«Диалог»  
РОССИЙСКО-ИЗРАИЛЬСКИЙ АЛЬМАНАХ ЕВРЕЙСКОЙ КУЛЬТУРЫ
 

 ГлавнаяАрхив выпусков > Выпуск 3-4 (Том 1) (2001/02-5761/62) > Проза


Юлий КРЕЛИН

ОСТАНКИ ВРЕМЕН УПАДКА

Врачебное свидетельство

ГДЕ ЖИВЕМ!

Незадолго до своей смерти Казакевич мне рассказывал ситуацию с его романом «Весна на Одере».

Сначала пресса была достаточно благожелательна. Но вдруг поток ре¬цензий приостановился, а в ЦДЛ появилось объявление о собрании писате¬лей с критическим разбором романа, и докладчиком был заявлен Фадеев. Это был знак известный, понятный и сулил разгром с последующим... А вот что могло последовать? Как говорится, «возможны варианты». Хорошие не просчитывались, а плохие — любые, вплоть до ареста. Не экстраординар¬ный случай в те времена.

«Я, как всегда в таких случаях, заболел. Так спокойней, — рассказывал Эммануил Генрихович. — И впрямь температура поднялась. Лежу, раз¬мышляю, готовлюсь. Надвигается день разбора—задача дотянуть температуру до дня, так сказать, X. Да, собственно, какой там X. Все ясно».
Однако еще раз посмеемся над литературой абсурда и будем строго при¬держиваться реалий нашей жизни.
Под вечер накануне разбора звонит Кожевников — в то время и еще Долго потом бывший главным редактором «Знамени», где роман был напе¬чатан.
«Эмик, нам надо с тобой срочно ехать». — «Куда? Вадик, я болен. У меня температура». — «Ничего, Эмик, оденься потеплее, шарфиком закутайся и ровно через час будь в подъезде». — «Да я же не могу, Вадик, — у меня температура 39°. Да и куда мы должны ехать?» — «Не знаю куда. Высоко. Машина за нами придет. Одевайся и лишнего не думай».

Где живем! Эмик оделся, укутал шарфом горло и спустился в подъезд.

Машина проехала по улицам, переулкам, и где-то у неких ворот остановились. Открылись ворота—какой-то офицер у въезда козырнул. Подошли к подъезду в виде крыльца. В дверях их встретил генерал и помог раздеться. Другой генерал повел по коридору... Или по анфиладе — таких подробнос¬тей я не знаю. Ввели в большой кабинет, где за большим письменным сто¬лом сидел генерал, который оказался командующим военно-воздушными силами Московского военного округа (а может, должность я его и напу¬тал) — Василием Иосифовичем Сталиным (а вот уж имя это не перепута¬ешь в стране абсурда).
«Эммануил Генрихович! Книгу вашу прочел. Замечательная. Понрави¬лась мне очень, но хочется поспорить, не со всем я согласен, что вы там написали».
Это несогласие также чревато чем угодно. «Понравилось, но не согла¬сен!»

«Не согласен». Голова кружится. Горло болит. Температура, наверное, ползет вверх.
Сталин-младший щелкает пальцами, набегают адъютанты, вестовые, ор¬динарцы, офицеры... Ну не знаю, кто набегает, но бегут. Хозяин просит принести карты. Видимо, знают, какие карты он имеет в виду. И принесли большие карты тех мест, где проходили бои, описанные в романе. Карты расстелили по полу.
Здоровый и, кажется, трезвый, хозяин ложится на карту и приглашает туда писателя-автора и писателя-редактора. Лежат! Разговаривают. А мо¬жет, и не совсем так было, но главное я запомнил.

