«Диалог»  
РОССИЙСКО-ИЗРАИЛЬСКИЙ АЛЬМАНАХ ЕВРЕЙСКОЙ КУЛЬТУРЫ
 

Главная > Архив выпусков > Выпуск 2 (1997/98-5758) > Диалог

 

Лев АННИНСКИЙ

 

КАКОЙ СМЫСЛ ПОМНИТЬ, КОГДА МОЖНО ЗАБЫТЬ?

Заметки на полях исповеди Аарона Апельфелъда

Уж кто-кто, а Аарон Апельфельд мог не стыдиться своей биографии, хотя совпала она изначально с Катастрофой. Он не брел покорно в тол­пе обреченных - сопротивлялся. Из гитлеровского концлагеря - бе­жал. Три года скитался по Украине, скрываясь от карателей, пока в 1944 году не пришли русские. Больше не скрывался - наступал. Нау­чился у победителей русскому мату, но не перестал быть евреем.

Ему было восемь лет, когда все это началось.

Ему было четырнадцать, когда в первый послевоенный год он доб­рался до Палестины. Там он начал другую жизнь - с нуля. С ивритско-го букваря. Появилась возможность забыть прошлое, зачеркнуть, вы­бросить из памяти.

Он не забыл.

Впрочем, пробовал забыть - как и большинство евреев, в полумерт­вом состоянии вывалившихся из фашистской мясорубки и доставлен­ных на пустынный палестинский берег. Они спаслись от смерти - те­перь им надо было спастись от презрения.

Когда в 1989 году я впервые оказался в Израиле, то был потрясен этой историей. Не фанфарами - похоронным звоном обернулось спа­сение. Местные евреи, не нюхавшие дыма Освенцима, спрашивали у тех, кто в том огне горел, почему они так покорно шли, когда их гнали на смерть. Это спрашивали те, которых не гнали.

Разумеется, свою правоту можно найти в любом опыте. Это зависит от того, с кем ты себя идентифицируешь, то есть на чью сторону мысленно встаешь. Я не мог встать на сторону попрекавших, хотя понимал их ярость: в нее они пережигали унижение при виде тех, кого гнали и кто на смерть «шел». Я понимал и тех, кто хотел все это забыть, сделать небыв­шим. Понимать - понимал. Но чуял и другое: забыть - еще страшнее.

Это что-то вроде ловушки. Жить с такой памятью нельзя. И без нее - нельзя.

Апельфельд - на этой грани:

«С большинством детей, прибывших со мной, произошла разителъ-' метаморфоза. Они похоронили прошлое, они как бы заново роди-НаЯсъ и теперь пытались жить заново. Их прошлое вряд ли можно бы-тоСназвать героическим, а атмосфера Эрец Исраэль 1946 года была Л ына героики: все были сильны, все с честью прошли войну... А мы? Мы были в лагерях, мы голодали, бродяжничали, нас били...» Господи, а кого не били в этой жизни? А если не мордовали физиче­ски так все время держали под угрозой, что могут. Во мне, разумеется, говорит русский опыт. Русская история полна симфоний на эту тему. Первое поколение не битых татарами московитов вышло на Куликово поле. Первое поколение небитых дворян вышло на Сенатскую пло­щадь. Первое поколение разночинцев, не битое крепостными плетьми, вышло «на бой кровавый, святой и правый...»

Как выпасть из этой святой кровавой карусели? - вот вопрос, кото­рый висит над нами и сегодня. Импульсивная реакция: забыть! Все за­черкнуть! Семьдесят советских лет - вымарать! Потому что невыно­симо помнить, когда не можешь ни оправдать, ни изменить. Я гляжусь в еврейский опыт, как в зеркало. Вот он, этот опыт: «Каждый из нас стыдился своей собственной истории и хотел быть кем-то другим. Не самим собой, кем-то другим. Большинство моих сверстников поменяли фамилии: какой-то Апельфельд (не я) захотел быть Карни... Так появились всякие Амиры-Шамиры. Изменив имя, мно­гие полагали, что им удастся изменить себя. Воспоминания о прошлом были загнаны глубоко внутрь. Некоторые из нас, даже став героями израильских войн, стыдились признаться в том, что пережили Ката­строфу. Жертва стыдилась того, что именно она жертва. Не могла примириться с этим. Вчерашние жертвы меняли свое обличье: безбо­родые отращивали бороды, брюнеты становились блондинами, низко­рослые тянулись вверх, хилые качали бицепсы: стать сильнее, выше - физически и духовно.»

