ГЛАВНАЯ > ДИАЛОГ-ИЗБРАННОЕ > ОЧЕРКИ, ЭССЕ, ЛИТЕРАТУРНЫЕ ЗАРИСОВКИ
Илья РУБИН (Россия-Израиль)
КТО БЫЛ НИКЕМ...
I
Когда Авель ударился беспомощным затылком о каменистую землю Иудеи, когда осиротели его стада, обезумевшие от запаха человеческой крови, свершилось нечто значительное, нечто большее, чем убийство, — и даже, чем братоубийство. В династических спорах, в семейных конфликтах, в делах веры и нравственности, в реестре наказаний, наконец, принятом во всех законодательствах, убийство терпелось, прощалось, допускалось, предписывалось. Снисходительность мифургов к самому факту убийства, к его уголовной ипостаси, подтверждается тем, что Каин, избегнув человеческого суда и человеческого возмездия, еще много-много лет землепашествовал, плодил детей и строил города. По-собачьи огрызнувшись на вопрос, заданный ему Богом, он поворачивается спиной к трупу и уходит безнаказанный, невредимый, оскорбительно живой. Предание будто говорит нам: можно и так. Вариант Каина не есть социальный тупик — это есть один из возможных вариантов. Библия дает нам примеры тупиковых ситуаций — вероотступничество, «отречение от принципа». Тупиковая ситуация всегда знаменует собой полный распад человеческой личности, ибо лопаются духовные узы, стягивающие ее в единое непротиворечивое целое. Так Валаам, вздумавший свершить невозможное — проклясть от имени Бога избранный Богом народ, — превращается в пустую оболочку, тупой и послушный инструмент, предназначенный для выполнения непонятной и чуждой ему работы.
Случай Каина совершенно не таков — нам недвусмысленно сообщается о допустимости этого пути, его физической — не метафизической — оправданности... Пусть знают все будущие Каины, у них есть свобода выбора, им не грозит человеческий суд. Но отсутствие кары одновременно намекает и на абсолютную несопоставимость дозволенного Каину пути с путями истины — ведь кара призвана вернуть заблудшего человека к свету и добру, исправить ошибку. Но когда нельзя ничего исправить — незачем и карать. К чему окликать путника, если он ушел слишком далеко и не услышит Голоса?
Вот уже несколько тысяч лет, завороженные этой странной пастушеской сказкой, мы пытаемся постигнуть ее высокий смысл, сделать его внятным для разума и сердца. Но никто не подошел так близко к этому смыслу в его современной конкретности, исполненной обманчивой библейской простоты, как удалось это Пушкину в «Моцарте и Сальери», самой трагичной из его трагедий.
II
В 1824 году умер Сальери, задавленный величием тяготевшего над ним подозрения. В своей заметке Пушкин называет его «завистником». Да и сам Сальери признается: «Я ныне — завистник. Я завидую; глубоко, мучительно завидую». Но полно, какой же он завистник, когда смиренно признает гениальность Глюка и восхищается пленительным Пуччини. Зависть — наиболее расхожее, наиболее грубое объяснение мучений Сальери. Недаром Пушкин перечеркнул первоначальное название трагедии — «Завистник». Сам же Сальери склонен скорее оскорбить себя, чем додумать до конца, довыяснить природу глубоких, изначальных причин, толкнувших его на преступление. Кажется, будто он успокаивает себя низменностью своих побуждений, лишающих задуманное им деяние космического смысла. Он не хочет увековечить себя в масштабности убийства, совершенного им, он — не Герострат.
Но рационалисту Сальери не удается удержаться на успокоительной платформе уязвленного самолюбия. Он не может не рассуждать, он не может не быть логичным. Он в высшей степени наделен качеством обращать в предмет для философствования все, с чем сталкивается его извращенный, искусный разум. И камнем преткновения, о который разбивается это философствование, является неразрешимое (в системе ценностей, действительных для Сальери) противоречие между человеческой справедливостью и Божеской благодатью.
