Главная > Архив выпусков > Выпуск 1 (1996/5757) > Проза
Юлиу ЭДЛИС
КОНЕЦ И НАЧАЛО
Главы из романа
(Окончание)
Он думал не о стоящем перед ним без боязни безродном бродячем проповеднике - что ему, первоучителю и вождю народа, до него! - он думал, что прав, прав галилеянин: «Всякое царство, разделившееся в себе самом, не устоит, всякий дом, разделившийся в себе самом, опустеет». Поздно именно потому, что уже разделен в себе самом наш дом. И не оттого вовсе, что великое Соломоново царство давно уже расколото надвое, и не оттого даже, что обе эти страны стали всего-навсего римскими владениями - это разделение внешнее, разделение тела, но еще не разделение души. Душа народа разделена, расколота - вот самая главная, самая страшная трещина в стенах нашего дома. Опасная и страшная, как никогда прежде, именно сейчас, когда страна стонет под чужеземным жестоким игом и мечется в унижении, и у одних надежда сломлена, у других - нетерпеливо вопиет о мщении и войне. Эта война уже не стоит на пороге, не стучится в дверь, она грозит не снаружи дома - она зреет внутри его стен. Трещина пошла по душе народа, и - как утешить одних и утишить других? Как примирить Закон с мраморными, бронзовыми и позлащенными статуями римских цезарей, святотатственно наставленными по всей стране? Как примирить богоизбранничество с несвободой, верность заветам отцов с новыми, беззаконными временами?..
Он, первосвященник, этого не знает. А этот рыжебородый бродяжка не только самоуверенно полагает, что знает, но ему до всего этого и дела нет, потому что для него Бог - не в Храме, а в каждом смертном, не купно в душе и вере избранного Богом же народа, а - каждого человека. Храм для него лишь беломраморное, не знающее себе в мире равных, украшенное золотом, коринфской бронзой, кедровым и кипарисовым деревом и слоновой костью дело рук человеческих, но не Божьих. Его же храм, как он смеет верить и учить, не рукотворный, он не вне, а в самом человеке, и потому человек не осужден на веки вечные ни к страху перед смертью, ни к страху перед жизнью, отдав себя в руки Божьи.
В этом-то именно и опасность, исходящая от рыжебородого назорея, и в этом же обреченность его: он должен умереть и умрет, как бы первосвященник, помимо разума и воли, ни удивлялся, глядя на него, и ни видел в нем самого себя, молодого и полного упований.
Как примирить, как объединить фарисеев и саддукеев, вечно между собой соперничающих, рвущих каждый на себя и Храм, и Писание, и самого Бога, словно старый плащ, доставшийся им по наследству, кичащихся исступленностью своей веры и начетнической ученостью? Как непримиримых из непримиримейших, тех, что называют себя зилотами и сиккариями, примирить с позором быть данниками Рима и признавать над собою его власть, их, не только ждущих неизбежную, не сегодня, так завтра, войну с Римом, но и жаждущих, торопящих ее, хотя у этой войны может быть лишь один итог - разор страны, разрушение Храма и новый, на века и века, исход народа?!
Они слепо верят в победу, на которую уповают в силу одной своей богоизбранности, но где, когда, кто из пророков обещал им победу и торжество до пришествия Мессии? Как примирить народ с ничтожным царем, царствующим под присмотром Рима и по указке наместника и прокуратора, если и тот, кого он сменил на престоле, тезка его, который прозывался не иначе, как Иродом Великим, для того, чтобы расплатиться с цезарем, не остановился перед тем, чтобы тайно, пробраться в гробницу Псалмопевца и похитить из нее сокровища?!
Как?!
Бродячий этот учителишка из захолустной Галилеи явился не на пустом месте, у него были предшественники, но их-то первосвященник нисколько не страшился - тех же ессеев, ушедших в добровольное отшельничество на берега Мертвого моря. У него много общего с ними, но они не опасны, а этот - тихий, улыбчивый, благожелательный, с чистыми, неотступно глядящими глазами ребенка, - опасен, старик это понял давно, еще с той поры, как тот пришел из Назарета к Генисаретскому озеру и на его проповеди стали стекаться толпы, старик это учуял и понял раньше всех других. Потому что, по твердому убеждению первосвященника, то была не обмолвка, не сказанное сгоряча, в пылу вдохновения: «не мир я принес вам, но меч» - и меч этот поднят на Храм. Но - пусть этот юнец и не подозревает о том - и на Рим, и вот это-то смертельно, эта опасность страшнее всех других.