Сам, во всяком случае, лег на пол, на карту.
«Вот смотрите, Эммануил Генрихович. Вы пишете...» Короче говоря, у писателя написано, что армия под каким-то там номером шла по такому-то направлению, в то время как эта армия шла «вовсе отсюда, а не так». А армия с иным номером «как раз шла вот в этом направлении». Перст гене¬рала гулял по полу, по карте, по землям немецким близ Одера.
Писатель вежливо соглашался, а для большей вежливости и приличия порой слегка возражал.
«Ну вот и все, Эммануил Генрихович. Просто очень хотелось спасибо вам сказать и немножечко поспорить. Всё мы с вами выяснили». Генерал, сын генералиссимуса, чувствительно пожал руки писателю и редактору. Подошли офицеры, генералы, вестовые, ординарцы, адъютанты проводить гостей. Вадик расчувствовался, а у Эмика температура продолжала нарас¬тать.
Уже вся команда была в дверях, когда хозяин их вновь окликнул: «Да, Эммануил Генрихович! Чуть не забыл! Папа просил передать вам свое спа¬сибо. Ему тоже понравилось».
«Чуть не забыл!»
И все пошли. И все молчали. Шарф Эммануил Генрихович не надевал, и уже в машине температура начала падать. Когда он приехал домой, ему позвонили и сообщили, что объявление о грядущем разборе романа уже со стены ЦДЛ исчезло.
Еще через день газеты вновь заполонили фанфарные рецензии. Сызнова вся критика с умилением находила много гениального, правдивого, нужно¬го, правильного...

Началось выдвижение на Сталинскую премию. Разумеется, роман пре¬тендовал на премию первой степени. Впрочем, не роман претендовал, а вся «мировая», сиречь советская, безусловно прогрессивная, критика прочила таковую Казакевичу за этот роман.
Итак, болезнь прошла, роман выдвинут, поднят, возвышен. Идет обсужде¬ние выдвиженцев на премию в комитете по их присуждению. Корифеи, кому высочайше даровано право о том судить, вкруг стола сидят, и каждый выступа¬ет, выносит свое нелицеприятное суждение. Ну разумеется, все видят столь высокие качества, что меньше первой степени Сталинской премии и думать никто не помышляет. И вот всякий высказался, все дружно проголосовали и присудили ту самую Сталинскую премию.

Ареопаг с чувством проделанной великой работы сидел, уткнувшись взором в стол перед собой, потому что за их спинами прохаживался хозяин, а он не любил, когда оборачивались и подсматривали за его реакцией. Хотя вряд ли можно было разглядеть его истинную реакцию.
Итак, принято — и не спрашивал больше о суждениях великовельможного панства председательствующий Александр Александрович Фадеев.
Однако из-за спин сиятельных баронов раздался высочайший голос: «Раз¬решите мне пару слов сказать, Александр Александрович?»
Ну конечно же разрешил. И Иосиф Виссарионович мягко посетовал, что Александр Александрович плохо воспитывает своих писателей. (Прилично в этом месте на полях поставить знак «нота бене».) Слегка пожурив Фадее¬ва, а затем потрепав по холке высказывавшихся мудрецов, Сталин извиняю¬ще заметил, что не может согласиться с уважаемым Эммануилом Генриховичем в его отношении к исторической правде. Сидевшие за столом еще более внимательно стали исследовать фактуру и структуру сукна на нем, и никто не обернулся с удивлением на запоздавшего оппонента. Хозяин ска¬зал, что и он, и все прекрасно понимают, кого имеет в виду писатель, описы¬вая ошибавшегося, неправильно мыслившего и плохо действующего гене¬рала1. Но советский писатель должен строго придерживаться правды жиз¬ни. И хотя маршал Жуков в послевоенный период совершил ошибки и за это понес заслуженное наказание и был понижен в должности, но советское общество не должно пренебрегать его высокими заслугами в войне. Нельзя приписывать ему то, чего на самом деле не было. И ложь о прошлом в угоду сегодняшнему дню не украшает ни литературу, ни творца. Ну и так далее. Придавивший Жукова стал защищать его, придавливая всех сидевших за столом, согнувшихся под камнем справедливого обвинения со стороны лучшего друга всех справедливейших. Говорят, что лицо Фадеева сравня¬лось по цвету со знаменитой его седой шевелюрой. Все чувствовали себя в глубокой заднице и не знали, как оттуда им придется выбираться. Да и пона¬добится ли теперь?

