«Диалог»  
РОССИЙСКО-ИЗРАИЛЬСКИЙ АЛЬМАНАХ ЕВРЕЙСКОЙ КУЛЬТУРЫ
 

ГЛАВНАЯ > ДИАЛОГ-ИЗБРАННОЕ > ОЧЕРКИ, ЭССЕ, ЛИТЕРАТУРНЫЕ ЗАРИСОВКИ

Светлана ШТЕЙНГРУД-АКСЕНОВА (Израиль)

КТО МЫ?

Беседы с израильским писателем Бен-Ционом ТОМЕРОМ

Памяти Бенци

21 апреля 1998 года он покинул нас. «Ушел в мир иной», - произношу с робкой надеждой и вижу ироничную усмешку Бенци - никакого иного мира он не призна­вал, ни в какую иную жизнь, кроме этой, единственной, грешной, проклятой, прекрасной, - не верил.

Меня часто посещают безутешно-беспощадные мысли, но женщина по приро­де своей инстинктивно верит в бессмертие, иначе как бы она могла дарить этому смертельно опасному миру своих детей? Эта мысль мучила меня еще в юности, до того как стала матерью:


Когда бы люди думали о смерти,
Они бы не осмелились родиться.
И вечность, как голодная волчица,
Почуявшая пустоту соска,
Сама бы умерла наверняка...

Вот я и не думаю о смерти. Стараюсь не думать. Продолжаю разговаривать с близкими, дорогими, милыми моему сердцу людьми, которые уже не могут ответить. Но хочу верить, что они как-то слышат меня... В тот вечер, узнав, что Бенци плохо, я помчалась к нему. Не успела. Вернувшись домой, поймала себя на том, что все время разговариваю с ним. Решила записать этот монолог и отправить ему. Туда. Куда - туда? Бессознательно оттягивала момент неиз­бежного окончательного прощания, даже самой себе не хотела признаться, что не письмо пишу, а некролог. И потому в «Новостях недели», где я работала, попросила опубликовать с таким заголовком: «Прощальное письмо Бен-Циону Томеру».

Я хочу начать с этого письма: «Бенци! Мне говорят, что тебя больше нет с нами. На моих глазах твое тело заворачивают в саван и уносят в «амбуланс», который увезет тебя туда, где должны официально зафиксировать твой уход. А я не верю, не могу поверить и продолжаю разговаривать с тобой. «Давай выпьем бокал сухого вина, - говорю я. - Как три дня тому назад, помнишь?» Мы пришли к тебе поделиться какими-то очередными неприятностями, которые теперь кажутся пустяковыми. Это называется у нас, русских евреев, «поплакаться в жилетку». В твою жилетку приходила плакаться если не вся алия, то вся пишущая, поющая, играющая, танцующая, рисующая русскоязычная братия, которая именуется творческой интеллигенцией и которая порой так неинтел­лигентно, эгоистично обрушивала на тебя поток своих бед, проблем, жалоб, просьб. Почему? Не только потому, что с тобой, известным ивритоязычным писателем, классиком, чьи произведения изучают в старших классах израильской школы, можно было расслабиться и поговорить по-русски. Не только потому, что ты выслушивал внимательно, возмущался, сокрушался, хлопотал за нас перед различными инстанциями и бывал безумно горд и счастлив, если тебе удавалось кому-то помочь. Суть в другом: в этом равнодушно-меркантильном, цинично-корыстном мире, с его бешеной гонкой за успехом, благами, наградами, вещами и прочей тщетой и суетой, тебя интересовала душа человеческая. Только она, и ничего больше. Быть может, поэтому ты, знаменитый писатель, человек, зани­мавший когда-то высокие посты, обитал в скромной квартире-студии и после­дние годы зарабатывал на жизнь выступлениями перед школьниками. Впрочем, это было для тебя не только и не столько заработком: ты выкладывался до предела, ты пытался достучаться до молодых душ, спасти их от черствости и бездумной моды, превращающей юных израильтян в американизированных зомби.

Вот и 21 апреля ты поехал в Хайфу, хотя последние дни чувствовал себя совсем скверно. Но встречи с тобой ждали старшеклассники, ты не мог их подвести. И не подвел: рассказал о своей пьесе «Дети тени», которую они изучают, ответил на вопросы, пошутил и уехал домой. А через несколько часов тебя не стало...