Так отчего же первое чувство, которое испытал он, первосвященник, когда стража привела того и они остались с глазу на глаз, было узнавание в нем самого себя - молодого, пылкого, в расцвете сил, и первые слова, которые чуть не вырвались у него, были: «Я люблю тебя, мальчик»? Хотел ли это его, первосвященника, устами сказать сам Бог, или то был тот, кого греки называют «дьяволом», что по-арамейски означает «клеветник»? Не оклеветал ли он этими пусть и не сказанными вслух словами веру и Закон, признавши в этом юнце себя самого прежнего?..
Нет, тот не ессей, у ессеев нет и в помине меча, они, даже отправляясь в дальнюю дорогу, не берут с собой оружия, чтобы защититься от разбойников, которыми кишит страна. Те почитают величайшей добродетелью поборение страстей, где им до этого, который весь - страсть! Те носят всегда белые, без пятнышка, одежды, этот же и его ученики, нимало не стыдясь нищеты и наготы своей, ходят в отрепьях. Пусть те и поклоняются, вопреки букве Закона, на восходе солнцу, но они чтут в нем огненное воплощение единого для всех Бога, этот же, пренебрегши Законом, принял в Иордане крещение - вот она, вершина и бездна отступничества! - во имя отца своего небесного, который и есть для него его бог - его, а не как у всех Бог Авраама, Исаака и Иакова. И хотя он на словах чтит и не отвергает древний Закон, но так далеко заходит в его толковании, что путает верх и низ, конец и начало.
Те, жители пещер, не знают прощения, и если кто из них уличается в тяжком грехе, того исключают из общины и он погибает самым позорным образом: связанный обетом не принимать пищи из рук несобрата, он приговорен питаться одними травами и дикими плодами и умирает от голода, - этому же достаточно покаяния в грехе, чтобы согрешившему все простилось перед лицом Господа.
Но главное, самое опасное, самое смущающее разум и дух - рыжебородый этот выскочка учит, что мысли и поступки человека отнюдь не предопределены наперед, не предначертаны ему от рождения Богом и что выбор между добром и злом предоставлен одной свободной воле человека, и итог будет подведен лишь в судный день на весах Господа. А стало быть, не Храму, не синедриону и не ему, первосвященнику, судить мысли и дела человеческие, а одному лишь Богу в конце времен. А не это ли мятеж и гордыня?!
Как мятеж и гордыня и то, что он позволил темной толпе совращенных им называть себя и сам себя называет Сыном Человеческим, то есть не сыном безвестного плотника из Назарета и его жены Марии, но - всего рода человеческого, чьи грехи он якобы и послан самим Господом отбелить и искупить.
Сын Человеческий? - что ж, ты и будешь судим и умрешь как сын человеческий, как жалкий смертный, а если Господь на небесах тебе и вправду отец - что ж, на все его воля, на жизнь и на смерть, а для испытания истинности твоих слов или их лживости и послужит тебе крест. Да, мой мальчик, раз уж ты отрекся от веры отцов, ты не будешь побит камнями, как повелевает Закон, - ты умрешь чужой смертью, римской смертью: на кресте.
«Ты сам запер себя в четырех стенах, - все еше звучали в ушах старика слова этого юнца, - выйди за порог, сделай шаг навстречу...» Навстречу - чему? Смерти?..
- Поздно, - решил он с бессильной горечью, - поздно... И как бы в ответ на его мысли закукарекали, перебивая
друг друга, ранние петухи в Верхнем городе.
* * *
И все же он не удержался, проговорился вслух:
-Каждый наш шаг - шаг навстречу смерти... На что Учитель мягко спросил:
-Ты боишься смерти?
