ГЛАВНАЯ > ДИАЛОГ-ИЗБРАННОЕ > КАДИШ ПО МЕСТЕЧКУ
Григорий КАНОВИЧ (Израиль)
VIVAT LEVITIJA!
(О к о н ч а н и е)
- Внуки у тебя есть? - неожиданно спросил Левит.
- Есть, есть. Эй, Гиршеню, ты что от людей прячешься, чего в угол забился? Покажись!
Я подошел поближе.
- Ты хоть знаешь, кто пришел? - пропел дед.
- Знаю... Президент Левитин. У них за Гайжюнами свое государство. Левит рассмеялся, похлопал меня по плечу и, окидывая оценивающим взглядом, сказал:
- Сообразительный паренек! И ладный. Будем рады видеть тебя. Приезжай! Поживешь у нас недельку, отдохнешь, с ребятами подружишься... Надеюсь, дедушка тебя отпустит?
Деваться старому было некуда.
Вернулся Янкель, поставил перед Шимоном на колодку чешский ботинок на толстой, как окорок, подошве, с бульдожьим носом, блестящими заклепками для шнурков и звонкими подковками.
- Сделаешь такие, Шимон? - бросил Левит, впервые назвав деда по имени.
- Почему бы нет...
- Вот тебе задаток. - Шолем достал бумажник, извлек оттуда четыре крупные купюры.
- Деньги-то у тебя наши... литовские? - поддел гостя дед. - Твои небось на рынке люди не берут?
- Доллар люди тоже не сразу брали, - отшутился Шолем.
Бабушка жалела, что историческое примирение обошлось без ее клубничного варенья, но слава богу, что оно, это примирение Левитов и Дудаков, все же состоялось. Да и как ему было не состояться, если, по словам дяди Шмуле-большевика, самым убедительным залогом дружбы еврея с евреем всегда были и будут деньги. И так-де будет до тех пор, пока пролетариат не победит на всем земном шаре.
- Тогда что - все в мире нищими будут? - клал его на лопатки дед.
Я ликовал. Наконец-то я побываю в этой наделавшей столько шуму Левитин. Но радость свою я не очень выказывал. Ведь всякое может еще случиться: при Левите дед обещал отпустить меня, а через день возьмет и одумается, никуда не пустит. Или отец запретит, скажет: сиди дома, и все. Тем более что и дядя Шмуле-большевик, который у него в подмастерьях, против.
- Левиту дармовую рабочую силу подай! Батрачков! Вот где, как учит нас Карл Маркс, собака зарыта. Плевать ему, эксплуататору, на ваш Эрец Исраэль! - распалялся Шмуле. - Шолем придумал для дурачков свою Левитию, чтоб из таких, как Бенце-Кабанчик и Гиршке, все соки выжимать...
- Пусть парень свежим воздухом подышит, - решил дед за себя и за моего отца, передоверившего ему из-за вечной своей занятости воспитание внука.
Но Шмуле не сдавался:
- Да он там не воздухом будет дышать, а бреднями Герцля и Жаботинского! Понимаешь?
Они еще долго пререкались, но мне не было никакого дела до их стычек. Я предвкушал близкую радость от встречи с Левитией; со своими сверстниками и взрослыми парнями, готовившимися там в дальнюю дорогу - в Палестину; со спелой рожью, колосящейся на ветру; со столетними деревьями; с бегущим оленем на флагштоке. Я сам чувствовал себя таким оленем - ведь и имя мое - Гирш - означало не что иное, как олень; меня переполняло какое-то дотоле незнакомое чувство - родства с чем-то высоким и обязывающим, родства, которому я не находил названия. Пройдет, думал я, пять - семь лет, и дед по чешскому образцу сошьет мне ботинки, и я стану не литовским, а левитийским солдатом и буду, как сыновья Шолема, учиться под липами не только пахать и сеять, но и воевать. Что с того, что я не знал с кем, - когда вырасту, скажут.