Что я такое говорю?! Это неправда, Бенци! Давай лучше выпьем по бокалу твоего любимого сухого красного вина, как три дня тому назад. Помнишь, ты выслушал мой рассказ о новых «цорес»[1], грустно улыбнулся, налил вино в фужеры и предложил тост за... свой день рождения. Мы очень удивились, и я сказала, что в феврале мы уже отмечали твои шестьдесят восемь лет. «А сегодня - только восемь! Восемь лет тому назад я умер, и врачи вернули меня в этот мир», - напомнил ты. Мы все, конечно, знали - и о клинической смерти после инфаркта, и об операции, и о чудесном исцелении. И как же хорошо, что случайно зашли именно в этот день! И какой юный юбиляр - у него все впереди!

Двадцать первого апреля чуда не произошло. Такая же бригада «скорой помо­щи», с современной аппаратурой и реаниматорами пыталась тебя вернуть, но ты незаметно ускользнул. Быть может, потому, что чудо не повторяется дваж­ды. Или потому, что ты перестал верить в чудеса и слишком часто в последнее время говорил и писал о смерти. Какое странное совпадение: год тому назад в эти же дни, накануне годовщины Катастрофы европейского еврейства, когда израильские школьники совершали «Марш жизни» по польской земле, откуда ты родом и где во всех лагерях смерти остались твои родные и близкие, ты прочел мне свое стихотворение «Письма из страны мертвых» и попросил перевести на русский. Это были письма из Освенцима, куда ты приезжал во главе делегации израильских писателей. Письма из уничтоженного мира детства, письма из руин. С тобой легко общаться и нелегко работать. Ты чрезвычайно строг в творче­стве - прежде всего к самому себе: как мучительно скрупулезно, как трепетно относился ты к слову! Как блистательно звучат на иврите в твоем переводе Пастернак, Мандельштам, Маяковский, Бродский, Сулейменов, другие поэты! И потому я не обижалась, а усердно исправляла свои переводы твоих стихотворе­ний. Вот и тогда ты наконец был доволен, дал добро, и стихотворение было опубликовано в газете. Трагическое, как сама еврейская история, как эти сомне­ния, рождающиеся у человека, заглянувшего в бездну бесчеловечности: «Если Бог все-таки выжил, то здесь совсем утратил свой облик». Александр Блок однажды признался: « Через сердце поэта проходит трещина мира». Через твое большое, отзывчивое, чуткое сердце прошли все трещины этого беспощадного мира. И прежде всего незаживающая, кровоточащая рана - Катастрофа. Разве могло оно все выдержать и не взорваться однажды?'. Тебя, мальчика из польского мес­течка, случайно миновала участь многих твоих родных. Твоя семья бежала во Львов, откуда (хвала Советам!) подозрительных польских евреев отправили в ссылку в Сибирь. Потом был Самарканд, детдом. Потом тебя вместе с другими деть­ми привезли долгим и длинным путем (через Тегеран, Индию) в Эрец Исраэль. С каждым годом уходят те, кого называют «ялдей Тегеран» («дети Тегерана»). Я написала, что чудеса не повторяются. Неправда! В твоей жизни они повторя­лись несколько раз. И тогда, когда началась Война за независимость, и тебя по молодости не принимали в Пальмах*, ты подделал документы, в одночасье став старше на два года. Ушел защищать молодую страну. Большинство твоих това­рищей' погибли, а ты чудом уцелел, хотя был ранен, попал в иорданский плен, в котором провел почти год. И потом уцелел - в нескольких войнах. Так почему ушел сейчас, накануне пятидесятилетия своей страны, которой ты отдал все - любовь и талант, кровь и пот, мечты и надежды...

Я догадываюсь почему: в юбилеи подводят итоги, а они во многом казались тебе грустными. «Куда девались идеалисты, что происходит с моей страной?» - сокрушался ты. В твоих печальных стихах Дон Кихот подходит утром к зеркалу и с ужасом видит в нем не свое лицо, а физиономию Санчо Пансы...

Ты старомодно интеллигентен, возвышен, чувствителен и, по собственному признанию, принадлежишь к «истребляемой расе динозавров». Позволь процити­ровать все стихотворение:


Не страшно
принадлежать
к истребляемой
расе
динозавров,
которых
живыми
запишут
в Открытую
Книгу
Мертвых,
присоединиться
к отвергнутым
праотцам
и, подобно
блудному сыну,
спросить смущенно:
Ну, как вы?»
И улыбнуться стыдливо,
и ждать
без тени злорадства тех,
кто при жизни
записал тебя
в Книгу Мертвых.

В заголовок вынесено «Не страшно». Даже без восклицательного знака. По­тому что с восклицательным был бы привкус ложного пафоса, который ты терпеть не можешь - ни в .жизни, нив искусстве. Ведь на самом деле - страш­но. Страшно за судьбу человека, вернее, того, что зовется его душой. В эпоху тотальной власти вещей. Впрочем, динозавров духа истребляли во все времена. А они появляются. Снова и снова. И в этом наша единственная надежда. Правда, Бенци?»

