Главная > Архив выпусков > Выпуск 5-6 (1) > Проза
Василий КАРДИН
ВЕЛИКАЯ БЕДА - ЗАБВЕНИЕ
П о с л е с л о в и е
Фотогеничность не обязательна писателю. Но она и не лишняя. Одного взгляда на портрет автора романа "Тяжелый песок" достаточно, дабы убедиться: писал его человек умный и - это немаловажно - умеющий добиваться своего. Такое умение насущно необходимо, когда взята тема не из самых желанных для издателей и редакторов.
С некоторых пор Анатолий Наумович Рыбаков тяготел именно к темам подобного рода. Хотя самодельный плакатик с девизом «Чтобы написать, надо писать» я оценил давно, еще при первом посещении кабинета, где, не отступая от собственного призыва, трудился писатель-лауреат.
Лауреат - это значило: литфондовская дача в Переделкино, членство в различных писательских правлениях, заседания коих Рыбаков игнорировал, не афишируя свое пренебрежение. Житейский ум, далеко не всегда полезный художнику, у него подчинялся велениям более высокого свойства. Бытуй тогда словцо "трудоголик", он, в отличие от иных нынешних литераторов, им бы не воспользовался. Хватило бы вкуса. А финальные страницы «Тяжелого песка» окрашены кровью. Запах писательского пота тут неуместен.
Память о погибших сородичах жила в этом уроженце Чернигова, теперь известном советском прозаике, с той или иной мерой искренности воздававшем должное свершавшемуся окрест. Не захлебываясь от восторга, но и не пытаясь посягать на недозволенное.
«Тяжелый песок» с его эпиграфом из Ветхого Завета возник в приграничной зоне, где, подобно зоне другой, опасен шаг вправо или влево. Рыбаков и не стремился делать эти шаги. Но, несмотря на постоянное ощущение зоны (что не обязательно предполагало вечную настороженность), подлинностью фактов, деталей, интонации добивался своей благородной цели. Цель не находилась под явным запретом, однако, и не относилась к излюбленным.
Во избежание кривотолков человек, от чьего имени ведется повествование, с самого начала оглашает свое кредо:
«Ни в какого бога я не верил и не верю. Русский, еврей, белорус - для меня меня нет разницы. Советская власть воспитала меня интернационалистом. Моя супруга Галина Николаевна - русская...» Уже на подступах к финалу он вспомнит об "Интернационале", «гимне нашей юности, наших надежд». Пускай надежды не сбылись, а "Интернационал" снят с государственного репертуара и заменен гимном во славу «великой Руси».
Декларации Бориса не представляются Анатолию Рыбакову архаичными. Пусть они кому-то и режут ухо. В отличие от этого «кого-то», да и Бориса, на долю Рыбакова выпала недолгая тюремная отсидка в молодости, предвоенные кочевья с тем, чтобы отсидка не повторилась. После войны он ушел в литературу (благо, по его же словам, там не заполняли анкету). Отсутствие анкеты, впрочем, не спасло от любопытства главного оценщика на заседании Комитета по Сталинским премиям: а не принадлежал ли товарищ Рыбаков, автор книги "Водители" к троцкистской оппозиции?
Александр Фадеев, принесший весть об этой трогательной любознательности вождя, дал необходимые заверения, обеспечившие премию.
Премия премией, но ни она, ни житейское благополучие не избавляли от тревожней потребности сказать о том, что, если и не умалчивалось, то все же не подлежало воскрешению. Когда киевлянин Виктор Платонович Некрасов заговорил о памятнике на месте Бабьего Яра, его пригласили в Украинский ЦК и доходчиво, с подобающей суровостью растолковали неуместность проявленной инициативы.
Бабий Яр был затоплен. Сперва человеческими руками, потом стихией. Спустя годы застроен. Среди новых зданий - помпезный "Президент-отель".
Официальное отношение к месту расстрела тысяч киевских евреев изменилось уже с распадом Советского Союза. Государственные лидеры независимой Украины сознают оплошность своих предшественников и невозможность с их наследием войти в сообщество цивилизованных стран. В Киеве режиссер Н. Засеев-Руденко снял сюжетный фильм о Бабьем Яре - "Леонора" с Элиной Быстрицкой в главной роли.
Подобно едва ли не всем советским литераторам, Рыбаков вникал в извивы политики, старался уловить нюансы. То был не досужий интерес «пикейных жилетов». Само движение рукописи по редакционно-издательским ступеням, преодоление цензурных запретов, ограничений во многом диктовалось веяниями «текущего момента».
Мне неизвестно, к примеру, пытались ли втянуть в позорный Антисионистский комитет Анатолия Рыбакова, который, как и все мы, был не чужд компромиссам. Правда, до определенней стадии. Уверен - он бы устоял. Даже если бы членство в комитете облегчило судьбу романа, что долго вынашивался и писался три года. Романа, по самой своей сути отвергавшего ложь, источаемую Антисионистским комитетом.
