ГЛАВНАЯ > ДИАЛОГ-ИЗБРАННОЕ > ОЧЕРКИ, ЭССЕ, ЛИТЕРАТУРНЫЕ ЗАРИСОВКИ
Мирон ЧЕРНЕНКО (Россия)
«ОТТЕПЕЛЬ»: ЕВРЕЙСКИЕ ТЕНИ НА БЕЛОМ ЭКРАНЕ
1958-1968
На первый взгляд, даже сегодня, по прошествии четырех с лишним десятилетий, никакого видимого водораздела между концом пятидесятых и началом шестидесятых годов на советском экране обнаружить не удается.
С одной стороны, начинают выходить фильмы, зачатые по свежим следам XX съезда КПСС, как бы опровергающие эпоху «культа личности» и возвещающие эпоху новую, в которой «все для человека, все во имя человека», и этих фильмов с каждым годом становится все больше, ибо кинопроизводство продолжает расширяться не только на центральных студиях, но и в союзных республиках, мало-помалу начинающих осознавать некую особость своей культуры и искусства после нескольких десятилетий принудительной унификации в рамках известного лозунга «национальное по форме, социалистическое по содержанию». И хотя это происходило как положено, в рамках дозволенного, с множественными оговорками и эвфемизмами, а то и прямыми возвратами к наихудшим образцам соцреализма, однако, как было сказано много позже и совсем по другому поводу, процесс пошел и, несмотря ни на что, оказался неостановимым до самого конца империи.
С другой стороны, тематический, эстетический и в каком-то смысле этический диапазон советского кинематографа был по-прежнему жестко и безапелляционно ограничен неприкосновенными и неколебимыми идеологемами, канонами, запретами и просто чиновничьей перестраховкой.
В полной мере относится это и к еврейской проблематике. И прежде всего в коронном жанре отечественного кинематографа, историко-революционном, где свое штатное место в пантеоне вождей революции по-прежнему занимает одинокий, ибо скончавшийся вовремя, а к тому же не запятнавший себя никакими отклонениями от линии партии, Яков Михайлович Свердлов. Он может появиться на экране на кратчайшее сюжетное мгновение, просто чтобы отметиться (фильм Н. Лебедева «Андрейка», 1958), может сыграть роль более существенную, но никогда эта роль не будет решающей («В дни Октября» С. Васильева, «День первый» Ф. Эрмлера, Повесть о латышском стрелке» П. Арманда, все- 1958), «Большая дорога» Ю. Озерова (1962), «Синяя тетрадь» Л. Кулиджанова (1962). Он может даже на некоторое время вовсе исчезнуть с экрана, как это произошло в в последующее десятилетие, но в конце концов кинематограф вернется к нему («Татьянин день», реж. И. Анненский, 1967), поскольку в любом случае ни один мало-мальски обстоятельный рассказ о днях Октября без него обой-тись не может, и его аскетическая внешность, как непременный иероглиф ЭП0ХИ, как непременное ее воплощение, всегда и в самую нужную минуту обнаружится за спиной Владимира Ильича. Больше того, после исчезнове-ния с экрана Иосифа Виссарионовича Свердлов сделает последний шаг в иерархии «отцов-основателей», заняв в ней освободившееся второе место, сразу же за Лениным.