Старик лишь презрительно отмахнулся:
- Уже нет. Но только боязнь смерти дает нам силы для жизни. - И так же прямо спросил в свою очередь: - А разве ты не боишься ее?
Тот промолчал, не желая солгать. Первосвященник понял его молчание, усмехнулся:
- И все же ты пришел ко мне за нею.
- Я не хочу убивать жизнью тела жизнь души, - вновь уклонился тот от прямого ответа.
Старик беззвучно рассмеялся, широко открыв рот, и стало видно, что во рту его нет ни одного зуба.
- И тем не менее, это ты, а не я обещал накормить целый народ пятью хлебами и двумя рыбами. О да, - прервал он жестом юнца, - ты мне ответишь, что эта притча лишь о том, что не хлебом единым жив человек. Но ты совратил их надеждой! Соблазном принять камни за хлеб и воду за вино. Ты обманул их, я же учу их обходиться без хлеба, если его нет, и без надежды, если она недостижима. Я не обещаю им ничего. Я добрее тебя, сынок, я добрее!
Ему вдруг пришло на ум, что он охотно поменялся бы местами с этим мальчиком, он бы тоже хотел обращать камни в хлеб, но приговорен учить скудости и покорности. Он обречен сеять смертное семя в бесплодную землю и собирать скудный урожай и платить дань Риму. Он не знает сна, сводя концы с концами, но каждый шекель, каждый колосок, каждое зерно с этого поля он обращает в стены дома Господа своего. Он не тешит никого пустою надеждой, а не имеющий надежды в этой юдоли не узнает и горечи разочарования. И все же как бы ему хотелось поменяться с молодым галилеянином местами!..
«Зачем?» - всплыл в его памяти вопрос галилеянина, и старик согласился: да, вот вопрос вопросов. Потому что ему ли, первоучителю, не знать, что человек строит дом, и копит в нем богатства, и при этом боится пожара, болезни, смерти, и снова копит и приумножает, и если он даже избежал грабежа, мора и огня - он рано или поздно умрет, и последний его вопрос будет вопросом, который ему, старику, задал этот назорей и который он задает сейчас самому себе: зачем?.. Зачем все, если в нас самих нет надежды на вечность, нет мира с самими собою, и слепая душа бродит без поводыря в пустыне? Зачем все, если всякий раз нам этого мало?..
Но он пересилил в себе грех сомнения и повторил, как заклятие:
- Я никого не обманываю надеждой.
Хотя и знал при этом, что необоримость надежды сокрыта именно в ее недостижимости, и пока человек живет ею, ему не страшно жить. В исполнимости обещаний - их же обреченность, ибо исполнив их, человек себя спрашивает: а - дальше? а - потом? там, за порогом?.. И не найдя ответа, задает себе последний вопрос: зачем? зачем этот короткий день жизни и эта бескрайняя ночь смерти после него?.. И повторил вслух:
- Зачем?..
Учитель, поняв бесплодность спора, освободил его от сомнений:
- Я ответил тебе на все, первоучитель?
Тот поднял на него глаза и задал вопрос, ответ на который мог бы один спасти галилеянина от смерти:
- Ты говоришь мне «нет»?
- Ты предлагаешь мне власть, - помотал тот головой, словно бы удивляясь упрямству и непонятливости старика и жалея его за это. - Власть?! Но власть - это как раз то, что сводит на нет лучшие намерения, самую светлую цель. Власть?.. Да на второй же день я буду обречен делать все то, против чего проповедовал и учил. Я и не замечу, как стану поступать и судить так же, как поступали и судили все властители до меня. У власти свой ход, у нее мертвая хватка, хоть она и пустой звук, дым без огня. - И рассмеялся легко, весело, но и не обидно для старика. - Я пришел просить тебя о смерти, а ты приговариваешь меня к власти - будь милосерден, первоучитель!
Тот долго на него смотрел, потом не то спросил, не то утвердил:
- Ты избрал смерть...
Учитель помедлил с ответом, сказал, превозмогши себя:
- Я ее приму.