' Интересно сравнить этот фрагмент с версией К. Симонова в мемуарах «Глазами человека моего поколения».

«Так что, я думаю, Эммануил Генрихович Казакевич вовсе не достоин такой высокой премии. Казакевичу, я думаю... Ему должно бы... Ограни¬чимся третьей степени премией...»
Спас, Любимый, Отец родной! Выручил! Уже не в заднице. Можно вы¬сунуться и почирикать. Обгадить свое личное для нужд общественного, которое всегда должно быть выше...
Да, этот высший догмат, определяющий менталитет советского общества (якобы!), не дискутировался и не объяснялся. Да, общественное выше лич¬ного. И не дебатировался вопрос о том, что, чтобы заняться общественно полезным, необходимо сначала сделаться личностью. Приоритет личного только и может возвысить общее. Стоило Казакевичу для общего дела обга¬дить, хоть и под псевдонимом, Жукова, как личного в нем уже не существо¬вало.
Сталин умело руководил литературой. И все его последыши делали это пусть и менее умело, но так же эффективно после прошедшего многолетнего самума страха.


О КОЛЕ ГЛАЗКОВЕ
Родные по-всякому относятся к диагнозам. Я же помню, как жена Коли Глазкова заклинала меня написать о Коле в сборнике воспоминаний, пото¬му что, говорила она, иные думают, будто Коля погиб от рака, а это же не так. Мне казалось, что лучше б они думали о раке. Но... чужая душа тоже неисповедима и на многое имеет права. Но уж раз я вспомнил о Коле...
Видел-то я его в прошлом много раз. То у кого-нибудь дома, то в ЦДЛ, но близко познакомился тоже на исходе в тот мир. Такая уж профессия. И такое окаянство, что всегда больше вспоминается конец жизни, смерть, а вот ле¬чение удачное, нормальное вспоминается реже. Выздороветь — это обыч¬но. А умирают один раз и навсегда. Вот и получается, что себя я вспоминаю как могильщика. Всегда могильщик. По-моему, так когда-то где-то я и писал. А ведь жизнь свою я посвятил здоровью, а не смерти. Я — помощник жиз¬ни, а нас порой называют помощниками смерти. Потому что и люди, обы¬ватели от медицины, тоже, очевидно, считают удачное лечение нормой, и тогда что об этом говорить... А смерть и есть критерий суждений о враче. И глупо — ибо смерть стопроцентна для каждого. Смерть — большая норма, чем выздоровление. Выздоровление не всегда, а смерть всегда, вечна и бес конечна, насколько вечна и бесконечна Вселенная. Не будет Вселенной — не будет и смерти.
Не будет Вселенной? А что же будет? Ничто — это же тоже нечто. Как не могу себе представить вечность и бесконечность, так и не мнится ее отсут¬ствие, ничто.
Как-то — в который уж раз я поминаю это «как-то» — позвонил мне все тот же Толя Бурштейн и попросил взглянуть на больного Колю Глазкова, что жил неподалеку от моей больницы.
Коля всю жизнь игрался, по-моему, во все что угодно, по типу: ешь щи — проси деревянную ложку. Сдается мне, что и пьяницу он играл без особой внутренней потребности в вине. В конце концов игра стала его жизнью. Он всюду себя рекламировал и декларировал пьяницей. И пил. И книгу написал — «Наука выпивать». Наверное, мог обходиться без выпив¬ки, но каждодневный прием привел в конечном счете к циррозу печени.
Я его застал в конечной стадии цирроза. У него был асцит: в животе скопилось до десяти литров жидкости, которые не давали ему ни двигаться, ни дышать. Надо было из живота выпустить жидкость. Коля же вообще ни¬кому не давал ничего делать со своим телом. Даже проколоть палец для анализа было неодолимой проблемой. А тут проколоть стенку живота тол¬стенным штырем! Этим инструментом, который от него, от его глаз, не спрячешь. Ко мне он относился, я бы сказал, как бы мистически. Он соблю¬дал в жизни разные придуманные им ритуалы, и я вошел в его жизнь одним из атрибутов сконструированного им обряда лечения.
