Главная > Архив выпусков > Выпуск 5-6 (1) > Проза
Амалия КАХАНА-КАРМОН
НЕИМА САСОН ПИШЕТ СТИХИ
(Окончание)
Впрочем, он сейчас же свернул в боковой переход. И снова не увидишь его до самого звонка. Может, у него было там какое-то дело.
Конец уроков. Девочки перевернули стулья, взгромоздив их на столы. Все ушли.
- Учитель, я хотела о стихах... Простите, не знаю, но утром вы были как-то не в себе.
Учитель Иехезкель молча глядел на меня. Потом, словно сосчитав про себя до десяти, произнёс тоном заучившего роль актёра:
- Да, стихи. Я начал, прочёл около двух страниц и задремал.
Встал и ушёл.
Меня здесь нет, сказала про себя. Я иду по дороге, петляющей там, в горах. Выемка с дождевой водой, будто серое озеро цвета масличного листа. Валуны у дороги. Трещины на коре. Масличные деревья, по склону горы на скудных полосках земли округляются линии узкой распаханной борозды. Низкие ограды, сложенные из каменных обломков. В лоне изумрудной листвы кипариса набухают, цепляясь за проволоку, тяжёлые гроздья чёрного винограда. Шелковица. Тёмные кипарисы. И вот уже осень. Воздух блестит, наполненный влагой. Предметы лоснятся ртутью. На линии горизонта старые сосны в ряд. Растрёпанные, частью наклонённые. Их кроны касаются неба. В ложбинах всё больше вспаханных полей, но мне не увидеть их всходов зелёных. Не вернусь я этой дорогой. Не увижу более Иерусалима. Дорога, петляя, уходит вверх. И вот уже небо в обрывках вуали, красной и тёмносерой. Будто стоя на эскалаторе, приближаюсь я к городу. В конце улицы происходит закат. Люди идут туда. Люди приходят оттуда. Словно с пожара. Несёт меня вдоль бровки тротуара, руки скрестила на груди, будто мать, потерявшая сына. Постепенно озарилось всё небо, снова плеснуло на землю кровавое сияние. Сиянье конца света. Долго густело оно. Калеча и раня, искололи розовое сияние иглы уличных фонарей, выстроенных через равные промежутки петляющей световой змеёй. Пока не остались лишь рысаки облаков, скачущие галопом на линии золотистого горизонта. Вот и людские лица словно с повязками на глазах, чтоб не глядели. И нет уже никого. Дорога достигла дождя, достигла града. Одни лишь кони мрака, мглы и тёмной беды, кони града, железа, тумана. Зима уже позади, дорога вышла к мостам. Полдень. И языки пламени полыхают и взвиваются между мостами в дыму и витающем пепле. Рукой заслонила глаза.
Невзначай, да и в самом деле случайно, рассеян, в самом деле - рассеян. Сидит там учитель Иехезкель, ест свой бутерброд. Его волосы с самого утра сбились набок, и стал он похож на североамериканского поселенца. И совсем уж неожиданный, новый жест, почему-то пронзивший моё сердце, - прикрыл рукой свою красивую щеку и подбородок, будто лепит заново свое лицо.
Ученица подошла к нему с книгой. Заявляет: «Здесь непонятно». Взял карандаш. Указал на предыдущий абзац. «Это понятно? Прочти. И тогда поймёшь». Терпение, сохранение дистанции, которую запрещено ему нарушать. В том смысле, что всегда подчиняется он лишь установлениям, туманным и необъяснимым. Как хватило у меня духа в незапамятные времена собраться с силами и сказать ему, теряясь и краснея: «Учитель, скажите от моего имени вашей книге, чтобы к следующему разу стала она понятнее». И он, слегка улыбнувшись, в растерянности почесал свой стриженый затылок. Было это давным-давно, когда, проходя между партами, он мог ещё сказать о высоких хоромах, которые нарисовала на полях тетради: «В хорошем районе. Три комнаты люкс. Выгодные условия оплаты».