Тем не менее перемены, происходившие в общественной жизни, очевидны и здесь. В названной ленте Васильева, несмотря на полное и буквальное соответствие ее сюжета положениям «Краткого курса истории ВКП(б)», рядом со Свердловым появляются фигуры Моисея Урицкого (ему полагалось даже упоминание в титрах), а также, но без упоминания тени Зиновьева, Каменева и даже Льва Давидовича Троцкого,- правда, в привычной роли «шварцхарактера» и потенциального могильщика революции. (Любопытно, что эта роль останется за Троцким и спустя почти десять лет, в фильме Юрия Вышинского «Залп «Авроры» (1965), где ему, правда, уже бы по положено упоминание в титрах, рядом с неизменным Свердловым и прочими революционными дигнитариями Октября.) А несколько позже, уже перед самым финалом «эры Хрущева», по явному разгильдяйству цензуры, в упоминавшейся «Синей тетради», посвященной ленинскому сидению в Разливе за неделю до Октябрьского переворота, появляется, я сказал бы, во весь свой политический рост Григорий Зиновьев в роли вечного ленинского друга-оппонента и идеологического противника, но уже как бы не совсем «врага народа», а рядом с ним такие большевики, как Шотман и Зоф. Больше того, перед самой «оттепелью» выходит на экраны «Софья Перовская» (реж. Лео Арнштам, 1967), одной из героинь которой является террористка-народоволка Хеся Гельфман в исполнении юной Кати Райки - то появление из небытия персонажей революционного прошлого, намертво забытых в годы «культа личности», как это тогда называлось, происходило с большим скрипом и остановками, но все же происходило. Так, в картине «Москва - Генуя» (реж. Алексей Спешнев, 1959) неожиданно починяется фигура Максима Литвинова, а в вышедшем в самом конце этого периода римейке немой картины Шенгелая «26 бакинских комиссаров» (реж. Аждар Ибрагимов, 1965) персонально функционируют в сюжете Басин и Корганов. К этому можно добавить фигуру «финансового гения» больше-вистской партии Якова Ганецкого, действующего рядом с вождем в фильме Ленин в Польше» (реж. Сергей Юткевич, 1965). А тремя годами позже апофеозом этого «реабилитационного кинематографа» станет картина Юлия Карасика «Шестое июля» (1968), в которой рядом с вездесущим Свердловым появятся такие неожиданные фигуры, как террорист Яков Блюм-кин, Данишевский, Камков, Карелин и прочие «левые» эсеры, до той поры как бы не существовавшие для кинематографа. Так что можно без особого преувеличения говорить о том, что пантеон героев революции, который обещал выстроить Хрущев на каком-то съезде компартии, кинематограф в определенной степени успел предварительно смакетировать на экране, заполнив в нем довольно много персональных саркофагов. Мало того, рядом с этой номенклатурой, так сказать, первого сорта на экране возникают герои революции второго, а то и третьего ряда, - скажем, в узбекской картине «Пламенные годы» (режиссеры А. и Е. Алексеевы, 1958), выступают аж два комиссара с выразительными фамилиями - Качуринер и Берг, а в мосфильмовской ленте «Заре навстречу» (реж. Татьяна Лукашевич, 1959), напротив, никакие не комиссары, а просто сочувствующий революции провинциальный гравер по фамилии Изаксон и его очаровательная жена Эсфирь. При этом еврейским персонажам, с какой бы стороны классовой баррикады они ни обретались, не предписывалось непременно быть героями подлинными, реальными, документированными историей. Они могли быть и выдуманы, как мимолетный и несущественный для общей трагедии донского казачества Штокман из «Тихого Дона» (реж. Сергей Герасимов, 1958) или куда более укорененный в сюжете, а проще сказать его ведущий, партизанский командир Левинсон из второй на советском экране экранизации фадеевского «Разгрома», вышедшей на экраны в том же, 1958 году под поэтическим и ностальгическим названием «Юность наших отцов» (режиссеры Михаил Калик и Борис Рыцарев). Любопытно, что в этих двух фильмах, как и во многих других лентах того же ряда, еврейские персонажи старательно денационализированы, тщательно очищены от каких-либо определенных этнических черт - они здесь просто революционеры, просто носители передовой идеи, не связанной с их происхождением. Это было очевидно и в предшествующие десятилетия, будет очевидно и в последующих, но упомянуть об этом в «оттепельном» контексте тем не менее совершенно необходимо.
