- Nicht ausweichen, du, judisches Schwein!'
Шехтман, сбросив снег с лопаты, выпрямился и что-то ответил Дитриху. Тот, с перекошенным от ярости лицом, заорал:
- Halt den Mund!2
И, рванув кобуру, выхватил вальтер. Шехтман стоял перед ним, смертельно побледнев. Тут с крыльца вахштубе Дитриха окликнул офицер, вышедший покурить:
- Hallo, beruhige sich3.
Дитрих сунул вальтер обратно в кобуру, резко повернулся и зашагал прочь.
После ужина Кузьмин поманил Цыпина, завел за угол барака и вытащил из кармана гимнастерки целую сигарету. То была величайшая ценность. Пока Кузьмин курил, Цыпин жадно вдыхал легкий табачный дым, ждал своей очереди. Вдруг ему в голову влетела нехорошая мысль.
- - Тебе за что сигареты дают? - спросил он.
- - Уж и дают! Выпросил я.
- - А может, за то, что, само, ты на Шехтмана настучал?
- - Чи-во-о? - Кузьмин, сузив шалые глаза, всмотрелся в Цыпина. - Ты что сказал?
- Ничего, - отрезал Цыпин и, не дожидаясь своей очереди на окурок, поплелся в барак.
Угасал еще один пустой постылый день.
А второго апреля их снова загнали в вагоны и повезли в новую неизвестность. И долго, долго теперь стучали колеса, и плыли мимо города и страны. Затяжным дождем, как плачем, проводила эшелон Рига. Робко заголубело окошко под крышей вагона, когда стояли в Шяуляе. Перекликались паровозные и пароходные гудки в Кенигсберге, с перрона до глубокой ночи доносились голоса и смех, вспыхнула и стихла, удаляясь, молодецкая солдатская песня.
- Вот и приехали в Германию, - сказал Шехтман.
Лежали вповалку, прижатые друг к другу, на трясущемся полу, теснота в вагоне была жуткая, и было им, голодным и измученным жаждой (еду и питье давали раз в сутки), еще и оттого не по себе, что их завезли за пределы своей страны, и надежды на возвращение - когда-нибудь, когда-нибудь - угасали с каждым стуком колес о стыки рельсов.
Был вечер, эшелон остановился после томительного дня езды. Ждали еды и воды, особенно воды, невмоготу уже было. Но конвой не торопился открывать тяжелые двери. Снаружи доносились свистки, вой сирены. Время тянулось, как ночной кошмар.
' Не увиливать, еврейская свинья! (нем.)
2 Заткнись! (нем.)
3 Эй, успокойся (нем.).
Стали стучать кулаками, сапогами.
- Откро-о-ойте! - кричали, стонали, сотрясались от стукотни вагоны. Загремели засовы, дверь поехала в сторону, в вагон ударил луч ручного фонарика. Злой голос скороговоркой прокричал что-то, и дверь со скрежетом закрылась.
- Насколько я понял, - сказал Шехтман, - мы стоим в поле где-то под Данцигом. А Данциг бомбят.
И - голоса со всех сторон:
- -Вот бы все их города разнесли, на хер.
- -Это наши бомбят? Ну залетели!
- -Да нет, американцы с англичанами.
- -Пока их бомбят, мы подохнем тут...
Почти всю ночь простояли, под утро поехали. Часа два спустя поезд остановился, в раскрывшиеся двери хлынул прохладный воздух с дымом. На перроне, как обычно, стояла цепь конвоя с автоматами. Из вагона вынесли двух умерших за ночь, да и из других вагонов тоже. Мертвые лежали на перроне - они освободились, теперь им предстояло сгнить в чужой земле. Может, в эту минуту застыли, вскрикнули от внезапного толчка в сердце их матери в далекой России.
Разносили по вагонам ведра с водой, решетчатые ящики с хлебом.