Вытряхнув сливовые косточки из салфетки, я вернулась на своё место. Из окна доносились слова считалки - девчонки прыгали через скакалку. В класс вошла Бат-Шева и стала секретничать с подружками. В сердце истома - мои стихи. Каштаны, абрикосы и персики за окном недоуменно, с убийственным осуждением наблюдают за мной, следят. Пришло в голову, что и директриса говорила со мной из жалости, как с больной. Утром, когда стояла она с учителем Иехезкелем, а я проходила мимо, взглянула на меня и на него, на меня и на него. Лишь господин Авдала близорук. Я сложила свою салфетку.
- Нет, червлёное дерево вовсе не червиво, - отвечал учитель Иехезкель ровным приятным голосом. - Это томлёное дерево. Томлёное? Разновидность красного дерева. Почему дерево именно червлёное? Не знаю. Это дело писателя, он пишет, как хочет. - И добавил: - Нам важна суть.
В коридоре я встретила доброго господина Авдалу. Он полон был благосклонности:
- Мы, с Божьей помощью, пошлём, это стихотворение в газету. - И, обращаясь к кому-то у меня за спиной, с гордостью добавил: - Вся учительская говорит: наша Неима Сасон будет поэтессой.
Тут я увидела, кто оказался у меня за спиной: это был учитель Иехезкель. Он ничего не сказал, прошёл мимо.
Когда отошел господин Авдала, я кинулась догонять учителя:
- Учитель, я хочу поговорить с вами.
Учитель Иехезкель покачал головой. Нет. На ходу, не останавливаясь, засмеялся, в смятении разводя руками, и был на себя непохож:
- Ну и утро! Такого ещё не бывало! - Смех его напоминал кашель.
- Разве в этом дело, - взмолилась я. - Поймите, когда сейчас вы смеялись и разводили руками, я не узнала вас. Вы вели себя как Бат-Шева с девочками, как мальчишка, которому показали картину или статую Венеры, а он смеётся и пальцем тычет - глядите, Венера - голая. Но я не об этом. Я говорила вам, что господин Авдала и директриса похвалили стихотворение. Но и это неважно. Хоть и приятно было услышать. Но я хотела узнать лишь ваше мнение... пламя и свет обратил во прах... Но я даже не осмеливаюсь спросить.
- Неима Сасон, девочка слишком умная для меня. - Тут он застыл как соляной столб, как гипсовая фигура, и побелевшими губами - тень залёгла вокруг рта - произнёс:
- Ум, конечно, достоинство. Однако, лишь одно из многих. И не самое главное. И ещё - даже ты не всегда можешь догадаться, когда и почему смеётся человек. Кроме того, ты всё время заставляешь меня говорить о том, о чём я говорить не могу. Не могу. - И тут он взорвался:
- И не хочу!
Измученная, униженная, потеряв собственное достоинство:
- Почему?
- Потому что не стану этого делать, - отрезал он и сжал губы.
Упрямый. Мягко говоря. Упрямый. И в аду не сгоришь.
- Ладно, - в замешательстве я указала на дверь учительской. - Можете идти. Вы свободны.
- Я иду туда, - тихо сказал он, и, рассерженный, направился в другую сторону.
Я не двигалась с места. Учитель Иехезкель уходил. Но остановился, обернулся, кинул на меня взгляд, полный злобы, и пошёл дальше.
- Учитель! - снова кинулась я следом, - ...пламя и свет обратил во прах, и праху неведомо, что он сокрыл... О, учитель!
Не знаю, слышал ли он меня. Потому что я ещё продолжала говорить, когда он обратился ко мне:
- Сегодня - школа. Завтра - жизнь. Выслушай и запомни. Есть рамки. Да не сотворит человек всё, что ему заблагорассудится. Ты, Неима Сасон, ты, Иехезкель Да Сильва, будьте добры, приноровиться к законам. Так у нас заведено. Притом, по доброй воле.
И ускорил шаг.
О, всё кипит у меня внутри! О, лишь тетрадь мою верни, твердила я про себя, и я тебе скажу:
- Видишь этот мусорный ящик напротив? Выброси её.
О, если бы вовсе я не писала стихов, повторяла я, не в силах слёзы удержать. В памяти всплыло название театрального представления на афише: «Укрощение строптивой». И альбом пластинок на витрине с изображением кнута, увитого розами, розами. Вдруг охватил меня ужас внезапного озарения - будто вырвана я из привычного мира и заброшена в иную плоскость - и бьёт уже по глазам пульсация света: сказано было об этом. О таинстве перевоплощения слабого в героя. Да, я знала. Знала всё время. Всегда. Но почему-то не знала, что знаю.