Все это с несомненностью подтверждало тот непреложный, хотя и не слишком заметный в ту пору факт, что на советском экране место еврейству было по-прежнему уготовано в своеобразной «черте оседлости», жестко ограниченной двумя-тремя тематическими уездами: в первую голову историко-революционным, к которому примыкали все более становившиеся историческими ленты об Отечественной войне, и, во вторую, экранизациями разного рода малой и крупной литературной классики, тоже в большинстве своем советской. Реальной, еврейской, жизни современного советского еврейства на экране практически не было, и даже если в сюжете вдруг появлялись и даже занимали довольно большую драматургическую площадь такие экзотические персонажи, как добрейшей души доктор по имени Исаак Львович в исполнении Марка Бернеса («Чертова дюжина» Павла Арманда, Рижская киностудия, 1961), то ничем, кроме имени и отче-ства, он не отличался от окружающих его пассажиров скорого поезда, в том числе от своей супруги со столь же знаковым именем и отчеством Надежда Ивановна. Точно так же ничем, кроме имени и фамилии, чрезмерной сует-ПИВости жестов да некоторого, я сказал бы, отрицательного обаяния, не отличался от своих коллег по морскому судовождению капитан арктическо-го флота Яков Левин в исполнении Юрия Дедовича («Завтрашние заботы» Григория Аронова и Будимира Метальникова, 1963). И это легко объяснимо, ибо этой реальной еврейской жизни на экране не было просто потому, замечу я осторожно, что ее практически не было еще и в самой реальности Как жизни особой, специфически окрашенной, осознающей себя именно как особость, со всеми вытекающими отсюда социальными, политическими и психологическими последствиями. Быть может, только в одной картинг снятой в далекой кинематографической провинции, а к тому же чело-веком, уже успевшим пройти высшую школу понимания советских реалий и сталинских лагерях, где он провел несколько лет по обвинению в «еврейском буржуазном национализме», иначе говоря, человеком, который много раньше и острее большинства своих благополучных коллег осознал себя как еврея, а потому одним из первых отправился на свою историческую родину, в Израиль, - ощутим аромат этого необщего, скажем так, бытия, необщих, скажем так, персонажей, обозревающих окружающую реальность своим собственным, необщим взглядом. Речь идет о Моисее Калике, тогда еще именовавшемся Михаилом, снявшем в 1962 году в Молдавии фильм "Человек идет за солнцем", одну из самых поэтических и раскованных кар-тин эпохи «оттепели», главную роль в которой играл еврейский мальчик Пика Кримнус, а в роли второстепенной, как бы случайной, но чрезвычайно центральной, если можно сказать так по-русски, и потому запоминающейся сразу и остающейся в памяти надолго, другой еврейский персонаж - безногий чистильщик сапог, инвалид недавней войны, преподающий мальчику одну из самых мудрых сентенций, звучавших с советских экранов.
Впрочем, «Человек идет за солнцем», как и предшествовавшая картина Ка-лика «Колыбельная», в которой тоже появляется осознанный еврейский персонаж, скорее всего, просто редчайшие исключения на общем фоне морально-политического единства советского народа, в котором еврейству была уготована жесткая процентная норма и в жизни реальной, и в жизни экранной. Правда, справедливости ради надо признать, что была эта норма много шире, а главное - не столь вызывающе откровенна, как в предыдущие десятилетия, что давало иным кинематографистам некую свободу маневра, - разумеется, в том случае, если они сами ощущали потребность и в этой свободе, и в этом маневре, а говоря проще, ощущали в себе элементарную потребность говорить вслух о своем сущностном, онтологическом.
«Я специально не делал «еврейские» фильмы, - вспоминает Калик. - Но они во мне жили, как живет в каждом человеке образ его народа, не потому что он националист, а потому что это часть его существа. Это выплескивается как нечто сокровенное... У меня получалось так, что в каждом фильме есть еврейский персонаж. Не всегда самый лучший. И иногда хороший, иногда нет. Национальное сказывается в общей тональности лирики, как на картинах Левитана, грусть какая-то...»(1). При этом собственно еврейских фильмов, если можно так выразиться вообще, у Калика не было вовсе. Однако ощущение того, что все они только и исключительно об этом, возникало немедленно, без видимых, казалось бы, оснований и причин. Ну какова, в самом деле, сюжетная роль еврейских папы и мамы в фильме «До свидания, мальчики», если сама атмосфера этой картины - безвоздушное бытие бесчеловечного мира на пороге бесчеловечной войны, - это прочитывалось отнюдь не как метафора, а как реальность почти документальная. Однако не случайно именно ощущение «еврейскости» картины и вызвало гнев Госкино, и так уж более чем внимательно следившего за не прощенным до конца, хотя и официально реабилитированным «врагом народа». В результате картину не столько запретили, сколько отодвинули на дальнюю периферию проката, а затем незаметно сняли с экранов.