И было туманное утро в приморском городе Штральзунде. Пленных выпустили наконец из зловонной духоты вагонов. Долго пересчитывали. Потом колонна двинулась по улицам, мощенным крупным булыжником. Обросшие, истощенные, они как бы и не шли, а плыли бледными призраками. Редкие в этот ранний час прохожие смотрели на них без сочувствия. Пожилой немец в зеленой шляпе погрозил им палкой. Мрачно глядел одинокий, молодой, на костылях.
Теперь слева тянулись заводские строения, портальные краны уткнули длинные шеи в белесую пелену тумана. Один из заводских корпусов был полуразрушен, к нему направлялась колонна женщин, все в темно-серых куртках с голубыми ромбиками на груди, а на ромбиках белые буквы «ost.» На плечах несли лопаты.
Когда поравнялись, кто-то из колонны пленных крикнул:
- - Девушки! Вы случаем не русские?
- - Русские! - Вмиг оживилась женская колонна, замедлила шаг, лица осветились улыбками. - Русские мы! А вы тоже?..
Конвоиры - в крик. Дескать, замолчать, продолжать движение! Но минуты две-три обе колонны топтались на месте, перекликались: «Как вы тут, девчата? Давно в Германии?..» «Ой, второй год уже, как пригнали...» «А с-под Харькова есть кто?..» «Ой, ну есть, есть с Украины!..» «Бедненькие, какие ж вы худые!..»
Кузьмин, оживившийся, успел даже одной светлоглазой девахе назначить свидание - ну, конечно, на словах только, чтоб душу отвести. Где им на самом-то деле свидеться? На том свете разве...
Аккуратная улица - с обеих сторон кирпичные одноэтажные дома с острыми крышами под черепицей - вывела на бетонку, а та - на грейдер, и вот он, новый лагерь. Опять колючка, сторожевые вышки, бараки. Разные города, страны разные - а лагеря все одинаковые.
Вечером, лежа на нарах, Кузьмин, за живое задетый давешней встречей, говорил, обращаясь к Дееву:
- Много, Ваня, ты потерял, что с бабами ничего не имел. Баба - это знаешь? Это жизнь!
- У нас в классе, - сказал Деев, - была одна, Зойка такая. Ее папа плавал капитаном на буксире. Она бегунья была. Тоже как я. Я-то ведь в Кронштадте юношеский чемпион по бегу... Красивая, ну прямо Любовь Орлова...
- - Ну и что? - нетерпеливо спросил Кузьмин. - Отодрал ты ее?
- - Мы целовались, - тихо сказал Деев. Он лежал с закрытыми глазами.
- - «Целовались»! - Кузьмин фыркнул носом, выражая презрение к такому незначительному занятию. - Ты, Ванечка, у нас фрукт. Целка мужского роду.
- - У Зойки папа потонул в таллинском переходе, а в сорок втором вышла она за лейтенанта с торпедных катеров, - сказал Деев, помолчав. - У них любовь была, вот. Лейтенант от своего пайка Зойку подкармливал. А в сорок третьем он погиб в торпедной атаке. Так Зойка себе бритвой вену порезала.
- -До смерти?
- -Нет. Откачали ее. Моя мама как раз. Она ж в горбольнице хирург. Вот...
- -Бабы - дуры, - авторитетно высказался Кузьмин. - У них соображение не в голове, а знаешь где? Ну! Как ударит моча в голову, так, значит, и поведет бабу.
- Ты это зря, - сказал Шехтман. - Далеко не все бабы дуры. А если по чувствам, так они и лучше нашего брата.
- - «Нашего брата», - передразнил Кузьмин. - Чевой-то не помню, чтоб у меня был такой брат.
- - Какой - такой?
Кузьмин не ответил. Сделал вид, что занят раненой правой рукой. У него разбитая пулей кость уже срослась, но, может, неправильно, и он, Кузьмин, заботясь о руке, разрабатывал ее, сгибал-разгибал, массировал.
