некотором расстоянии, выпрашивая и вымаливая, суля прохожим всяческие милости от Бога, защитника сирых и угнетенных...
Нищий Шлемка был назойлив и потому - неприятен. На беду, этому способствовал еще его внешний облик. Заячья губа нищего была всегда мокрой, заслюнявленной. И немудрено: оживленная - скороговоркой - речь его выплевывалась изо рта вместе с обильной слюной, проскакивающей между дурно пахнущими загнивающими пеньками передних разрушенных зубов - желтых и покрошившихся.
В жесткой бороде и на голове были пятна вылинявшей плеши, и она была грязновато-серая - такая же, как и узенькие сусличьи глаза, которые умели быть всегда жалостливыми и заискивающими, а иногда, словно отдыхая, - насмешливыми, колкими. Так смотрели они тогда, когда Шлемка ссорился с кем-нибудь из уличного люда.
Он должен был много проигрывать от соседства с благообразным и опрятным бывшим дворянином, облюбовавшим тот же самый перекресток.
Все это Эля Рубановский хорошо учитывал и, жалея Шлемку, отозвал его однажды в сторону и сказал:
- Уйди с этой улицы, Шлема. Перейди на площадь, к рынку... Этот старик мешает твоему несчастному делу.
- Вы очень добрый человек, товарищ Рубановский, - ответил нищий. - Я каждую субботу прихожу к вам в дом, и вы никогда не откажете мне в тарелке супа и в куске хлеба. Хорошо. Вы поступаете как порядочный еврей...
- Вообще как нужно поступать всякому человеку, - ответил портной.
- Ну, так я вам говорю: я уважаю вас, ей-Богу, уважаю, но по вашему совету не сделаю. Почему? У меня есть гордость. Да - гордость! Какая может быть гордость у паршивца, у бедняка Шлемки? - вы можете спросить... Шлемка кормится на копейки несчастные, у Шлемки есть только один «товар» - горе и болезни, проклятая жизнь, и он ими «торгует» на улице... Хорошо? Не очень. Шлемка за две копейки побежит в конец улицы - верно. С босяками он будет балагурить, за гулящей девкой его можно послать - он пойдет за папиросу и пятачок... Да, он пойдет. Хе, какая может быть гордость у Шлемки, вы скажете? А я все-таки гордый еврей - ей-Богу! Я не уйду вот с этого места никуда. Я ему докажу...
- Кому? Что?
- Ему! - кивнул нищий в сторону своего конкурента. - Ему - старому барину. А почему - вы знаете? Я раньше него тут стоял: он все время стоял у вокзала... Там народ приезжий, никто не знает, какой он был тут богач и барин, - там ему не так стыдно было. Ну, хорошо - пришел потом сюда, хлеб у Шлемки отбирать. Хорошая манера, а? Ну, пришел, - так стой прилично. Так он пришел и через несколько дней говорит мне: «Ты, - говорил, - Шлемка, иди в другое место»... То, что и вы советуете. «Ты, - говорит он, - не свой тут человек». - «А какая разница? - я его спрашиваю. - Вы теперь бедняк,
и я бедняк. У вас тут знакомые в городе - так это даже, по-моему, не так уже приятно брать у них копейки на углу». Хорошо я сказал? Так вы знаете, что он мне ответил? «Ты, - говорит, - Шлемка, плохо свою выгоду понимаешь. Ты необразованный. Тебе лучше всего даже уехать из нашего города. Ты собери на билет да поезжай, например, в Бердичев. Там вашей национальности много... А тут - мне все будут помогать!» Слыхали? «Теперь, - говорит он, - уже прошла революция, и русский человек в свою семью собирается. А вашему брату поскромней надо быть»... Как он мне это сказал, так чувствую, что-то меня в
мое сердце ударило! Шлемка - паршивец, Шлемка, как дурак, загубил свою жизнь, несчастный Шлемка, но у него есть гордость... Э-э! Ты надо мной злобные шутки строишь... Ты просто не хочешь даже стоять рядом с евреем, ты его в какой-то Бердичев посылаешь, ты спишь да видишь, как бы ему голову разбить, - за что?! Не-ет, у Шлемки есть
гордость. Шлемка, паршивый, нищий, с места не сдвинется... не уступит. Он-таки отобрал тут почти всю мою выручку, но я не уйду. Я уже не могу уйти! Я ему сказал: «Вы были богатым человеком, а я - простым шорником: мы были не одинаковы. Теперь вы копейки собираете, и я тоже - равны. Так зачем я буду думать и бояться, что я не такой павный человек, как вы?.. За то, что вы юдофоб, я не уйду с этого места хоть околею»... И не уйду. Теперь вы понимаете всю эту историю?.. Он говорил быстро, волнуясь, поглядывая по сторонам, словно думал что кто-то еще должен был слушать его слова. Он хотел еще что-то сказать, но вдруг сорвался с места и побежал к углу. Эля увидел, как он подскочил к гражданину, нанимавшему извозчика, затем к какой-то школьнице-подростку и ее подругам. Через минуту он возвратился.
- Вы меня простите, - заискивающе сказал запыхавшийся Шлемка, - беседа - беседой, а на хлеб нужно-таки собрать. И они мне сейчас дали, оба дали, и оба русские. Что вы на это скажете? Они меня не посылали в Бердичев, - удовлетворенно, но все же по привычке подобострастно, как показалось портному, воскликнул нищий.
После случая в фабричном сарае он больше недели не показывался на улице.
Первое время портной Рубановский осведомлялся о Шлемке у сребробородого старика, а потом поневоле забыл о нем, потому что в это же время в жизни Эли Рубановского и его семьи произошли события, надолго оставшиеся у него в памяти.
Нам же эти события дают основание думать вместе с внимательными и чуткими читателями о правильном и достойном окончании рассказа.
<< Назад - Далее >>
Вернуться к Выпуску "ДИАЛОГ-ИЗБРАННОЕ" >>