Быть может, только однажды, да и то в неосуществленном сценарии, Калик был готов к картине о еврейском. О еврейском гуманизме. О выдающемся еврейском гуманисте Корчаке. О Холокосте. И только об этом. Картина должна была называться «Король Матиуш и Старый Доктор». С подзаголовком «Сказка-реквием», ибо в замысле этом, сочиненном вместе с Александром Шаровым, трагически сплеталась книга Корчака о маленьком добром короле в мире торжествующего зла с историей детского дома из Варшавского гетто, ушедшего со своим директором в крематорий Треблинки. (Спустя много лет отрывки из сценария опубликованы и прокомментированы В. Фоминым в газете «Экран и сцена», 1996, № 28.) Разумеется, сценарий этот был отклонен по какому-то незначительному поводу, а в сущности говоря, и вовсе без повода. Но изменить это уже ничего не могло. Ибо это ощущение своего этнического самосознания, как оказалось спустя самое малое время, было свойственно не только обостренному восприятию Калика. Оно становилось повсеместным и выплескивалось наружу в ситуациях самых неожиданных и непредсказуемых, с персонажами, на первый взгляд безусловно и стопроцентно верноподданными, верой и правдой служившими советскому социалистическому кинематографу. А к тому же в известном смысле причастными и к руководству этим кинематографом, что доверялось, естественно, лишь людям, многократно проверенным. И пусть ситуаций таких и таких персонажей в ту пору было не так уж много, но каждый факт подобного рода немедленно осознавался не только как сенсация, но и как некий знак пробуждения национального самосознания. Я мог бы вспомнить здесь вполне законопослушного и безусловно коммунисти- чески ориентированного прозаика и сценариста Григория Свирского, в ко-тором буквально на наших глазах, в редакции журнала «Советский экран», где я тогда работал, по какому-то банальному поводу, связанному с вычеркнутым еврейским персонажем из очередного сценария, вдруг проснулся активный, наивный и бескомпромиссный борец против советского антисемитизма. Я мог бы вспомнить аналогичный всхлип Маргариты Алигер на Одном из поэтических вечеров в Доме литераторов, после которого Никита Сергеевич Хрущев произнес едва ли не самый большой советский комплимент в адрес ее этнической группы: «Как волка ни корми, а он все в лес смотрит». Но самым, пожалуй, неожиданным и эффектным из них, а к тому же имевшим гигантский политический резонанс «на самом верху» и несколько более отдаленные, но не менее значительные кинематографиче-ские последствия, был «казус» Михаила Ромма, связанный с его выступлением осенью 1962 года на конференции в Институте истории искусств, с привычным соцреалистическим названием - «Традиции и новаторство», проходившей, однако, в нервной и даже несколько взвинченной атмосфере иллюзий, разбуженных очередным партийным съездом и его антисталинской риторикой. (Правда, возвращаясь назад, в военные годы, надо сказать, что интерес к еврейской проблематике, а точнее к проблематике антисемитизма, у Ромма пробудился задолго до этой конференции: 8 января 194 3 года тогдашний художественный руководитель советской кинематографии, Михаил Ромм, обращается к Сталину с верноподданническим письмом, содержащим, однако, вполне взрывчатые строки: «За последние месяцы в кинематографии произошло 15-20 перемещений и снятий крупных работников (художественных руководителей, членов редколлегии сценарной студии, заместителей директоров киностудий, начальников сценарных отделов и т. д.). Все эти перемещения и снятия не объяснимы никакими политическими и деловыми соображениями. А так как все снятые работники оказались евреями, а