- - А Зойка, - сказал Ваня Деев, не раскрывая горько зажмуренных глаз, - все-таки достигла. Утопилась в пруду.
- - В Кронштадте какой еще пруд? - спросил Цыпин.
- Ну как же - искусственный водоем. В него стекает по оврагу вода из дока Петра Великого.
- -У нас на пароходе «Салават Юлаев» была повариха, - басовито вступил в разговор десантник Николай Щур, костлявый мужичок с печальными, словно пылью запорошенными глазами на сухощавом, обросшем черной щетиной лице. - Звали ее Тамарка. У нас на речном пароходстве почти всех баб звали Тамарами.
- -Специально так подбирали? - спросил Кузьмин.
- -Не знаю. - Щур закашлялся. У него легкое было прострелено, он дышал трудно, со свистом. - Красивая, глаза карие, ну и фигура, конешное дело. Все было при ней. Ходил к Тамарке в каюту второй механик, Карим его звали. Башкир. Он был бешеный, не дай бог, если кто на Тамарку глаз положит. А прислали на пароход нового начальника радиостанции. Молодого да хваткого. И пошли у него с Тамаркой переглядывания, перекидывание словечками, то да се. Карим, конешное дело, приметил ихние шашни и пригрозил Тамарке: убью, если что. И вот, как раз в Уфе мы стояли - в порту приписки, значит, - случилось на судне плохое дело. - Опять Щур покашлял. - Ваня тут говорил: любовь. А я не знаю, любовь была у Тамарки с начальником рации или так... Кто ее знает, любовь... на каких весах взвесить... Женщин разве поймешь?.. Считай, что Тамарка начальнику от души давала, это факт. Вот она, значит, стряпала на камбузе, и тут заявился Карим - и давай угрожать. Не знаю, что Тамарка отвечала, вообще-то она на язык была дерзкая, - Карим хватанул с плиты бачок с кипящей водой и - плесь на нее.
- -Вот это да! - сказал Кузьмин. - И до смерти?
- -На ужасный Тамаркин крик прибежали матросы, ну и начальник рации тоже... Как увидел, что Тамарка, обваренная, на палубе корчится, так схватил кухонный нож и ударил Карима в грудь. Он сразу умер.
- -А Тамарка?
- -Ожоги были страшенные, но она выжила. Только уж красота ее улетучилась.
- -А начальнику что?
- -Судили, конешное дело.
Щур кашлял долго, побагровел весь.
- -Слушай, Щур, - сказал Кузьмин, - я вспомнил, ты ведь тоже был радист. У нас в батальоне. Да? Так ты Симу Дворкину должен знать.
- -Как же не знать - она в моем отделении была. Сима в самом начале десанта погибла, не дошла до берега. Снаряд в двух шагах рванул - и все...
- -Она ж такая маленькая была... - Кузьмин ругнулся. - Баб нельзя брать на войну. Не ихнее это дело.
- -Война вообще не человечье дело.
- -Вот уж сказанул, дядя Коля! - Цыпин хмыкнул. - Люди только и знают, само, что воюют и воюют.
- -Не человечье и не Божье, - сказал Щур как отрезал.
- -Насчет Бога я не в курсе, - сказал Кузьмин. - Знаю только, что нету его. А насчет человечьего - так все у нас через жопу. В десант отправилина гибель. А в плен попали - держат хуже скотины. Вон у англичан - и кормежка, и все как у людей. Здоровые, в футбол бегают...
Это он верно сказал. По соседству с советским располагался, отделенный проволокой в несколько рядов, лагерь английских военнопленных. Может, и американцы там сидели - сбитые летчики. Видно было: ходили сытые мужики в опрятном обмундировании, смеялись, ау-вау-мау, шули-вули-хули, и с утра до вечера гоняли мяч. Однажды подошли трое или четверо союзников к проволоке, прокричали с той стороны глазевшим на них Цыпину и Шехтману:
- Хэлло, рашн! Ю'в тейкн Одесса энд Симферопл!
