ГЛАВНАЯ > ДИАЛОГ-ИЗБРАННОЕ > ПРОЗА
Михаил М. КОЗАКОВ (Россия)
"ЕСЛИ ЭТО КОМУ-НИБУДЬ ЕЩЕ НАДО..."
П о с л е с л о в и е
Повесть «Человек, падающий ниц» в свое время привлекла к себе большой интерес, о ней много писали, бурно спорили, обсуждали. Не помню, чтобы папа рассказывал мне о том, что его ругали за эту вещь. Видимо, тогда, в 28-м году, она была принята одобрительно. Потом, задним числом, наверное, ему это припомнили — недаром же повесть эта никогда не переиздавалась. Никогда. Даже годы спустя после его смерти, я пытался переиздать ее, уже будучи известным актером, — не удалось. И на израильском радио прочитать бесплатно — не получилось. И с современными «независимыми» издательствами договориться пока тоже не удается, действуют другие механизмы торможения — финансовые: есть ли деньги на издание — первое и будет ли это продаваться — второе.
Но это как бы внелитературные сюжеты.
А если говорить о папиных книгах, то «Человек, падающий ниц» — одна из самых любимых мною из всего, написанного им. Есть вещи, с моей точки зрения, безусловные. 1928 год — какое страшное и психологически точное предвидение фашизма. Папа был одним из первых в литературе, кто начал эту тему. Думаю, что, несмотря на весь сложный комплекс переживаний и противоречий, связанных с отцом (слишком мы были близки с ним), все же справедливо или несправедливо, объективно или не очень — но я могу судить о книгах отца как читатель. Есть вещи, которые я люблю, что-то нравится меньше, а кое-что — просто не могу читать. Вообще, когда речь идет о книгах или спектаклях, поставленных по пьесам отца, я отношусь к этому, пожалуй, так же, как к тому, что делаю сам, — мучительно трудно оценить сделанное.
Должен признаться, я безумно любил своего отца и люблю по сей день, порою кажется — чем дальше, тем сильнее. Хотя и при жизни мы с ним были близки, нежно близки. Я не раз сам себе задавал наивный детский вопрос: кого ты больше любишь — маму или папу? Я их любил обоих, но по-разному. Папу — нежнее, я был больше привязан к нему. Может быть, потому, что он был слабее матери. Она — женщина выдающаяся: характером, силой духа, независимостью своей. И умер папа, когда мне было всего 20 лет.
Он был уже немолодым человеком, но ему приходилось очень много работать, чтобы прокормить семью. А семья была большая: мама и три ее сына, все от разных мужей, мамина мама — полуслепая бабушка-дворянка Зоя Дмитриевна, моя няня Катя, кухарка Стефа, нянины сестры, — все мы жили вместе в писательской надстройке (два верхних этажа) на канале Грибоедова, 9, в Ленинграде.
Папе было трудно, чаще он бывал в своих делах неуспешен, издавался мало, спектакли, которые шли по его пьесам, почему-то закрывали. Он мало рассказывал мне о своих делах, тем более о трудностях и неприятностях — вероятно, щадил. А я по молодости лет не очень стремился знать. Лишь теперь с сожалением и горечью думаю о том, что почти ничего не знаю о семье отца, — пожалуй, лишь то, что родился он в Дубнах на Полтавщине, что, судя по фамилии деда — Козаков, — тот, вероятно, был выкрест. Хозак — Козак — Козаков. Наверное, так. Отец не утруждал меня рассказами о прошлом, и какие-то подробности о его детстве я узнал, прочитав роман «Девять точек», который вышел еще до моего рождения. Этот роман папа считал своим пиком.
Его писательский успех пришелся именно на 20-е годы. Это был, может быть, не слишком шумный успех, но — успех. И Горький оценил его повести и рассказы, написанные в эти годы, и коллеги-писатели. Я тоже считаю все вещи, написанные в 20-е годы, лучшими в папином творчестве.
А потом — 34-й год, и пошло-поехало: я родился, он заболел диабетом, убили Кирова, на полке которого среди любимых книг, говорят, были и папины книги. В семье считали даже, что это спасло его от ареста, когда посадили мать и бабушку. Кто знает... Но наступили страшные времена, а у папы началась черная полоса, которая так и не кончилась до самой его смерти.
Помимо забот о нашей большой семье, которые папа взял на себя, женившись на моей матери, появился еще дополнительный страх, который поразил в те годы если не всех, то многих. Страх перед неотвратимостью беды. Пытаясь как-то противостоять этому, чувствуя весь груз ответственности за нас за всех, папа стал не то что приспосабливаться — он пытался вписаться в контекст той жизни 30-х годов. Он написал пьесу «Когда я один», герой которой — профессор, интеллигент, уставший от бесконечных войн, людской злобы и агрессивности. Сталину пьеса не понравилась, он написал на ней свою резолюцию: «Пьеса вредная, пацифистская».