Первосвященник согласно, словно ничего другого от него и не ожидал, кивнул головой. Но чтобы тот не подумал, что обвел его, старика, вокруг пальца, усмехнулся печально:
- И один я буду знать, что твоя смерть более всех нужна тебе самому... Я это знаю, но промолчу. - Не дождавшись ни согласия, ни отрицания, объяснил сам: - Храм вечен, но... но есть одно обстоятельство, почему я промолчу, и я хочу, чтобы ты знал об этом: я не могу спасти тебя, но в сердце своем не хочу твоей смерти. И я хочу, чтобы ты поверил мне. Ты веришь? - но снова не дождавшись ответа, замолчал, словно не решаясь на что-то, потом, решившись, сказал: - И поскольку ты завтра умрешь... Пойдем, - велел он властно, - иди за мной. - И направился в глубь темного пространства, туда, где, как почудилось вначале Учителю, шевелились на сквозняках, будто ожив, херувимы на завесе, скрывающей Святая Святых. - Иди за мной.
Тот послушно пошел за стариком.
Подойдя поближе, он увидел, что на голубом виссоне нет золотого шитья, херувимы ему померещились.
Старик протянул руку к завесе и сказал громче и торжественнее прежнего, но голос ему изменил от страха перед неминуемым гневом Господним за святотатство:
- Ты первый, кто это увидит. И последний - завтра тебя не станет. Там, за завесой - Святая Святых, в которую никогда за века и века никто из смертных, кроме первосвященника, не ступал, там золото и сокровища Храма и царей, там Ковчег Завета и в нем - Завет, дарованный нам Господом. Ты первый и последний! - и протянул было руку, но тут же отдернул ее, не осмелившись приоткинуть завесу.
Учитель взял его руку в свою и сказал тихо, преисполненный печали:
- Там пусто, первоучитель... Ни сокровищ, ни золота, ни скрижалей... - И голосом, едва слышным от муки: - Еще до отцов отцов наших исчезли каменные скрижали, и нам не постичь эту горькую тайну. В Вавилоне или Фивах золото перелили на серьги девкам, решетки жертвенников - на солдатские мечи, священные свитки пошли на подошвы римских сапог. Но они ли, золото и сокровища, делали священной Святая Святых?! Если бы так, то мы были бы только нищими, не ведающими своей нищеты, бездомными, не знающими о своей неприкаянности. Закон и Завет не в камне и золоте, - и положил вторую руку себе на грудь, напротив Сердца: - Они - здесь. В нас. В крови, в сердце, в каждой клеточке мозга, в печали нашей и надежде, в упованиях, грехах и прозрениях пророков, в исходе и возвращении, в обреченности и неистребимости нашей... - и вздохнул, потому что помочь старику было выше его сил.
- Да, - согласился старик, - пока мы живы, и в смерти тоже. В каждом из нас. А ты - один из нас, мечтательный мой мальчик, ты тоже один из нас. - Помолчав, сказал совсем тихо: - Прости меня, я делаю лишь то, что мне назначено.
- Я тоже, - сказал Учитель.
Оба надолго замолчали, и в тишине вновь стало слышно, как кричат, будя святой город Иерусалим, петухи за стенами Храма.
- Суд ждет, - сказал наконец старик. - Иди. Но знай - не во мне и не в одном синедрионе дело. Есть еще - Рим. Ты плохо выбрал себе предателя. Он - зилот и сражался с Голонитом с оружием в руках против Рима, и прокуратор это знает. Зилот - и твой ученик, Рим этого не прощает. - И повторил устало, без сил: - Иди.
Будто подслушав их разговор, в дверях появилась стража со смоляными факелами в руках.
Когда Учитель был уже на пороге, старик окликнул его:
- Подожди!
Тот обернулся к нему.
Первосвященник опять сказал буднично, как о чем-то незначащем:
- Я велел уплатить твоему ученику тридцать мелких серебряных монет. Это плата за предательство, не за тебя. Иди.
Уже занесши ногу за порог, Учитель обернулся и сказал:
- Я один из нас.
И первоучитель понял, что он имел в виду не один народ, не одну страну, а целый мир.
Когда стража вывела Учителя из Храма, было уже утро, надрывались, перекрикивая друг друга, петухи, и солнце, красное как петушиный крик, вставало из-за Елеона.