заменившие их - неевреями, то кое-кто после перши о периода недоумения стал объяснять эти перемещения антиеврейскими тенденциями в руководстве Комитета по делам кинематографии. Как это ни чудовищно звучит, но новые и новые распоряжения Комитета ежедневно прибавляют пищу для этих разговоров, оспаривать которые стало просто трудно. Проверяя себя, я убедился, что за последние месяцы мне очень чисто приходится вспоминать о своем еврейском происхождении, хотя до сих пор я за 25 лет советской власти никогда не думал об этом, ибо родился в Иркутске, вырос в Москве, говорю только по-русски и чувствовал себя всегда русским, полноценным советским человеком. Если даже у меня появляются такие мысли, то, значит, в кинематографии очень неблагополучно, особенно если вспомнить, что мы ведем войну с фашизмом, начертавшим антисемитизм на своем знамени. Лауреат Сталинской премии Михаил Ромм» (2).) Аналогичное и более распространенное письмо Ромм напра-ин и секретарю ЦК ВКП(б) Г. Александрову спустя десять дней (3). И это не единственный факт в биографии Ромма. Не менее решительно он реагировал в аналогичной ситуации год спустя, когда в коридорах Комитета по кинематографии муссировался проект организации в Москве «Русфильма», рассчитанного только и исключительно на режиссеров «коренной национальности». (Замечу в скобках, что аналогичный проект вот уже несколько лет навязывается руководству России националистически ориентированным актером и режиссером Николаем Бурляевым, так что идея эта продолжает жить в кинематографических массах, несмотря на смену режимов, генсеков, президентов и даже названий государства, в котором она существует.) Что же касается Эйзенштейна, Райзмана, Рошаля, да и самого Ромма, то им были уготованы рабочие места на среднеазиатских киностудиях. Так что Ромм, несмотря на все заверения в своей абсолютной русскости, был давно готов к открытой полемике с отечественным антисемитизмом.
Надо сказать, что сегодня, перечитывая стенограмму выступления Ромма (4) и последовавшую за ней переписку группы черносотенных писателей и самого Ромма с Центральным комитетом Компартии, достаточно трудно понять, отчего и почему загорелся этот идеологический сыр-бор. К примеру, что было антипартийного и ревизионистского в таком, скажем, пассаже: «На обложке «Крокодила» в те годы был изображен «безродный космополит» с ярко выраженной еврейской внешностью, который держал книгу, а на книге крупно написано «Жид». Не Андре Жид, а просто «Жид». Ни художник, который рисовал эту карикатуру, никто из тех, кто позволил себе эту хулиганскую выходку, нами не осужден. Мы предпочитаем забыть об этом, как будто можно забыть, что десятки наших крупнейших деятелей театра и кино были объявлены безродными космополитами, в частности сидящие здесь Юткевич, Леонид Трауберг, Сутырин, Ковар-ский, Блейман и другие, а в театре Бояджиев, Юзовский. Они восстановлены - кто в партии, кто в своем союзе, восстановлены на работе, восстановлены в правах, но разве можно вылечить, разве можно забыть то, что в течение ряда лет чувствовал человек, когда его топтали ногами, втаптывали в землю!»? (5).
Тем не менее одного этого тезиса роммовского выступления было достаточно для того, чтобы вся пирамида государственного антисемитизма пришла в действие. Ибо проблема впервые была названа. Впервые названа вслух. Названа живым классиком советского искусства, человеком непререкаемого морального и профессионального авторитета. А это создавало совершенно иную ситуацию. Тем более что текст этого выступления стал, судя по всему, одним из первых, если не самым первым, документом самиздата.