Провозгласив равенство возможностей, восемнадцатый век сделал тем самым борьбу за справедливость борьбой за достижение всеобщего равенства — и материального, и духовного. Благодать, изначальная избранность, не отвергалась — просто не принималась во внимание. Ей не оставалось места ни на Земле, ни на Небе — религия «Высшего существа», этого первоаппарат, главного болта механической Вселенной, не содержала и намека на идею избранничества. Недаром насаждавший ее Робеспьер даже атеизм считал чересчур аристократичным.
Но есть неотменимые условия человеческого бытия. Всякая попытка устранить их — или игнорировать — неизбежно приводит к образованию фантомных суррогатов. Так, любая революция, отменяя Божественный произвол социального порядка, ставит не его место произвол человеческий, низводя его из сферы духа в сферу плоти. Уничтожая метафизическое, изначальное неравенство, она не может не усугублять неравенства физического, земного. Равенство в Боге она делает равенством в смерти, в страхе. Аристократию, духовно преодолевающую в Истории свое земное избранничество (вспомним декабристов), она заменяет безликой и беспощадной властью большинства, почти не способной к самосознанию — а, значит, и к творческому самоотрицанию — непременному условию нормального развития государственности, неотчужденной от жизни общества. Утверждение «нет правды на земле» автоматически приводит к тому, что «правды нет — и выше». Чашу Грааля не изготовляют, а ищут. Неумение видеть высшую правду и ее земное отражение не есть атеизм, но хуже — чудовищное извращение идеи Бога. Атеист отворачивается от Бога — но он не распнет его Сына.
Путь насильственного насаждения безблагодатной материальной справедливости представляется соблазнительным, почти легким, тому сорту людей, кто заменяет разум его рабочим инструментом — логикой. Всякая революция вообще характеризуется «инструментностью» мышления, сводящей сложность вечных проблем к мнимой простоте и разрешимости. Простота эта всегда оборачивается простотой разрушения, не наполненного чаще всего никаким позитивным содержанием: ждут, что оно появится само собой в результате «освобождения», кровавой расчистки. Но уничтожение во имя созидания — бессмысленно. Творческое созидание — высшая форма бытия, порядка, хрупкий мост, перекинутый через пропасть конечности, смертности... А разрушение ведет к увеличению во Вселенной количества черных дыр небытия, мучительного, кровоточащего хаоса. Смерть может быть и прекрасна, она может стать последним поступком, творческим актом. Но убийство исключает такую смерть, превращает ее из высокой трагедии в грубый фарс.
III
Почему жертва Авеля оказалась угодной Богу, а он, Каин, — отвергнут? Где справедливость? Тут было налицо вопиющее нарушение логики даяния — воздаяния, в причинно-следственном кругу которой вращался и вращается каждый здравомыслящий человек. Почему вдруг зачеркнут весь он, землепашец, с его трудами и молитвами, а брат — предпочтен? Каин понимает, что неравенство между ним и братом неустранимо, потому что имя ему — прихоть Божия. Но и бездействовать он не может — ибо земная справедливость, ее бездуховная мстительность, ее мертвая, пустая оболочка важнее для него безусловности истины, ее кажущейся немотивированности, сквозь которую не в состоянии проникнуть его убогий разум. Пытаясь отменить вечную ситуацию, он тем самым просто выводит себя за ее пределы. Не в силах снискать благодать, не в силах склониться перед высшей мудростью ее закона, Каин встает на единственно возможный для него путь — убийство брата, заслонившего его от Бога. Он должен уничтожить тот ненавистный сосуд, куда благодать столь неумеренно изливалась. И убийство задним числом подтвердило пророческую безошибочность Божьего выбора.
Был и другой путь — путь ожидания, путь смирения. Был путь забвения земной справедливости перед лицом Божественного произвола. Но этот путь не годился Каину — родоначальнику всех борцов за справедливость, где благодать распределяется между гражданами, как сапоги, хлеб и мыло, — поровну.
<< Назад - Далее >>
Вернуться к Выпуску "ДИАЛОГ-ИЗБРАННОЕ" >>