С вышки немец-часовой свистнул в свисток, заорал англичанам, с угрозой наставил автомат. А союзники ну нисколько не испугались. Один из них, нос крючком, послал часовому непристойность: ударил ребром ладони себя по сгибу другой, выброшенной кверху руки.
С хорошей вестью о взятии Одессы и Симферополя поспешили Цыпин с Шехтманом в барак. Значит, идет наступление! Стали прикидывать, на каком расстоянии Восточный фронт от этих мест, да с каким темпом наступают наши. Шехтман острым камешком процарапал на серой стене барака линию фронта и побережье Балтийского моря, наметил примерный масштаб - получилось, что наступать еще - ого-го! - тысячи две километров.
- Не дождемся мы, - сказал Цыпин, почесывая под гимнастеркой выпирающие ребра.
В другой раз они с Кузьминым шастали неподалеку от границы-проволоки, и с той стороны их окликнул долговязый англичанин, а может, американец:
- Рашн! Хай! Тейк ит!
Размахнувшись, он метнул через проволочные ряды небольшой пакетик. Живо развернув пеструю этикетку, Цыпин с Кузьминым обалдело воззрились на плитку шоколада. Надо же! Они и в прежней-то, довоенной жизни такое чудо на зуб не пробовали. Ну союзники!
- Спасибо! - крикнул Кузьмин. И вовсе некстати добавил: - А второй фронт когда откроете?
Союзник, само собой, не понял. Улыбнулся в сто зубов, помахал рукой и пошел своей дорогой - гонять мяч.
Шоколад Кузьмин предложил тут же съесть. Но Цыпин сказал:
- Нет, Ване отдадим. Он же, само, доходит.
Отдали Ване Дееву полплитки, остальные квадратики поделили меж собой. Они видели: Ваня от своей доли отдал кусочек Шехтману. Ну это его дело. Шехтман, конечно, с ним много возился. Рана у Деева заживала медленно, а главное-терял он силы, страшно отощал. Ведь он, в свои-то неполные двадцать, еще рос, ему питание было нужно, хоть какой приварок, а не одна постылая разваренная брюква.
У многих тут были признаки цинги - кровоточили десны, пошла по телу красная сыпь. А у Вани Деева и того хуже, Шехтман обнаружил темные пятна на груди и спине. Кажется, это была пеллагра. Шехтман поплелся в ревир. Он же умел по-немецки, вот и пустился объяснять про деевскую пеллагру: мол, надо лечить, - но тамошний чин, не поймешь, врач или кто еще, не дослушал, а только спросил номер барака и коротко сказал, что эти люди - сПезе МепзсЬеп - на днях будут отправлены в другой лагерь.
Эта новость ошеломила население барака. Куда еще? Гонят и гонят, как скотину, в глубь распроклятой своей Германии...
В ту же ночь проснулись от неблизкого, но внятного грохота бомбежки. Воздушные волны, рожденные ударами бомб, сотрясали барак, в оконце, забранном решеткой, грозно, багрово мигало, слышались нервные барабаны зениток. В Штральзунде был у немцев судостроительный завод-его-то, должно быть, и бомбили союзники.
Бывший десантник Щур сказал:
- -Конец света, конешное дело. Так и сказано - небо свернется в трубку.
- -Как это - небо свернется? - спросил Цыпин.
Щур не ответил.
Стихло в третьем часу ночи. А ранним утром - подъем, построение. Небо еще не очистилось от дыма и гари бомбежки, но в просветах робко проглядывала голубизна, - оно, небо, словно в сомнении присматривалось к земле, охваченной войной: айв самом деле, не свернуться ли... стоит ли обволакивать эту дрянную планету...