РАЗОЧАРОВАННЫЙ РОМАНТИК

Вижу его нежно-саркастическую улыбку в ответ. Уголки губ опущены, в гла­зах - печаль, в словах - ирония, скепсис. Бенци - разочарованный романтик, которого всю жизнь преследует тень Катастрофы. Об этом написанная в 1961 году его пьеса «Дети тени». У первой пьесы молодого писателя был шумный литературный и театральный успех. Театр «Габима», где «Дети тени» были поставлены, познакомил с ней не только зрителей Израиля, но и США, Канады. Пьесу перевели на английский, немецкий, французский, идиш, португальский. Мне посчастливилось быть причастной к ее изданию на русском языке: перевела сти­хи и зонги, которых много в пьесе поэта. В центре пьесы - человек (в общечело­веческом плане), еврей (в национальном самосознании) и личность (в индивидуаль­ном ощущении) в современней мире. В мире после Катастрофы. Один из ее персо­нажей - Зигмунд Рабинович, бывший доктор философии и специалист по искус­ству Ренессанса, выжил физически, но раздавлен духовно. Он цитирует бывшего сокурсника по Гейдельбергскому университету, ставшего комендантом концла­геря: «Мы оставим после себя мир голым, без единого лоскутка идеалов». Этому голому миру, вытеснившему идеалистов и идеалы, заполненному прагматиками и вещами, противостоит Бенци - в своих стихах, прозе, драматургии, статьях и интервью. Мы познакомились в сентябре 1991 года, вскоре после моей репатриа­ции. Общение с ним всегда было насыщенным, чрезвычайно интересным. Все, что происходило в стране, он воспринимал глубоко лично, любое событие переживал так, будто это стряслось с ним. Иногда я приходила с магнитофоном, записы­вала наши разговоры и публиковала в газете «Новости недели». Вместе придумы­вали заголовки, в которых обозначена тема: «И мир останется голым»... «Кто мы?» ... «Возможно ль жить без идеала?» Перечитываю эти интервью, сделан­ные в разное время - в 94-м, 97-м. Последнее - в 98-м году, незадолго до его ухода. Слышу его живой, неравнодушный голос. И вы послушайте...

- Нет ничего более странного в мире, чем еврейская судьба, разбро­савшая нас во все концы земли, заставившая говорить и писать на сот­нях языков и вот теперь собирающая здесь, на маленьком клочке желан­ной, забытой и тревожной земли. Но здесь мы превращаемся в «рус­ских», «марокканцев», «йеменцев», «сабров» и так далее. Мы все такие разные - по ментальности, культуре, внешнему виду, наконец. В одной из статей я однажды полушутя призвала: «Евреи разных национальностей, объединяйтесь!» Итак, кто мы? Наш с тобой, Бенци, коллега и друг, питерский писатель Александр Мелехов в своей книге «Исповедь еврея» говорит о том, что еврей - это не столько национальность, сколько социальная функция чужака. Даже когда мы хотим забыть о своем ев­рействе, нам об этом напоминает окружение. Так считает русский пи­сатель, чувствующий себя евреем и продолжающий жить в галуте, в среде, которая, по его собственному признанию, отторгает его.

-    Я несколько раз приезжал в СССР. И всегда удивлялся одному: был русский народ, украинский, грузинский и т. д. И было понятие «советский народ». Этим советским народом были евреи и аппаратчики.

- Думаю, это не только из-за нашей еврейской склонности к всемирно­му братству и мировым революциям, но и потому, что слово «еврей» в СССР как бы уже не означало национальности, а если и означало, то стыдную, неназываемую...

-    Но дело не только в режиме и строе. Еще Сартр писал, что нееврей определяет еврея. Наиболее больная тема евреев - проблема самоиденти­фикации. В 1964 году я был вместе с «Габимой» в Нью-Йорке, на гастролях со спектаклем по моей пьесе «Дети тени». Однажды меня пригласили про­честь лекцию на еврейском теологическом семинаре. Среди прочих вопро­сов меня спросили и об этом: каково главное отличие между жизнью еврея в галуте и жизнью в Израиле. Я ответил: еврей, особенно интеллектуальный
или на грани ассимиляции, всю жизнь задает себе вопрос о своей нацио­нальности. В Израиле я могу быть евреем и забыть об этом. Как, скажем, англичанин, который не спрашивает себя каждое утро: «Что это означает - быть англичанином?» Расскажу об одном эпизоде. В 1980 году я поехал во главе писательской делегации в Польшу. Это был мой первый визит в страну детства.