Господь отвечал Иову из бури ... Где был ты, когда Я полагал основания земли? Скажи ... Кто положил меру ей, если знаешь... Кто затворил море воротами, когда оно исторглось... Когда Я облака сделал одеждой его и мглу пеленами его. И дал ему Мой закон и поставил засов и ворота. И сказал: «доселе дойдёшь... и здесь предел надменным волнам твоим»?... Где путь к пристанищу света и где место тьмы... и по нашей доброй воле. Чтоб успокоить смятение взлёта, когда-то пробившийся свет - мягкий, как сияние непорочной луны, восходящей и набирающей силу, - преодолел слепоту.
На полпути остановился учитель Иехезкель. Обернулся. Вернулся ко мне.
Будто кто-то нас все время дергает за невидимые нити! Пошёл. Я за ним. Пошёл. Остановился. Пошёл. Я не двинулась. Поспешила вослед. Остановился. Пошёл. Остановилась. Пошёл, обернулся. Вернулся. Под чью дудку мы пляшем? Теперь он стоял и не знал, что сказать. Я тоже не знала. Вытерла глаза кулаком. Заметил учитель моё новое платье: «Похудела ты, Неима Сасон, похудела», выговорил он, наконец, жалким голосом, направился в сторону учительской, и лица на нём не было. Я стояла и видела, как он вошёл, присел и облокотился на большой стол, покрытый плюшевой скатертью. Сидел там один, в стороне от других, под настенной росписью, на которой маслом изображено странное дерево, корни увиты лентой с надписью: «Древо жизни уготовано тому, кто лепится к Б-гу». О чём-то там говорили. Кто-то произнёс: «Духовная пища». В шкафу, закрытом замысловатой решёткой, заперты книги: «Долг сердца», «Книга основ», «Исправление душевных качеств», «Испытание мира». Кто-нибудь их читает? Сидит в одиночестве учитель Иехезкель, двигая машинально большую керамическую пепельницу, на которой выбита голубая эмблема и название «Отель Палас», сидит так, будто в самом деле удар обрушился на его голову. В волосах его, сбившихся набок, что-то жалкое и смешное. Пришёл Альфандари, принёс и ему чашку чёрного кофе. Спящий среди бодрствующих, бодрствующий среди спящих, не глядя, шевельнул учитель Иехезкель губами в сторону Альфандари и взял чашку, не переставая двигать пепельницу. Не надо, дорогой мой учитель. Не надо. Велико волнение накануне события, всякого события: ожиданье сначала, и вот выпадает жребий - так или этак. Момент рождения. Начало. И чтò началось. Пусть же всё небо обратится писчей бумагой и мир - столешницей, и лес пойдёт на стило, всё равно не сможет никто описать того, чему научилась я у моего наставника. «Альберт!» - позвала директриса учителя Альберта, но взглянула в сторону двери. Я поспешно спряталась, чтобы меня не заметили. А дудочка всё ещё манит в пляс. Стремится душа постигнуть мелодию. В гневе Твоём живу, узда Твоя мне управа, но стремиться прочь душе ещё суждено.
Тетрадь он мне не вернул. Не знаю, что с нею стало. Может, он её сжёг.
Купила другую тетрадь.
По вечерам я придвигаю стул к железному столику на балконе. Восходит великолепная луна. Дремлет Иерусалим. Лишь мною движут виденья. Летают, парят и кружат, беззвучно живые картины сменяют одна другую, в них только движенье и жест, и милости просят они: этот напор, вспышку света, сияющий нимб, дыханье живого текущего мига - спаси! Унеси. Сохрани. Покуда не сместилось всё, не соскользнуло с освещённого края в царство теней.
Мы учили: арфа висела над изголовьем Давида, и в полночь северный ветер, струны перебирая, играл над ним. И бывало, не спал Давид, углублённый в занятия Торой, покуда заря не зардеет. А я жалким своим пером пишу и грешу, пишу и стираю:
«Наш учитель господин Авдала, между прочим, сказал...»
Перевод с иврита Якова ЛАХА
От переводчика >