30-е годы — рано нам быть пацифистами. Отец снова обогнал время. И это обернулось непоправимой бедой — он попал в немилость. Пытаясь найти выход из этого безвыходного положения, он, естественно, стал, что называется, наступать на горло собственной песне — из его книг исчезла еврейская тема и многое другое, что по-настоящему волновало. И больше он к этому никогда не возвращался.
Из творческих людей, из писательской братии он был не один, избравший такой губительный путь. Были таланты и дарования помощнее, которые не сумели противостоять времени и обстоятельствам (например, подающий когда-то большие надежды один из «Серапионовых братьев» Константин Федин). Были и другие, сила таланта и характер которых диктовали иную логику поведения. Наверное, талант мандельштамовской мощи способен заставить даже такого внешне слабого, тщедушного человека, как Осип Эмильевич, совершать невероятно мужественные поступки — дать пощечину Алексею Толстому, к примеру. Наверное, когда талант огромен, он ищет выхода во всем, не только в творчестве, но и в жизни, заставляя человека совершать какие-то иные поступки.
Это неоднозначная проблема, но так мне кажется, и в каких-то случаях это, безусловно, так. Но мои размышления ничуть не умаляют достоинств моего отца. И оправдать его я не пытаюсь — пытаюсь понять. Потому, наверное, много думаю о нем, с годами — все больше и больше, додумываю за него, переживаю все перипетии его тяжелой, по-человечески очень тяжелой жизни. И надеюсь нашу встречу с ним когда-нибудь (мы все, наверное, втайне надеемся на эту встречу с нашими близкими) и на то, что нам удастся договорить.
С папиным творчеством я познакомился очень рано — он мне читал свои детские вещи: сказки, сценарии для мультфильмов. А потом, повзрослев, я уже смотрел в театре спектакли, поставленные по папиным пьесам. Впервые — во время войны, в Перми, пьесу «Яблони и топор», помню, что пьеса мне понравилась но впечатления смутные — в общем, это была честная, патриотическая военная тематика. Позже, в 1955 году (мне было уже 10 лет), папа и Анатолий Борисович Мариенгоф (дядя Толя) написали вместе несколько пьес для театра, надеясь заработать этим на жизнь. Эти пьесы я хорошо помню, смотрел их по несколько раз, «Преступление на улице Марата» шла в Театре им. Комиссаржевской в Ленинграде и имела большой успех, но ее закрыли специальным постановлением — слишком уж острой была по тем временам, о напряженной криминогенной ситуации в стране в конце войны: торговля оружием, неправедное обогащение. Самая долгая сценическая жизнь выпала лирической пьесе «Золотой обруч» — ею открылся Московский театр на Малой Бронной, бывший Театр на Елоховке, она же и подкормила немного нашу семью и Мариенгофов.
Воодушевленные, папа и Мариенгоф в 1951 году написали пьесу «Остров надежд», действующими лицами были Сталин, Ленин, Киров, Черчилль, — наверное, они думали попасть «в струю»: пьеса добротная, просоветская, просталинская. Поставил ее Товстоногов в Ленинградском театре им. Ленинского комсомола. Но как писал Галич: «... не шейте ливреи, евреи» —- не поможет. Казалось бы — хотели выслужиться, добиться официального успеха. А в результате — запретительное постановление, разгромная статья в «Правде».
Это, в общем-то, был конец. Папа пытался зарабатывать переводами, переводил по подстрочнику какого-то литовского прозаика — так называемый авторизованный перевод. Все было трудно, мучительно. Я не только чувствовал, но и видел это, потому что ходил с ним по издательствам, ездил в Москву (ему одному было тяжело из-за болезни). Он все чего-то просил, пробивал, я видел, как это унизительно и тяжко.
Мне было семнадцать лет, и когда меня спрашивали, буду ли я писателем, как мой отец, я отвечал: никогда! Ни-ког-да!
Папа был человеком добрым, открытым, честным, его по-настоящему интересовала и волновала литературная жизнь, он был идеалистом, романтиком, умел дружить, и друзья его очень любили. Никакие собственные беды — ни болезнь, ни потеря близких, ни два маминых ареста, ни преследовавшие его неудачи, — ничто не убило в нем доброжелательности, живого искреннего отклика на успехи друзей. Он этим жил. Он был воистину человеком литературы.
Это не с каждым случается: можно быть писателем, но не быть человеком литературы, можно быть артистом, но не быть человеком театра.
Сегодня я уже старше папы на 7 лет (он умер, когда ему было 57) и понимаю, что мой не угасший до сих пор интерес ко всему, что происходит в театре, на телевидении, к работам моих друзей и коллег, мое беспокойство по этому поводу и радость не за себя, за других — это от него.