Прощальный вечер в гостинице, все немного пьяны, поляки сильнее, чем мы. Вдруг один из польских поэтов разоткровенничался: «Я хочу объяс­нить, почему мы были антисемитами в 1968 году, когда Гомулка выгнал евреев из Польши». Я сказал ему: «Это мне не интересно! Это не моя про­блема, а ваша». «Как, - изумился он, - тебе все равно, что мы думаем по этому поводу?» «Все равно, - ответил я. - Представь, например, что в гостинице в Тель-Авиве сидят ивритские писатели и говорят что-то не очень приятное о поляках. Разве тебя это волнует?» Марьян ответил: «Нет!» «Вот и меня не волнует», - объяснил я. Был среди польских писателей еврей. Марьян ему сказал: «Юзек, ты понял разницу между тобой и Томером? Оба вы евреи, но Томеру все равно, что я думаю о евреях, а тебе - нет!» Марьян точно определил это чувство: я приехал сюда и живу здесь, чтобы перестать быть параноиком, которого постоянно преследуют мысли об антисемитизме. Это часть моей независимости. Я родился в Польше. И уже где-то лет с четырех понял, что не принадлежу этой стране. Я рос не в рели­гиозной семье, но и не в ассимилированной. Религиозной была только ба­бушка, которая повлияла на меня и всю мою дальнейшую жизнь. У нас дома говорили на трех языках: идише, польском, иврите. Отец знал и рус­ский. Я учился в польской школе, с бабушкой говорил на идише, с товари­щами - на иврите, который после обеда мы учили в группах, организован­ных еврейской общиной. Особое отношение к ивриту возникло у меня еще до этих занятий. Помню, мне года четыре с половиной. Уборная находилась во дворе, туалетной бумаги не было, использовали газеты. Однажды захожу туда и вижу: газет нет. Кричу об этом маме. Она отвечает: «Есть!» Там и вправду была газета, но на иврите. Но газету на этом языке я не мог так использовать. Странно, я еще не умел читать, но отличал иврит от идиша. Хотя буквы - одни и те же.

Было отношение как к чему-то святому: иврит, Эрец Исраэль*...

- Тебе кто-то объяснял, воспитывал эти чувства!

-       Специально - никто! Это витало в воздухе, в доме. Я не хотел быть чужим - нигде. Видел развешанные в лесу на деревянных столбах иконы Христа и чувствовал, что это не мое. В классе из 42 детей я был единствен­ным евреем. И знаешь, что они сделали в первый же день первого класса?
Стащили с меня штаны, чтобы увидеть, как выглядит обрезанный еврей. Мне не нужно было испытать такое дважды, чтобы решить: я не здесь, не с ними! Я не старался доказать, что я лучше, а организовал группу ребят, чтобы драться с ними. Еврейство мое было мне ясно. Вопрос: какое еврей­ство? Бабушки моей, которая хотела, чтобы я стал раввином, или еврейство моей взрослой сестры, мечтавшей уехать в Эрец Исраэль. Или еврейство парня, работавшего в портняжной мастерской моего отца. Он был комму­нистом, воевал в Испании, вернулся оттуда без ноги. И считал, что един­ственный выход для еврейского народа - Москва, коммунизм с его интернациональными идеями.

-   Вот уже больше пятидесяти лет ты живешь здесь, но во всех тво­их произведениях прошлое описано так ярко, будто оно не отпускает тебя ни на мгновение.

