Главная > Архив выпусков > Выпуск 1 (1996/5757) > Проза
Григорий КАНОВИЧ
ПАРК ЗАБЫТЫХ ЕВРЕЕВ
Главы из романа *
(Окончание)
Ицхак никак не мог поверить, что когда-то - в кои веки это было! - тут, под потолком, качалась его люлька, тут, на этом пятачке земли, по скрипучим половицам он сделал свой первый шаг, тут он первый раз в жизни прикоснулся к нагой женщине. Как же так, неужели тут больше никогда не раздастся стук молотка, не вспыхнет субботняя свеча, не прозвучит ни Одна молитва?!
- Послушай, - сказал он Эстер, - мне пришла в голову хорошая идея.
Она боялась его идей, даже хороших.
- Зачем нам таскать весь день этот хлеб и эти булочки? Давай оставим их тут.
- Как тут? - не сообразила Эстер.
- Все раскрошим и рассыплем. Днем прилетят птицы, ночью сбегутся мыши, и снова в доме Довида Малкина забурлит жизнь.
- Ну уж, - хмыкнула она, - так уж и забурлит. Но если тебе так хочется... - Она вынула из свертка булочку и стала ее крошить.
Раскрошила и рассыпала. Потом взялась за другую...
Эстер ходила по руинам, как крестьянка-сеятельница. Ходила и что-то сквозь слезы приговаривала. Звала не птиц и не мышей, а своих родителей и пятерых сестер, расстрелянных в белой рощице.
Раскрошив и рассыпав булочки, они переломили буханку, сперва пополам, потом - на четыре доли, потом - на восемь и разбросали по кругу мягкие, еще хранившие тепло катыши.
Первыми с крыши соседнего дома, где жил путевой обходчик Игнас Довейка, спасший в войну Эстер, прилетели зоркие воробьи.
- Шолом алейхем, - сказал Ицхак и под их чириканье стал читать поминальную молитву - каддиш.
Воробьи клевали теплые хлебные крохи и счастливо чирикали; молитва стекала с уст Малкина, как стекают в Вилию вешние воды - неудержимо, клокоча и пенясь. Молитвой было освещено лицо Ицхака, умиротворенное и в то же время суровое, ее свет заливал все вокруг - и мостовую, и маячащую вдали белую рощицу, и само небо.
Вслед за воробьями пожаловала крикливая ворона. Она громко закаркала, замахала своими поминальными крыльями над Эстер и над Ицхаком.
Карканье врывалось в молитву, пятнало ее, и Эстер, шепотом повторявшая за Ицхаком каждое слово, руками отгоняла незваную гостью. Но катыш хлеба был для крикуньи более желанной добычей, чем молитва. Ворона взмывала вверх, делала круг над руинами и, скосив недобрый глаз, снова обугленной головешкой падала на землю.
- Кыш! Кыш!
Наконец, Ицхак выцедил из сердца весь каддиш. Ворона, забыв про все опасности, смело вышагивала но толченому стеклу и то тут, то там выклевывала свою добычу.
- Кыш! Кыш!
- Не трогай ее, - сказал Ицхак Эстер. - Что с того, что она ворона. Может, она нас помнит лучше других.
Молитва преобразила Малкина. Прежняя печаль оставила его. Скорбь не утихла, но обрела какую-то несуетную и неземную меру.
В Бернардинском саду проснулся прикорнувший на скамейке Натан Гутионтов. Он подтянул свою деревяшку, уставил-исклеванными сном, на своего однополчанина и друга и пробасил:
- Не поверишь, мы все были в талесах и ты был в талесе.
- - Откуда ты знаешь? - удивился Малкин. - Ты что, умеешь как Вольф Мессинг, угадывать чужие мысли?
- - Нричем тут Вольф Мессинг! - отрубил Гутионтов. - Тюрин выстроил всех нас...
- -;Кого - всех?
- Всю роту. Скомандовал «смирно!». Стоим, не шелохнемся. Тишина такая, что слышно, как его портупея скрипит. И вдруг - бывает же такое во сне! - ротный начинает читать каддиш. По Яше Кривоносу, по Иделю Хейфецу, по Исаку Шапиро, по Баруху Пузайцеву, по Ханону Лейпскеру, по Зелику Копельману...