<...> до сих пор сотни израильтян боятся заглянуть в себя, особен­но те, кто пережил Катастрофу. Боятся осознать, что произошло с ними. Они скрывают это даже от собственных детей. Более того, ог­ромные усилия потрачены на то, чтобы ничего им не рассказать. Ок­ружение требовало от них: будьте как все. Внутренний голос и голос внешний в унисон твердили: забудь!..» Внешний голос - крик телевидения, газет, радио: этого не было, не было, не было! А если было, то будь оно проклято, проклято, прокля­то! А кто причастен - тот кайся, кайся, кайся!

А внутренний голос - что? В ответ на внешнее давление - протест почти автоматический. То есть если мне велят каяться, так я скорее всех их пошлю, чем присоединюсь к хору. Когда мне говорят: «Не бы­ло», так я из-под земли буду доставать то, чего «не было». А в то, проклинаемое время вернуться - хочется? О, нет. Немыслимо, невозможно. Лет десять назад, когда я впервые смотрел фильм «Покаяние», то чувствовал, что это такое: вернуться. Я был совершенно убит тем патологическим страхом, который помимо воли поднялся во мне откуда-то из комсомольского, пионерского, дет­садовского подсознания: где-то на дне души оно дремало.

Ужас в том, что подсознание дает о себе знать не героическими от­звуками, которых тогда вроде бы было больше, а именно страхом. И сознание теперешнее, вроде бы избавленное от Сталина, ничего с этим патологическим страхом поделать не может: стоит рядом в бессилии и ждет, пока наваждение минет.

Страшный синдром: этим же подсознанием я понимаю, что ни се­кунды не выдержу, если вернусь в ту катастрофическую реальность, и вместе с тем - я ту реальность не хочу предать забвению. Я не могу это ни примирить, ни объяснить, ни располовинить. Я только знаю, что мой отец, вычищенный из комсомола и добившийся восстановления, потом вычищенный из партии и добившийся восстановления, потом вычищенный из призыва по возрасту и добившийся, чтоб"ы его посла­ли на фронт добровольцем, пошедший туда и сгинувший там без вес­ти, - был счастлив. А я при мысли о нем несчастен. Но буду еще бо­лее несчастен, если не удержу мысли о его счастье.

Я не знаю, счастливая или несчастная судьба у России в XX веке. Она такая, как есть, и я не берусь вымерять ее ни по каким внешним меркам. Я без нее, без этой памяти, жить не умею. И все мерки - «хо­рошая», «плохая», «тоталитарная», «единодушная» и т.д., - все это только после того, как я скажу себе: она моя.

Апельфельд говорит: можно адаптироваться в новой реальности. Но это будет внешняя территория твоего бытия. Подлинная твоя жизнь - все равно там. Там, где тебя убивали, а ты потом отлеживался. В чужой опыт глядишься, как в зеркало. «Первую книгу я опубликовал в возрасте тридцати лет. Она назы­валась «Дым». Напечатать ее было нелегко, в ней говорилось о других людях. Они были старше меня, но, как и я. оказались в стране после Катастрофы. Они пребывали на побережье, не работали, много спа­ли. Это были не «целые» люди - половинки, а то и четвертушки, их сознание было четвертовано. Они пьянствовали, занимались контра­бандой, женщины - проституцией. Некое дно, периферийный наро­дец...»

Как сказано-то! «Периферийный народец». Шафаревич такого бле­ска не достигал, он говорил «малый народ» в недрах большого.