Тебя могло подташнивать от этой терминологии, от необходимости улавливать оттенки, интонации, дуновение ветерка. Но - назвался груздем...
Рыбаков видел некое противоречие между политикой и идеологией. В политике - государственный антисемитизм, в идеологии - дружба народов, интернационализм, лелеемый в своей душе Борисом. Да и не только им.
Вечно вибрирующая политическая линия была все же стабильнее, нежели идеология, позволявшая этой линии вибрировать, оправдывая любые зигзаги.
Нет ничего досаднее, чем в разговоре о литературе обращаться к политике с ее обременительным двуличием. Но Анатолий Рыбаков обязан был со всем этим считаться. Он писал о находящемся под полузапретом и вынужденно лавировал. Кое-что из оправдываемого в те дни способно сегодня настораживать, даже вызывать неприятие.
Что до меня, то мне поныне дороги искания и прозрения Анатолия Рыбакова, и не потому лишь, что нас связывала дружба. Самим ходом повествования о возвышенной любви и чудовищной трагедии он подвел нас к вещим древним словам: «Все прощается, пролившим невинную кровь не простится никогда».
Какая великая беда - забвение этих слов?..
Роман Анатолия Рыбакова - о гибели людей, полных жизни, объединяющей их с другими, людей, готовых постоять за нее, эту жизнь, и за себя. Свой уклад, свой выбор, свои традиции. Свое человеческое и национальное достоинство.
Их враг обозначался с прямотой, близкой публицистике. Вникать в психологию всех этих Штальбе, бывших учителей, запросто переквалифицировавшихся в палачей, автор не полагал нужым. Нацизм - и все тут. Эйхман тоже не родился душегубом.
Такой взгляд казался бы убедительнее, коль нацизму и впрямь противостоял бы идеальный интернационализм, гуманный по своим истокам. Интернационализм, коему присягали мальчики и девочки, получая пионерские галстуки, не догадываясь, что иные из них получат право на огульные расстрелы себе подобных. Коль фашистской диктатуре противостояла бы истинная демократия, превыше всего дорожившая человеком и человеческими ценностями.
Но чего не было, того не было. И никакие писательские маневры не могли восполнить отсутствующее. Сколько в этих ухищрениях шло от первозданной авторской искренности (либо наивности), сколько от тактических соображений человека, с молодых лет знавшего, что почем, каковы арбатские переулки и подворотни при дневном свете и при тусклых ночных фонарях, судить не берусь. Хотя в эти годы мы оба, осев в Переделкино (он на одной окраине, я на другой) встречались почти ежедневно, и Рыбаков, вообще-то не имевший привычки посвящать кого-либо в «тайны своего творчества», охотно делился мыслями.
Он жил романом, его многочисленными героями, их судьбами. Даже когда речь заходила о чем-то ином.
Работе за письменным столом предшествовало - он это умел, находил для этого время - собирание материала, дотошная выверка мелочей, исключавшая малейшую угрозу поскользнуться на арбузной корке. Поблажек себе не давал, на память не слишком уповал.
Отправился в места близкие с рождения, но уже отступившие в какую-то даль. Встретился со считанными свидетелями исчезнувшей жизни.
Среди обретений привез и записанный на магнитофонную пленку рассказ своей черниговской тетки. Не столько даже ради фактов, хотя ими несказанно дорожил, сколько ради интонации, манеры повествования. Эти интонация и манера всего явственнее в начальных главах. Потом они постепенно сходят на нет. Разумеется, не случайно.
Однако писательские намерения иной раз не совпадают с читательским восприятием. А времена, новые времена усугубляют расхождение. Пусть даже оно улавливается не всегда и не каждым. Читательская реакция тоже достаточно субъективна.
Рыбаков принадлежал к стреляным воробьям. За "Лето в Сосняках" его порядком клевали. По-моему, напрасно. Однако я так и остался при своем мнении.
Теперь, выходя на заминированное поле, Рыбаков, конечно же, предвидел неизбежные сложности. Как выяснится, впрочем, далеко не в полной мере. Его предосторожностей окажется катастрофически мало.
Одна из них - передача функций рассказчика члену семьи Рахленко, откуда вышли все главные герои. Но никто из главных не остался в живых.
Борис (он уже упоминался) уцелел, благо рано переехал в Москву, избежал смерти на передовой. И вернулся на пепелище, чтобы восстановить историю гетто, беспримерного мятежа, оплаченного кровью почти всех восставших, почти всех его родных.
Но повествовательный прием не всегда срабатывает в полную силу. Порой в словах рассказчика слышится говор рыбаковской тетки, порой самого Рыбакова. Минутами Борис злоупотребляет правом повествователя. История его женитьбы на русской девушке-фронтовичке, не слишком примечательная сама по себе, - явное проявление авторского рационализма, которому Анатолий Рыбаков бывал вообще не чужд. Хотя, зная свой грех, стремился его преодолеть.
Известная ординарность рассказчика, многих его суждений, отступлений должны были сколько-нибудь уравновесить неординарность главных проблем и конфликтов.
Далее >