-Ничего не скажешь, хорошенькие сны тебе снятся, - выдохнул Ицхак.
-А где их, другие, возьмешь? Для других снов другая жизнь требуется. Каков поп, таков и приход.
Поговорка, как всегда, никакого отношения к разговору не имела, просто Натана Гутионтова распирало от желания рассказать Ицхаку про свой сон, пока тот слушает его, пока не погрузился в свои глубокомысленные раздумья о коте рабби Менделя.
- А кончилось все для меня нарядом вне очереди.
- За что? - пожалел Натана Ицхак.
За пустяк. Подошел я к Тюрину и сказал: «Товарищ лейтенант, у нас без головного убора нельзя говорить каддиш, наденьте, пожалуста, пилотку». Все обошлось бы, если бы вся рота не грохнула от смеха.
- Ну и что было дальше? - снова пожалел его Малкин.
Зачем обижать человека? Он, Ицхак, и так с ним бывает слишком резок. Другой на месте Натана давно послал бы его к чертовой бабушке. Но Натан всем все прощает. Послушать Гутионтова, так доброта и есть прощение. Прощение даже выше Доброты. Сделаешь что-то доброе Янкелю-Шманкелю, а он тебе и спасибо не скажет, а еще и озлится в душе. А вот если кого-нибудь простишь за какую-нибудь гадость, он тебя никогда в жизни не забудет. Гутионтов до сих пор немцев прощает. Ему ногу оттяпали, а он прощает. Не всех, понятно, а тех, кто в окопах мерз и по принуждению убивал себя и других.
- Послушай, Ицхак, ты у нас отгадчик снов. К чему мой сон?
-К новому наступлению, - попытался сострить Малкин.
-К какому, к черту, наступлению? Все наши наступления давно отбиты. Сейчас идет полное отступление. И не говори, что я свихнулся. Нас уже знаешь куда отбросило?
Ицхак догадывался, о каком отступлении Натан говорит, но не перебивал его.
-Мы уже отброшены к воротам еврейского кладбища. Скоро нас туда всех снесут поодиночке.
-Снесут, - согласился Ицхак. - Тебе хорошо, у тебя есть носильщики - жена, дочь. А у меня - никого. Может, портные из моего ателье соберутся, вынесут и...
-Ладно, ладно.., - перебил его Натан.
О чем бы они ни спорили, ни судили, ни рядили, все их разговоры кончались кладбищем.
По сути дела, кладбищем были и все их бесконечные воспоминания. С той только разницей, что на кладбище воспоминаний не было мертвых, призраки по нему бродили, как живые, а живые - как призраки.
- А у нас новость, - бодрясь и неестественно оживившись, без всякой связи с только что приснившимся сном произнес Гутионтов. Глаза его были печальны, как у мученика на русской иконе.
Ицхак всегда относился к сообщениям Гутионтова снисходительно-недоверчиво. Натан частенько начинал высокопарно, как диктор, но его новости не только не потрясали, но и не отличались новизной. Они повторялись и, уже несвежие в зародыше, от повторения покрывались еще большей плесенью.
Ицхак обычно прислушивался к ним, что называется, одним ухом - старина опять расскажет что-нибудь смешное и трогательное о своей Джеки, примется расхваливать какое-нибудь индийское лекарство или поругивать Горбачева и Ландсбергиса - первый, мол, литовцев не отпускает, а второй, мол, слишком спешит.
Но на сей раз Малкин в словах Гутионтова уловил что-то и впрямь новое, не зачерствевшее, как старый хлеб. У этой новости был другой запах, от нее пахло если не бедой, то чем-то тревожным и неотвратимым.
И Малкин не ошибся.
-Ты не поверишь, но Лариса прислала вызов, - сказал Гутионтов и испуганно замолк. Он не знал, как это известие воспримет Ицхак, но понимал, что оно его скорее опечалит, нежели обрадует. Шутка ли - столько лет вместе провели, и на войне, и после войны. И вдруг - прощай, вдруг расставайся на веки. Случись с ним, с Натаном, там, в Израиле, что-нибудь - плечо под его гроб не подставит. И он, Натан, оттуда не приедет, не прилетит, когда наступит час...