Там. в Левитии, ждала меня другая жизнь - без окриков и поучении. без слежки и опеки. Я буду свободен от всех и от всего. Я стану, как говорил дед, человеком-небом. Недаром же по ночам мне снилось, что я хожу не по земле, а парю над деревьями вместе с птицами и ангелами, и мои вьющиеся волосы сливаются с плывущими облаками; ветер-баловник гонит меня от нашего местечка вдаль, в Левитию и другие страны; туда, где когда-то жили и Мордехай Дудак, и Овадья Левит; в Испанию, в Германию и еще дальше - в Палестину; рядом со мной скачут галопом на лошадях сыновья Левита, скачут и что есть мочи орут: «Од лё авду тикватейну» - пока надежда не потеряна, и сам Шолем катит на бричке с высоким пологом и держит в одной руке кнут, а в другой - свернутое в трубочку прошение в эту самую... Лигу Наций, чтобы не забыли Левитию, а заклейменные проклятьем дед Шимон, мой отец и Шмуле-большевик сидят на задке и, перекрикивая друг друга, болтают босыми ногами, тоже надеясь на что-то доброе; надежда и впрямь не потеряна; ведь небосвод - сплошная синяя, насквозь прозрачная надежда. Но почему-то, кроме нее, впереди ничего не видно - ни печного дыма над крышей, ни вспаханного поля, ни просеки, ни ухабистой дороги, ни субботней халы на столе, ни вина для благословения - кругом только одна она, эта надежда без конца и края? Почему?
В Левитию меня провожала вся родня.
Отец воткнул в подушечку иголку, отложил в сторону чей-то еще не сшитый пиджак и, облепленный белыми нитками, как придорожная липа цветом, достал насос и накачал колеса моего старенького велосипеда.
Дядя Шмуле-большевик, смирившийся с тем, что удержать меня нельзя, несколько раз лихо крутанул руль.
Я взобрался на сиденье, и, когда упер ноги в педали, за облупленную эмалевую раму ухватился дед Шимон.
- Гиршеню, только осторожно езжай, - напутствовала меня мама и чмокнула в щеку.
Я тронулся с места. Но дед Шимон не отпускал раму.
- Я с тобой до развилки дойду, - пробурчал он.
- Я сам. Не маленький.
- Только не смей у них ничего брать... И на лошадь не лезь. Дудакам в седле делать нечего. - Он помолчал и добавил: - Ну если там чем-нибудь угостят... ягодами или овечьим сыром... или свежие яйца в дорогу дадут...
Велосипед вилял, как хвост собаки.
До развилки было неблизко: я дважды падал на землю, старик помогал мне подняться и своими советами, как стельками, выстилал дорогу. Наконец он обнял меня и сказал:
- Может, и я, если буду жив, когда-нибудь краем глаза гляну на их государство... на эту Левитию-Шмитию...
- Ты же, дед, зарекся? - изумился я.
- Я от зарока не отказываюсь... Но неужели на шиле моего прадеда Овадьи и взаправду кровь сохранилась? Ведь это ж когда было - считай, полтора века тому... - Он не договорил и сник.
Я пообещал ему, что у Левита брать ничего не буду, на лошадь не полезу и что потом обо всем увиденном в Левитии ему без утайки расскажу.
С тех пор я каждый день после уроков ездил туда, где над усадьбой развевался флаг с бегущим по воздуху оленем.
В один из таких дней снова забрали Шмуле-большевика. Пришибленный его арестом, дед Шимон слушал мои рассказы о Левитии рассеянно и постукивал молотком по подошве так, как будто не башмак чинил, а пытался достучаться до Господа Бога,
Незадолго до прихода заклейменных проклятьем Советов он наконец до него достучался. Господь Бог открыл перед ним двери, но старый сапожник так и не узнал, ведут ли они в рай или в ад, где, по словам его прадеда Мордехая Дудака, тоже можно сделать доброе дело - подбить новые подошвы какому-нибудь бедолаге грешнику, чтобы горящая смола не так жгла ноги.