И хотя в конечном счете Ромм, как послушный член партии, был вынужден извиниться перед группой черносотенных писателей, обратившихся с доносом на него в ЦК партии (Грибачев, Софронов, Кочетов), и формально признать допущенные ошибки с употреблением всей обязательной фразеологии эпохи, однако слово было сказано, политика государственного анти- семитизма была публично названа по имени, и даже в вынужденном покаянном письме в ЦК Ромм от главного не отступился, что вызвало непод-дельное негодование цековских чиновников, еще не привыкших к подобной непокорности. «Выступление М. Ромма носило откровенно тенденциозный, националистический характер. Борьба партии против космополитизма и безыдейности во времена культа личности была представлена им как сплошная цепь ошибок и преступлений против евреев. М. Ромм обвинил гг. Г рибачева, Кочетова и Софронова в антисемитизме, в травле еврейской интеллигенции. Он утверждал, что они ведут непартийную линию, линию, которая резко противоречит установкам нашей партии, насаждают и разжигают антисемитизм... Признавая свои ошибки по некоторым частным вопросам, а также отмечая резкость выступления, М. Ромм продолжает настаивать на основных ошибочных положениях, утверждает, что под видом борьбы с космополитизмом шла расправа с кадрами еврейской интел-шк-пции», - писали по начальству руководители идеологического отдела ЦК КПСС, среди которых известные в истории кино 60-80-х годов Г. Куни-цын и Ф. Ермаш (6). При всем этом Ромм оставался сыном своего времени, И революционность его не стоит преувеличивать - так, в полупокаянном Письме еще одному секретарю ЦК, Л. Ильичеву, он позволил себе следующие строки: «...Сионизм - это буржуазный еврейский национализм с ярко выраженным антисоветским характером... Обвинение в сионизме - это обвинение в еврейском национализме и антисоветских убеждениях. Сиони-стов следует арестовывать и, в лучшем (! - М. Ч.) случае, высылать за пределы СССР» (7).
Впрочем, несмотря на этот и несколько других подобных пассажей, этого Ромму не простили до конца его дней. Но это уже следующая исто-рия - история «Обыкновенного фашизма», задуманного Роммом по сценарию Майи Туровской и Юрия Ханютина как раз в то время. И, надо полагать, великое множество аналогий, которые до той поры существова-ли и сознании как бы сами по себе, отдельно, независимо друг от друга, Которые он гнал от себя не раз и не два, вероятно, именно сейчас и именно ПО ному начинали складываться в некую идеологическую целостность, в реальную картину тоталитаризма как образа мысли, образа существовании и образа чувства общества, в котором ему довелось жить и которому ему довелось служить своим талантом. А аналогии эти были особенно очевидны в том, что касалось политики государственного антисемитизма, жертвой которого в любое мгновение своей жизни мог стать и он, Михаил Ильич Ромм, лауреат всех мыслимых советских премий. Так что можно без особого преувеличения предположить, что выступление в ВТО и работа над «Обыкновенным фашизмом», при некоторой диахронности этих обстоятельств, были связаны между собой достаточно тесно и неразрывно Хотя власти предержащие, к счастью для Ромма, не сразу сообразили, что за привычной антифашистской риторикой может таиться нечто неожиданное и опасное. Более того, как бы молчаливо предполагалось, что мастер уйдет на время в документальное кино, по определению считавшееся не столь существенным, как игровое, отдохнет, одумается, тем более что тематически Ромм опять попал в яблочко: аккурат в это время разворачивалась очередная антизападногерманская кампания, и в рамках демонизации ФРГ как нераскаявшегося наследника гитлеризма напоминание о коричневом прошлом Западной Германии, да еще вышедшее под именем признанного мастера кинематографа, пришлось как нельзя кстати. И скорее всего, так оно и произошло бы, не будь аспект, избранный Роммом, столь далек от привычной антифашистской публицистики. Говоря иначе, не возникни на экране, едва ли не впервые в истории кинематографа, коллективный психологический портрет нации, оболваненной идеологией и готовой во имя этой идеологии и ее идолов на все, и в первую голову на тотальное, иррациональное уничтожение всего, что ей противостоит. Что может противостоять. Что будет идеологами просто названо противостоящим. Остальное - дело техники.