Интересно, сколько периферийных народцев существует в пределах большого народа? Бомжи современные - периферийный народец? Или это боевой резерв боевого отряда, так сказать, арьергард авангар­да? А «лишние люди», весь прошлый век вылетавшие за пределы рус­ского дворянства - периферийный народец? А разночинцы, недоучив­шиеся умники, «не кончившие курса» вечные студенты, не умевшие вписаться в «систему» и составившие тот странный народец, который позднее был назван русской интеллигенцией? Интеллигенция нашего века - это что? Прослойка? Между рабочими и крестьянами? А кре­стьянин, бросивший землю и пристроившийся в городе: ночь в бараке, день на подсобных работах? А рабочий, вылетевший сегодня с оборон­ного завода (остановившегося по причине «кризиса неплатежей», а точнее - по причине невостребованности продукции), - рабочий этот, переквалифицировавшийся в «челнока»-торговца, - он где: в на­родце или в народе, на периферии или в сердцевине?

А это от ситуации зависит. Когда общая опасность вынуждает людей сплачиваться - тогда наполняется живой и опасной кровью само понятие "народ", и тогда все, что не входит в него, остается на периферии.

Но люди не могут все время жить в осажденной крепости. В конце концов они периодически разряжаются. Целые поколения попадают в кое состояние, целые эпохи окрашиваются таким расслабом: «не ра­стают» «много спят». Сознание «уполовинено», «третировано», «чет-рптовано» то есть неприкаянно. Апельфельд нарисовал портрет изра­ильтянина второй половины 40-х годов, но в ту пору и наши люди, выбравшиеся живыми из военной мясорубки, надеялись «от Сталин не дал: вздрючил, скрутил, загнал в лагеря, завербов кие стройки, третьей мировой войной запугал. И, может, не без основа­ний   Так или иначе русская релаксация отодвинулась на полстолетия и на три поколения. Вот она теперь и достала нас. Хорошо, если для России это не кончится Катастрофой. Впрочем, 1917 год - Катастрофа?

Я думаю, что и 1610-й - тоже. И 1385-й. И 1237-й. Только все это более или менее забытые Катастрофы.

«О Катастрофе у каждого своя история. Масса мемуаров. Но ме­муары дело такое: ты написал и избавился. Литература - это нечто иное. Мемуаров о Катастрофе много - литературы на иврите о ней, почти пет. Почему? Ведь треть нашего народа уничтожена. Уце­левшие свидетели добрались до Израиля. Мемуары ими написаны, а ли­тературы - нет. Почему?» Потому что литература появляется тогда, когда появляются люди, го­товые ее воспринять. Дело не в том, что нет писателей, а в том, что нет читателей.

В СССР о Великой Отечественной войне были написаны горы ме­муаристики и тонны литературы, оставшейся «внутри ситуации». Чув­ствовалось, что нет вершины, которая поднялась бы надо всем. Помню диалог во время читательской конференции по «военной прозе».

Вопрос из зала:

-        Почему об этой великой войне не написано ничего, равного «Вой­не и миру?»

Ответ:

-     Потому что среди нас с вами нет ни Андрея Болконского, ни Пье­ра Безухова, ни Николая Ростова.

Когда появился роман Гроссмана «Жизнь и судьба», вопрос отпал. Значит, «среди нас с вами» выросли люди, способные понять и драму партийца-коминтерновца Крымова, и драму военспеца Новикова, и драму ученого Штрума. Не порознь: того, другого, третьего, а - об­щую нашу драму. Появилась Литература.

«Воспоминания о Катастрофе живут как бы в глубоком подвале, ку­да каждый спускается в одиночку. Об этом не говорят не только друг с другом, но и сами с собой. Я и не пытался писать о себе - таких ис­торий в нашей стране более полмиллиона, есть и пострашнее, - я хо­тел понять смысл. Если пет смысла, зачем все это?..» Какой смысл в гибели? В унижении? В том, что ты бессилен, не мо­жешь ничего поправить?