-        Писателя делает писателем прежде всего его детство. Во всяком слу­чае - так у меня. Я сын двух миров: Европы, галута*. Катастрофы и Изра­иля. Недавно написал стихотворение о Гитлере. И там есть такие строчки: «В газетах читал, что он умер в 1945-м, что его давно уже нет здесь. Но почему до сих пор я не вышел из его дымящегося чрева?» Он закрыл меня там! Были у меня в жизни большие и важные дела, но ничто не стерло этой печати. С Катастрофой связан самый большой мой кризис. Когда немцы вошли в местечко, сгорел наш дом. Мы перешли в барак польского плотни­ка, знакомца отца. Я в тот день убежал из дома. Вдоль забора шли два немца, а навстречу - раввин с помощником. Они встретились недалеко от того места, где стоял я. Немец спросил раввина, куда тот идет. понимал немецкий, сестра научила.) Раввин ответил - проведать раненых. Немец вытащил кинжал, протянул его помощнику раввина и потребовал: «Сбрей половину его бороды». Помощник стал отказываться, но раввин тихо произнес: «Сде­лай это!» А я смотрел и думал: сейчас Бог пошлет молнию с неба или земля разверзнется под немцами. Я так был уверен в этом, что бросился в сторо­ну. Помощник со слезами на глазах стал сбривать бороду раввина. Он делал это осторожно, и немец рассвирепел, вырвал кинжал из его рук и принялся вырывать бороду с кровью и мясом... Я увидел на поясе немца выгравиро­ванную фразу: «Гот мит унс!» («Бог с нами!»). В этот момент двое умерли для меня: Бог и человек. Я побежал домой. Дома сказал бабушке: «Я объяв­ляю тебе окончательно - Бога нет! А если и есть, то он немец! Их Бог победил твоего Бога». Бабушка спросила: «Скажи, если немцы сейчас силь­нее, ты готов стать как они?» Я ответил: «Нет!» И она продолжила: «Бог создал нас с двумя руками - правой и левой. Правую он дал нам, чтобы работать, защищаться, вообще для всех дел, где нужна сила. Левая - это рука совести, морали. Она не позволяет правой руке буйствовать. Бог со­здал нацистов с двумя правыми руками». Я сказал: «Это лучше, чем две левые руки. У евреев только две левые руки».

-    Этот разговор с бабушкой ты вспомнил спустя много лет. Иоселе-Йорам в пьесе «Дети тени» спрашивает: «Но что это за мир, где человек всегда должен быть сильным?.. Нельзя слабость подвергать испыта­нию». Ты сочувствуешь в пьесе слабому Зигмунду, чьи жена и сын уничто­жены немцами, а он служит в юденрате. Он выжил, но уничтожен морально, сам себя называет медузой. Можно ли оправдать такие две ле­вых руки, такую слабость?

- Я не оправдываю, а именно сочувствую - не слабым, а жертвам. Разве это не еврейский подход? Разве, перефразируя мудрецов, мы не мо­жем сказать: «Не суди ближнего своего, пока не побывал на его месте»? Конечно, увидев, что он ничего не в силах изменить, Зигмунд мог покон­чить с собой. Но это было легче. Труднее - остаться. Как свидетель. И как обвинитель. Прежде всего - самого себя. Так жестко, как он себя судит, никто другой не может его осудить. Поэтому любой суд над ним - сме­шон!


[1] Горе, беда, неприятности (идиш)

<< Назад - Далее >>

Вернуться к Выпуску "ДИАЛОГ-ИЗБРАННОЕ" >>

БЛАГОДАРИМ ЗА НЕОЦЕНИМУЮ ПОМОЩЬ В СОЗДАНИИ САЙТА ЕЛЕНУ БОРИСОВНУ ГУРВИЧ И ЕЛЕНУ АЛЕКСЕЕВНУ СОКОЛОВУ (ПОПОВУ)


НОВОСТИ

4 февраля главный редактор Альманаха Рада Полищук отметила свой ЮБИЛЕЙ! От всей души поздравляем!


Приглашаем на новую встречу МКСР. У нас в гостях писатели Николай ПРОПИРНЫЙ, Михаил ЯХИЛЕВИЧ, Галина ВОЛКОВА, Анна ВНУКОВА. Приятного чтения!


Новая Десятая встреча в Международном Клубе Современного Рассказа (МКСР). У нас в гостях писатели Елена МАКАРОВА (Израиль) и Александр КИРНОС (Россия).


Редакция альманаха "ДИАЛОГ" поздравляет всех с осенними праздниками! Желаем всем здоровья, успехов и достатка в наступившем 5779 году.


Новая встреча в Международном Клубе Современного Рассказа (МКСР). У нас в гостях писатели Алекс РАПОПОРТ (Россия), Борис УШЕРЕНКО (Германия), Александр КИРНОС (Россия), Борис СУСЛОВИЧ (Израиль).


Дорогие читатели и авторы! Спешим поделиться прекрасной новостью к новому году - новый выпуск альманаха "ДИАЛОГ-ИЗБРАННОЕ" уже на сайте!! Большая работа сделана командой ДИАЛОГА. Всем огромное спасибо за Ваш труд!


ИЗ НАШЕЙ ГАЛЕРЕИ

Джек ЛЕВИН

© Рада ПОЛИЩУК, литературный альманах "ДИАЛОГ": название, идея, подбор материалов, композиция, тексты, 1996-2024.
© Авторы, переводчики, художники альманаха, 1996-2024.
Использование всех материалов сайта в любой форме недопустимо без письменного разрешения владельцев авторских прав. При цитировании обязательна ссылка на соответствующий выпуск альманаха. По желанию автора его материал может быть снят с сайта.