Иными словами, в «Обыкновенном фашизме» Ромм первым показал Холокост без умолчаний и эвфемизмов, без эффектных заклинаний об абстрактных «жертвах фашизма». Здесь эти жертвы были названы по имени, вслух, точно так же, как были названы по имени те именитые соотечественники Ромма, которые едва не осуществили точно такое же «окончательное решение еврейского вопроса» на советской земле.
Мало того, этот образ Холокоста обрел человеческое лицо, точнее сказать, сотни, если не тысячи лиц, снятых Роммом с портретной галереи в музее Освенцима, найденных в документальных лентах нацистских операторов, в эсэсовских альбомчиках, заполненных кадрами, снятыми на скорую руку во время работы зондеркоманд. Я не говорю уже о портретах «еврейской Мадонны» и еврейского мальчика с поднятыми руками во время депортации из Варшавского гетто, ставших визуальными символами Катастрофы, переходящими из фильма в фильм на протяжении последующих десятилетий. ,
«Фильм «Обыкновенный фашизм» был тем максимумом искренности, которую мог выдержать советский экран 60-х годов. Сегодня можно сказать гораздо больше, добраться до самых основ болезни, которая принимает разные формы: красную, коричневую, черную (клерикальную, фундаментализм может быть не менее злокачественным, чем социализм и национализм)» (8). Спору нет, это правда, но с одним уточнением - в определенном смысле без «Обыкновенного фашизма» было бы невозможно высвобождение еврейского кинематографического сознания в середине шестидесятых и даже позже. Пусть происходило это высвобождение в формах латентных, причудливых, едва ли не патологических. Но после этой картины кинематографическая история еврейства получила, как говорили некогда, новый импульс.
Власть предержащая отреагировала немедленно: не то чтобы «Обыкновенный фашизм» был запрещен, он был просто отодвинут в сторону, выпушен на экраны по епархии документального фильма, что само по себе означало минимальный прокат. Была организована массированная критическая кампания на страницах партийной печати (напомню читателю, что дру-гой в ту пору не было по определению) - от «Октября» и «Молодого коммуниста» до «Молодой гвардии» и «Сельской молодежи», обнаружившая в картине все дежурные пороки эстетического, идеологического и нрав-ственного свойства. К сожалению, эта пресса сегодня малодоступна, и я лишен возможности привести наиболее выразительные пассажи. А потому и хотел бы вернуться еще раз к комментариям Валерия Фомина, бывшего в в ту пору рядовым свидетелем последующих событий: «На Старой площади (по этому адресу в годы советской власти размещался Центральный комитет Компартии. - М.Ч.) сделали все возможное, чтобы картину задвинуть.
Издательству «Искусство» последовала строгая команда немедленно рас-сыпать набор книги-альбома, посвященного этому фильму. Ромм разра-зился письмом Леониду Ильичу с просьбой спасти книгу и показать фильм по ЦТ... Будущий духовный отец перестройки А. Н. Яковлев подмахнул революцию Идеологического отдела ЦК, в которой запрет на показ «Обыкно-иеиного фашизма» по ЦТ изящно мотивировался «возможными диплома-тическими осложнениями с ФРГ» (9).
Я прошу прощения у читателя за столь подробный рассказ о достаточно хорошо известном событии начала шестидесятых годов, однако с точки зрения истории еврейства в СССР его переоценить невозможно, ибо, как выяснилось впоследствии, оно в самом деле ознаменовало конец одной эпохи и начало другой, хотя никто в ту пору не отдавал себе в этом отчета, поскольку кинематограф, почувствовавший себя относительно свободным, торопился овладеть все новыми и новыми тематическими, жанровыми и стили-стическими плацдармами, словно чувствуя всю недолговечность и хрупкость ситуации, поименованной с легкой руки Ильи Эренбурга «оттепе-ш.ю». Впрочем, в разных тематических регионах это овладение происходило по-разному.
<< Назад - Далее >>
Вернуться к Выпуску "ДИАЛОГ-ИЗБРАННОЕ" >>