- Вызов? - переспросил Малкин.
- Ни я, ни Нина у нее никаких бумаг не просили. Про кофе писали, про таблетки от астмы. Я на новую бритву намекал, но чтобы вызов.., - стал почему-то оправдываться Гутионтов.
Иихак не отвечал, сидел, зажмурившись, как слепой. Солили свет, разлитый над Бернардинским садом, раздражал его. Ему хотелось побыть в темноте. С ним не раз так бывало, особенно когда захлестывала печаль. Еще отец учил его: радоваться хорошо на свету, а горевать - во мраке. _ Ну скажи, не сдурела ли девка?.. Зачем мы Израилю? Зачем Израиль нам?
Ицхак молчал. Его мысли были далеки от Израиля. Они витали где-то во тьме, где не было ничего, кроме крыш родного местечка.
Там что - русских жен не хватает? - тормошил Гутионтов Ицхака.
И до русских жен Малкину не было никакого дела.
- Нина, та ни в какую. Если куда-нибудь и поедет, то только обратно в свою Балахну. Ее Израиль - Россия. Там ее земля обетованная. Сам, говорит, поезжай.
Натан ждал, когда Малкин оставит свою тьму, но тот и не думал из нее выбираться.
- А без Нины Андреевны что мне там делать? - скорбно вопрошал Гутионтов. - По-твоему, кто дороже - жена или дочь?
- Не знаю, - тихо произнес Ицхак. - У меня никогда не было ни сына, ни дочери.
- Прости, - сказал Натан. - Слушай, а что если я приведу ее сюда?
- Кого? - не сообразил Малкин.
- -Кого, кого, сам знаешь, кого. Будь другом, поговори с ней.
- Не поможет.
- Ты меня не понял, - обмяк Гутионтов. - Я хочу, чтобы она не уехала в Россию, в Балахну. С моей деревяшкой ее не догонишь.
- Хорошо, - пообещал Малкин, - поговорю. Нечего ей ехать ни туда, ни туда. Как говорил мой дядя Рахмиэль, приехали - распрягай лошадь, прячь кнут.
- Я давно распряг лошадь, а кнута у меня никогда не было.
- У тебя был пряник, - пошутил Малкин.
- Ты шутишь, а мне страшно. Приду однажды домой из парка, а дом пустой. И на столе записка: «Счастливого пути. Н.З.». И ищи ветра в поле. - Он облизал губы и продолжал: - Я никогда от тебя ничего не скрывал и скрывать не намерен. Мне уже никуда не хочется, никуда.
Разговор ему давался с трудом.
- Есть у тебя таблетка? - тяжело дыша, спросил он.
- Есть, - засуетился Ицхак, достал из верхнего кармашка пиджака валидол. - На, возьми.
Натан положил под язык лекарство, подождал, пока таблетка рассосется.
- Ни к дочери, ни к внуку меня уже не тянет. Мне все равно, где лежать. Я не Гирш Оленев-Померанц - ему подавай братскую могилу, место, известное всему миру. Мне что Понары, что бейт-кварот1 в Бней-Браке, где моя Лариса, то бишь Линора, с сыном живет, что коммунальное еврейское кладбище тут, в Вильнюсе. Хотя мы-то с тобой знаем: весь мир - одна могила. Как от других ни отгораживайся, а дотлевать приходится всем вместе, в одной земле. Есть один человек на свете, который меня понимает, - это ты. Ведь и ты, небось, не согласился бы мерзнуть или потеть на том свете отдельно от жены, только потому, что она русачка. Вместе с Ниной столько прошли, вместе и лежать должны. Если дочка захочет над нами слезу пролить, то купит себе билет на самолет и прилетит. Нам много слез не надо. С нас хватит и одной-единственной. Иногда одна слезинка целого моря стоит, потому что в ней умещаются все моря на свете, если плачут не глаза, а сердце.