А какой смысл во фразе: «Блаженны нищие духом»? Не телом, за метьте, - духом! Вроде бы уж духом-то надо бы богатеть и усиливать­ся. Пользу неуязвимости можно на пальцах доказать. Но нельзя дока­зать пользу уязвимости. Это абсурд - в него можно только верить. Ис­пытывать духом бессилие, измерять духом бездну нищеты - зачем? За­тем, что абсурд жизни все равно настигнет. Все равно придется все это измерить. Достаточно вжиться в факт смерти даже одного человека...

«Мы не можем постичь смерть одного ребенка - как постичь смерть миллионов? Наше сознание вытесняет Катастрофу, не прини­мает, отметает всякие разговоры о ней. Те, кто пережил Катастро­фу, пережили ее лично. И этот личный опыт, каким-то особым, уни­кальным образом преломленный, может стать литературой... Смысл - вот что важно для создания литературы... Как сделать так, чтобы то, что случилось с Ициком или Мойше, обрело универсальный смысл? Как найти эту «точку схода», мельчайшую крупицу, микроско­пический кристалл, где собралась вся трагедия?»

Для этого надо, чтобы сыновья Ицика и Мойше, вышедшие победи­телями из Шестидневной войны, и внуки их, переназвавшиеся Амира-ми-Шамирами, захотели вжиться душой в драму дедов. Тогда микро­скопическая крупица станет кристаллом, через который засветится Смысл.

Смысл - это не избавление от боли, а боль, ставшая твоим «Я». Твое «Я» и есть Смысл, все остальное бессмыслица.

«Еврейский народ побывал в аду. Как написать об этом?»

Интересно, есть ли на земле народ, который не побывал в аду? Об иных вариантах и рассказать некому: ни мемуаристов, ни слушателей. Ничего как бы и «не было».

А чтобы «было», надо жить памятью. Даже если на «внешней терри­тории твоего бытия» переворачивают все: отращивают (или сбривают) бороды, накачивают в подвалах бицепсы, меняют на башнях птиц на звезды. Или наоборот.

Москва, ноябрь 1997 г. 

Назад >

БЛАГОДАРИМ ЗА НЕОЦЕНИМУЮ ПОМОЩЬ В СОЗДАНИИ САЙТА ЕЛЕНУ БОРИСОВНУ ГУРВИЧ И ЕЛЕНУ АЛЕКСЕЕВНУ СОКОЛОВУ (ПОПОВУ)


НОВОСТИ

4 февраля главный редактор Альманаха Рада Полищук отметила свой ЮБИЛЕЙ! От всей души поздравляем!


Приглашаем на новую встречу МКСР. У нас в гостях писатели Николай ПРОПИРНЫЙ, Михаил ЯХИЛЕВИЧ, Галина ВОЛКОВА, Анна ВНУКОВА. Приятного чтения!


Новая Десятая встреча в Международном Клубе Современного Рассказа (МКСР). У нас в гостях писатели Елена МАКАРОВА (Израиль) и Александр КИРНОС (Россия).


Редакция альманаха "ДИАЛОГ" поздравляет всех с осенними праздниками! Желаем всем здоровья, успехов и достатка в наступившем 5779 году.


Новая встреча в Международном Клубе Современного Рассказа (МКСР). У нас в гостях писатели Алекс РАПОПОРТ (Россия), Борис УШЕРЕНКО (Германия), Александр КИРНОС (Россия), Борис СУСЛОВИЧ (Израиль).


Дорогие читатели и авторы! Спешим поделиться прекрасной новостью к новому году - новый выпуск альманаха "ДИАЛОГ-ИЗБРАННОЕ" уже на сайте!! Большая работа сделана командой ДИАЛОГА. Всем огромное спасибо за Ваш труд!


ИЗ НАШЕЙ ГАЛЕРЕИ

Джек ЛЕВИН

© Рада ПОЛИЩУК, литературный альманах "ДИАЛОГ": название, идея, подбор материалов, композиция, тексты, 1996-2024.
© Авторы, переводчики, художники альманаха, 1996-2024.
Использование всех материалов сайта в любой форме недопустимо без письменного разрешения владельцев авторских прав. При цитировании обязательна ссылка на соответствующий выпуск альманаха. По желанию автора его материал может быть снят с сайта.