В тот же день их команду, семьдесят человек, привезли поездом в близкий от Штральзунда порт Свинемюнде и загнали в трюм парохода. Это было что-то новое. Уж не собираются ли немцы вывезти их в открытое море и утопить вместе с пароходом? Уж больно старый он был, на черных листах обшивки имел вмятины - явно боевые рубцы. Сиплым гудком пароход возвестил о своем отрыве от пристани и почти сразу стал медленно - по-стариковски - переваливаться с боку на бок. Куда он шел? В какую новую неизвестность судьбы?
Валялись на слежавшемся сене. В открытый люк скромненько проникал свет дня - там, наверху, было солнце, море, весна. Выходить, поднявшись по трапу, на верхнюю палубу можно было только в гальюн - металлическую коробку на корме. Двое часовых с автоматами присматривали, чтобы только в гальюн - и обратно в трюм.
Цыпин поднялся наверх. В лицо ударил холодный ветер. Вскрикнули, словно приветствуя, чайки, летящие за неторопливым пароходом. Море было ярко-синее, вспыхивали и гасли мелкие барашки. Дым, валивший из трубы, уносило в сторону, влево, и там, на горизонте, смутно рисовался далекий берег. Чудно это было - вроде как во сне.
Вечером спустили в трюм хлеб в ящиках, куски черной колбасы и неизменный эрзац-кофе в больших термосах.
Шехтман, ходивший наверх, объявил:
- - Слева близко - берег. Я часового спросил, что за земля. Он говорит - Дэнемарк, то есть Дания. Значит, проходим Зунд.
- - Что это? - посыпались вопросы. - Где это?
Шехтман и еще двое-трое, помнившие школьную географию, объяснили про датские проливы. Но оставалось загадкой - куда везут? В какой-то германский порт? Но почему же не на поезде? В Данию? Тоже непонятно. Ну не в Англию же...
Ночью Ваня Деев всполошил трюм истошным криком. Цыпин, лежавший рядом, разбудил парня:
- Ты чего? Приснилось, да?
Ваня сидел сгорбившись, потирая лоб. В слабом свете синего фонаря, качающегося возле люка, его лицо с обтянутыми скулами казалось наполненным ужасом.
- -Там... - Ваня неуверенно ткнул пальцем в сторону трапа. - Там он...
- -Кто? - спросил Цыпин.
Но Ваня не ответил. С тихим стоном лег на спину, умолк.
Весь следующий день он лежал неподвижно, с трудом заставили его съесть пайку хлеба и выпить «кофе». Шехтман потерянно качал головой: ничем нельзя было помочь парню. Темные пятна пошли у него по всему телу.
Деев доходил.
А пароход все шел и шел, оставляя позади Каттегат, как полагали те, кто помнил географию. В Скагерраке болтанка усилилась. Начало темнеть, в трюме опять зажгли синий фонарь.
Ваня Деев вдруг раскрыл глаза.
- Толя, - еле слышно позвал он Цыпина. - Ты здесь? Ты после войны, если в Кронштадте будешь... Ты найди мою маму... на Карла Маркса, семь... Слышь?
- -Да слышу, - сказал Цыпин. - Коли живой буду - найду.
- -Ты ей скажи... ты скажи, что я хотел к ней вернуться... очень хотел...
- -Может, и вернешься... - Цыпин подыскивал еще слова утешения, но не нашел.
Да Ваня и не услышал бы его слов. Опять уставился на качающийся фонарь, снова ужасом наполнились его глаза. Вдруг, указав на фонарь пальцем, дико закричал. Его тощее тело свело судорогой.
- Галлюцинация, - пробормотал Шехтман.
Он гладил Деева по голове, как маленького.
Качка все усиливалась, пароход, скрипя переборками, словно хрипло вздыхая, переваливался с борта на борт. Население трюма не спало - разве уснешь, когда тебя непрерывно перекатывает с боку на бок, как пустой бочонок.