Сейчас, когда у меня вышло несколько книжек, мне часто говорят, что во мне забродили отцовские гены. Но я ни в коей мере не считаю себя писателем, нив коей мере. Наверное, я не лишен каких-то литературных способностей, я хорошо чувствую слово, особенно у других, особенно поэтическое. Пожалуй, мог бы быть неплохим редактором, пьесы люблю редактировать, а иногда и дописывать (переводные в первую очередь). Из меня вышел бы очень хороший завлит в театре. Вообще я люблю слово, и, пожалуй, несмотря на то, что я актер, я прежде всего — человек литературы. Для меня литература — превыше всего. Вот это у меня от папы. Книги для меня превыше спектакля. А слово —важнее всего на свете. В этом я прежде всего чувствую себя папиным сыном. И горжусь этим.
Что касается «еврейского вопроса», антисемитизма, лично на себе я этого не ощущал, по-крупному — когда из-за этого судьба ломается. В мелочах — да: не взяли на какую-то роль, чего-то не разрешили, куда-то не пустили. Может быть, меня это как-то обходило стороной, потому что в паспорте по настоянию отца я писался русским, и он, кстати, тоже. Почему так получилось — для меня загадка, а его я никогда об этом не спрашивал. Мама тоже была русская. Но тем не менее антисемитизм для меня — очень болевая точка, как, впрочем, и любое иное проявление шовинизма. Нет ничего отвратительнее фашизма — жестокость, презрение к людям другой национальности, насилие, подавление других народов и уничтожение их по расовому признаку. Это что-то немыслимое, не приемлемое для человека. Для меня это одна из самых больных тем — ив жизни, и в театре, и в литературе.
В XX веке, в нашей стране особенно, «еврейский вопрос» всегда тревожно витал над нашими головами, независимо оттого, задумывались мы об этом или нет. Поэтому, когда я женился на еврейке, и родился Миша (Михаил III), и я представил себе, что к нему перейдет от меня, от папы моего прочно укоренившийся в нас страх, неизбежный и, наверное, неизбывный перед тем, что может случиться с тобой и с твоим ребенком только лишь потому, что он еврей, — я принял решение уехать. Очень трудное решение. Но я подумал тогда — Бог с ней, с моей жизнью, я уже не молод, главное — чтобы сын мой, мои дети никогда не знали этого коверкающего душу страха.
Все оказалось непросто и не совсем так, как представлялось, на исторической родине, на Земле Обетованной. Но это повод для другого серьезного и долгого разговора. Я вернулся в Россию, прожив большой и трудный отрезок жизни. Наверное, так было нужно. Я много думаю об этом, пытаюсь понять и объяснить себе самому, что произошло и что происходит.
К сожалению, мы с папой никогда не говорили на эти темы. Он меня любил и очень берег, боялся за меня. А мне, когда он умер, было всего двадцать лет, я был переполнен своими впечатлениями от жизни. И все же мои юношеские годы пришлись на трудные времена — здесь и бесконечные шумные процессы, и «дело врачей», и прочее. Я, быть может, еще не все понимал, но чувствовал напряженность, страх, недомолвки, и все это оставило у моего поколения, ну, во всяком случае у меня, в душе глубокий след — судьба родителей, мамины аресты, гибель на фронте старшего брата и многое другое. Я был свидетелем всех этих событий, и душу это мне здорово перекорежило. Стать свободным человеком, пройдя через все эти испытания, пусть даже косвенно пройдя, — очень трудно. До конца свободным человеком...
Нечто подобное, думаю, переживал и папа. Выходец из еврейского местечка в «черте оседлости» на Полтавщине, революционно настроенный студент, принявший революцию как освобождение для всех угнетенных и бесправных, понял вдруг интуитивно, может быть, даже подсознательно — что-то не так в этом королевстве... Я в этом не сомневаюсь, иначе — предвосхищая время и события, он не написал бы в 1928 году «Человека, падающего ниц».
Папа был человеком очень скромным, не избалованным ни успехом, ни почестями, ни наградами, никакими знаками отличия. Кстати, на нашем доме на канале Грибоедова висят две мемориальные доски, возвещающие о том, что здесь жили поэт Саянов и прозаик Шишков. А меж тем в доме этом жили Зощенко, Томашевский, Шварц, Каверин...
Перед смертью, по-видимому предчувствуя кончину, папа написал нам прощальное письмо, в котором есть такая фраза: «Сохраните в семье мой скромный литературный труд, если это кому-нибудь еще надо».
Стоит ли говорить после этого, как дорога мне публикация в альманахе «ДИАЛОГ» «Человека, падающего ниц», — «значит, это кому-нибудь нужно», значит, есть люди, которым по-настоящему дорога отечественная литература, у которых болит душа за наше будущее, и потому они помнят о прошлом.
Михаил Э.КОЗАКОВ (Россия). ЧЕЛОВЕК, ПАДАЮЩИЙ НИЦ. Рассказ
<< Назад - Далее >>
Вернуться к Выпуску "ДИАЛОГ-ИЗБРАННОЕ" >>