На другой день в карьере к нему подошел Шехтман, тихо спросил:
- - Ты действительно хочешь бежать?
-Ну.
- - Я знаю, куда идти. Видел на карте.
Коротко Шехтман изложил свой план. Отсюда до Печенги - а за ней линия фронта - примерно триста километров. Много, да. Но в тундре теперь полно морошки. Вода - в озерах да и в болотах. Ну и, полагал он, в норвежских поселках их не выдадут, накормят. Норвежцы немцев не любят.
- -Триста километров... - Цыпин в раздумье потеребил рыжую клочковатую бородку.
- - Недели за полторы дойдем до передовой. А там - выйдем к своим.
- - Ну давай! Коли не выйдем, так хоть, само, на воле помрем.
- -Только вот что, Цыпин: никому не говори. И дружку своему, Кузьмину, ни слова.
- - Да он, может, тоже захочет...
- -Нет, - решительно сказал Шехтман. - Если ему скажешь, то я уйду один. Ясно? Ну дыши глубже.
Два дня они тайком обсуждали план побега. Тут нельзя было ошибиться ни в какой мелочи. Но вот снова появился унтершарфюрер Хуммель. Он, с палкой под мышкой, прохаживался по каменоломне, остановился возле Шехтмана, улыбнулся одними губами. Шехтман эту улыбочку понял как сигнал: он обречен. Хуммель не станет дожидаться, пока на запрос лагер-фюрера об обрезании у азербайджанцев придет ответ из научного ведомства. Хуммель поиграет с ним, как кот с мышью, и забьет. И Шехтман сказал Цыпину:
- Завтра бежим.
Отхожее место в карьере было у края горного кряжа, среди скал. В обед беглецы со своими мисками расположились поближе к этим скалам. Наскоро выхлебав суп, Цыпин скрылся в отхожем месте - присел, как бы по нужде. Не разгибаясь, на четвереньках пополз меж скал за огромный каменный выступ. Теперь его не могли увидеть из карьера. Он привстал, прислушался - ни дать ни взять дикий зверь, уходящий от охотника. Привычно скрежетала камнедробилка, доносился обычный гул голосов, звяканье ложек о миски. «Чего ж он не идет?» - подумал Цыпин, и тут выполз из-за скалы Шехтман - маленький, чернобородый, с выпученными (от преодолеваемого страха?) глазами. Молча, обходя торчащие тут и там скалы, побежали за горный кряж, в тундру. Потом, задыхаясь, перешли на шаг. Под ногами стелился мох-серовато-зеленый ковер, в который вплела красный узор созревшая морошка. На ходу беглецы рвали ягоды, морошка была кисло-сладкая, ее сок стекал им на бороды.
И уже умолкли за горным кряжем стоны камнедробилки. Уже на порядочное расстояние ушли беглецы, длиннее стали тени, скользившие перед ними. Звенели комары, липли к потным лицам. Под сапогами захлюпала вода. Взяли влево, обходя болото. Далеко на востоке проступила из бледной голубизны неба неровная полоска снега - то была горная гряда, а за ней, как они полагали, - свои, свобода. Да и теперь уже свобода кружила им голову.
Вот только хромал Цыпин все сильнее.
- -Давай перекурим, - выдохнул хрипло. - Не могу идти.
Шехтман качнул обвязанной головой: рано еще отдыхать, надо оторваться как можно дальше. Но что поделаешь...
Растянулись за огромным пятнистым валуном, поросшим лишайником. У Шехтмана был чинарик, полсигареты, и каждому досталось по три затяжки. Шехтман сказал, глядя в бледное, словно от немощи, небо, по которому с печальным криком летела стая каких-то здешних птиц:
- -А в Баку небо синее. На приморском бульваре акации, и всегда, когда моряна, пахнет мазутом.
- -Чего ж тут хорошего, - буркнул Цыпин.
- -Нет, в Баку хорошо. Ты не представляешь, Толя, как было хорошо. Много солнца... море... На бульваре вечером в темных аллеях целовались с девчонками...
Цыпина клонило в сон. Вдруг он вскинулся от толчка в бок.
- Слышишь? - сказал Шехтман.
Сквозь комариный звон донеслись какие-то отрывистые звуки. Беглецы осторожно выглянули из-за валуна. И оцепенели: из низинки поднимались, словно вырастая из земли, фуражка с высокой тульей, пилотки, красные лица, мундиры... две собаки на поводках, с лаем рвущиеся вперед...
- Ходу! - крикнул Шехтман и побежал прочь - на восток, к далекому горному хребту, к снежной полоске в голубоватом небе.
Цыпин что было сил припустился за ним. Но погоня продолжалась недолго: от сытых голодные не уйдут. Цыпин споткнулся, упал - на него с рычанием прыгнула овчарка, она рвала когтями гимнастерку и костлявую грудь, пыталась вцепиться клыками в горло, Цыпин отбивался.
Вторая овчарка настигла Шехтмана, прокусила ему руку. Отчаяние придало ему силы, он отбросил разъяренного зверя, вскочил с зажатым в руке камнем - тут же подбежавший Хуммель с размаху ударил его палкой. С криком «Сволочь фашистская!» Шехтман метнулся, ткнул камнем Хумме-лю в нос, тот взвыл, попятился, выхватил из кобуры револьвер и выстрелил Шехтману в голову - раз, другой...
Два солдата били Цыпина сапогами, прикладами автоматов. Тут бы и ему конец, но Хуммель выкрикнул что-то, и солдаты оставили его, окровавленного, корчащегося от боли.
А Шехтман лежал недвижно, с залитым кровью лицом, с вывернутой рукой, вытянутой в сторону недосягаемого востока.