На его похороны приехала во главе с командующим вся армия Левитии, которую он, по чешскому образцу, обул и в ряды которой я к тому времени записался.
Я стоял у открытой могилы, смотрел, как могильщики укладывают долговязого деда в рассыпчатую глину, и мне казалось, что он через минуту-другую отряхнется, сбросит с себя саван и закричит:
- Что вы, негодники, делаете? У меня ведь столько заказов!
Но кладбищенская тишина высеивала только крупные шуршащие комья.
Со смертью деда и приходом доблестной Красной армии, расположившейся в перелесках Левитии, прекратились мои поездки к Шолему. Возмущенный разум дяди Шмуле-большевика, освобожденного из холодной и назначенного новой властью заместителем начальника милиции, никак не мог примириться с тем, что я в Левитии постигаю, как он говорил, вредную науку национализма. Поскольку дядя Шмуле был в нашем роду первым городовым, то никто перечить ему не стал.
- Сиди, Гиршеню, дома. Все, что творится за окнами, всегда кончается либо блевотиной, либо кровавым поносом.
Я не соглашался с отцом; душа моя по-прежнему рвалась туда, под сень раскидистых лип, на сеновал Шолема, где я, вместе с Бенце-Кабанчиком, лежа на широкой холстине, прежде чем смежить веки, прислушивался к тому, как шебуршат в скошенном люпине невидимые, неугомонные жучки; как шелестят своими матовыми крыльями неприкаянные летучие мыши: как заливисто ржет в ночном лошадь, зовущая заплутавшего в зарослях малины жеребенка; как бесшумно, сорвавшись с полотняного флага и перебирая в воздухе копытами, бежит увенчанный горящим семисвечником олень. В те сладкие, словно спелые ягоды черники, мгновения я и сам чувствовал себя неугомонным жучком, летучей мышью, превратившей свою неприкаянность в крылатость; я был, словно тот заплутавший в малиннике жеребенок, несчастно счастлив, растерянно свободен.
Неужели все кончилось?
Неужели после ужина за длинным, крепко сколоченным столом больше не взметнется фейерверком в открытое небо радостный клич Шолема:
- Vivat Levitija!!!
Неужели в самом деле «авду тикватейну» - «надежда потеряна»?
Я не хотел, чтобы мой отец оказался прав. Я не верил, что все, что за окнами, - кровь и дерьмо. И что наш удел - пустопорожняя надежда.
Через месяц независимое Литовское государство перестало существовать. Оно было милостиво «принято» в состав СССР.
Через год отловили и бегущего с семисвечником на рогах оленя Шолема - Левития прекратила свое существование.
Как и триста лет назад, семейство Левитов погрузилось на повозки, кучер в форме младшего лейтенанта Наркомата внутренних дел щелкнул кнутом, и фуры, нагруженные скромными пожитками и надеждами из недопетого гимна, двинулись в путь - не через Толедо и Барселону в Германию и Польшу, а через Минск и Смоленск - в Сибирь и к морю Лаптевых.
- Господи, путеводи меня в правде Твоей, - шептал Шолем, - ради врагов твоих; уровняй передо мной путь Твой!..
Диковинные литовские птицы, гнездившиеся на соседних кленах и каштанах, косили на изгнанников свои недоверчивые глаза; пасшиеся на близлежащих полянах козы, словно только что спустившиеся с библейских пастбищ, провожали их участливым меканьем, но никто из селян не отваживался вынести изгоям на обочину молока, которого в деревнях всегда было вдоволь, - сейчас, запрокинув потные головы, из полных крынок, оставленных в Левитии, пили чужие солдаты, считавшие себя, как все воины на свете, не захватчиками, а освободителями.
[1] Уважаемый человек, духовный наставник, раввин (идиш).
<< Назад - Далее >>
Вернуться к Выпуску "ДИАЛОГ-ИЗБРАННОЕ" >>