Ицхак никогда от Натана ничего подобного не слышал. Речь Гутионтова, освобожденная от расхожих поговорок, очищенная тревогой от примесей пошлости, пламенела, как подожженный спирт. Полная горечи и смятения, легко разгадываемых недомолвок, она изумила Малкина и повергла в уныние. Гутионтов никогда не был говоруном. В отличие от своих собратьев по ремеслу он не докучал своим клиентам неумеренной болтовней, не рассказывал анекдотов и небылиц, не хвастал своими победами над женщинами, даже работал он в необычном месте - на базаре. А в прибазарной парикмахерской не очень-то разойдешься. Народу - уйма. Гул, галдеж, ругань,
Кладбище (иврит).
спешка_ только поворачивайся, только стрекочи ножницами, посверкивай бритвой, только отсчитывай сдачу. Стрижка - копейки, бритье - чуть ли не задарма. У Гутионтова - а ему, фронтовику, доверили еще и заведование цирульней - все Тіленские деревни стриглись, да еще пол-Белоруссии: Во-во, Лида, Гродно, Молодечно, Сморгонь...
Клиенты любили его, хотя за глаза и «дешевым жидом» наши. Но Натан на них не обижался что с деревенщины ,возьмешь, ум у них жиже, чем бороды.
Иихак смотрел на Гутионтова, как на совершенно незнакомого человека. Таким, как сегодня, он его никогда не видел. Полвека дружат, водой не разольешь, и надо же - так удивить! Мудрец, златоуст, страдалец.
Только что ему посоветовать? Самое простое - бросить вызов в мусорную корзину или изорвать на мелкие клочки и спустить в сточную канаву. Но такой совет и любой дурак даст.
Легко сказать - в сточную канаву, в мусорную корзину! Ведь от этого, как подумаешь, зависит, куда жизнь повернется, долга ли она, коротка ли, как спичка.
Может, там, за тридевять земель, под расточительным солнцем, которое светит вовсю круглый год, там, рядом с дочерью, какой-никакой, но твоей кровиночкой, с внуком, имя которого не сразу и выговоришь, на год, на два протянешь дольше, будешь каждый день, как пишет Лариса, витаминиться - уплетать персики и абрикосы, виноград и апельсины и другие диковинные фрукты, в Израиле их вроде бы столько, сколько в Литве сосновой хвои.
А тут что? Скамейка в парке ненужных евреев, термос с заваренным чаем, бутерброд с постной колбаской, ломтик голландского сыра. И сны. И воспоминания. Наверное, нет на свете страны, где люди так богаты воспоминаниями, где прошлого гораздо больше, чем настоящего. А будущее? Будущее Заколочено крест-накрест, как покинутая усадьба.
Конечно, все они - и Ицхак, и Моше Гершензон, и Натан Гутионтов, и Гирш Оленев-Померанц - уже вызов получили. Что такое бумага Ларисы, скрепленная казенной печатью, по сравнению с ним? Небесная почта работает безотказно. Если Почтальон - посланец Господа Бога - чуть задержался в дороге, он все равно явится и постучится в дверь. Найдет тебя и скажет: распишись в получении.
Распишешься и подведешь черту под всеми своими снами и воспоминаниями.
Ицхак не мог и не хотел себе представить, что пройдет месяц-другой, и он поутру направится не в облюбованный всеми ими парк у подножия княжеского замка, а на пропахший паровозным дымом, едким потом, прокисшими объедками, бездомностью и сиротством железнодорожный вокзал, чтобы проводить в другой город, в другую страну, на другую планету своего старого друга. Как ни тщился Малкин, он не мог вообразить эти проводы, похожие на похороны, на которых есть покойник, но нет гроба и на которых каждый провожает каждого в тот же путь, но делает вид, будто они отправляются в разные стороны.
Одно было Малкину ясно с самого начала: без жены Натан никуда не уедет, он без нее даже на курорт в Друскининкай не уезжал.
Как ни странно, Ицхака пугал не сам отъезд, а сбор на выщербленном перроне, под большими вокзальными часами, которые отсчитывают другое - неземное - время. Придут, конечно, и Моше Гершензон, и Гирш Оленев-Померанц, и беспамятливая Шейна Стависская с внучкой. Придут, станут у подножки вагона, прижмутся друг к другу и вдруг как никогда осознают: как их мало, как их до жути мало.
Неужели, кроме них, никого не будет? Только маленькая горстка, заметенная, как снегом, нетающей печалью.
Кфар Саба, 1995-1996 гг