Что касается манипуляций с его телом, то мне было позволено все, но при соблюдении общего ритуала.
Он практически был умирающим, но продолжал усаживаться за стол. Когда я подходил к двери их квартиры, уже на лестнице слышен был стрекот его машинки. Он в последнее время был увлечен акростихами, и по любо¬му поводу, на все близкое ему сейчас — в том числе и на имена мои и всей моей семьи — он строчил акростихи и присылал их мне по почте.
Короче, ритуал моей помощи: дверь открывала Росина, Колина жена, и с удивлением восклицала (хотя меня ждали — я перед выездом звонил, после чего проходило не более пяти минут): «Коля, Юлик приехал!» Коля отрывался от машинки и тем же очень слабым голосом «да-а!..» тоже нечто удивленное произносил: «А он тебе сейчас жидкость из животика выпустит». «Живо¬тик», «пальчик», «носочек» — все входило в систему придуманной игры. Игры в жизнь, а к этому времени игры в умирание. Но подступающая смерть уже не была игрой — это была реалия, которую ясно представляли себе и Коля, и Росина, тоже уже нынче покойная.
«Здравствуйте, Юлик, сначала я подготовлюсь». И он медленно, с по¬мощью костылей, двигался в сторону уборной. Потом он усаживался на стул в позе, необходимой для прокола. «Росина, сними мне носочки». И не дай бог, Росина возьмется рукой за левую ногу. «Нет, нет! Правый сначала, правый». Ну и так далее. Я делал маленький надрез, «надрезик», прокалы¬вал стенку живота, «животика», — вытекала жидкость. Он спокойно все переносил. Я удалял инструмент, накладывал шов, заклеивал. Росина наде¬вала сначала левый «носочек», потом правый... и Коля вновь начинал дви¬жение в сторону стола и машинки, а через день-другой я получал от него очередное письмо с очередными акростихами. Присылались десятки. Ну, например: «Когда недуг, как демиург, // Расположился в организме, // Есть у больного друг-хирург, // Лишь он вернет больного к жизни! // И скажет тот больной: спасибо! // Не все пропало, ибо // Успех таится в оптимизме!»
Не помог ни друг-хирург, ни оптимизм. В конце концов, от главного кон¬ца деться некуда нам.
Я был у кого-то в гостях или где-то по делам и позвонил Лиде, что собира¬юсь домой. Лида говорит, что меня разыскивает Толя Бурштейн (ох этот Толя — ох этот я): плохо с Колей Глазковым. Звоню Толе. Хуже не бывает: у Коли ущемленная грыжа, надо оперировать, трижды приезжала «скорая помощь», но он отказывается, пока не найдут меня. «Толенька, ведь это почти стопроцентная смерть. Операция обязательна, и на фоне конечной стадии цирроза неминуема печеночная недостаточность... и финал. Ведь у меня и так столько писателей прошло через наш больничный морг... Что ж я, штатный могильщик писателей буду?! Если можно, пусть меня минет чаша сия. Скажите, что меня не нашли. Это ж больно. Он согласится, раз меня нет. Попробуйте. И позвоните мне. Я жду». Он было согласился, но, когда приехала «скорая», отказался опять.
Делать нечего — и я у Коли. И он соглашается и спокойно, будто никогда не боялся уколов в «пальчик» для анализа, дотрагивания до своего тела вра¬чебных рук, едет ко мне в больницу. И спокойно дает себе делать уколы и для анализа, и для подготовки к операции. Операция прошла быстро и хорошо, Коля вскоре очнулся от наркоза. Абсолютно без всяких привычных для него фокусов переносил ужасы реанимации, где и вокруг невесть что, и с боль¬ными обращаются как с объектом, поленом, а не как с мыслящей лично¬стью. Все было бы хорошо, если бы... На вторые сутки развилась та самая фатальная печеночная недостаточность, которая и унесла его от нас.
Очень скоро Росина стала заниматься его посмертными публикациями и составлять сборник воспоминаний. И меня просила написать. Да что ж я могу написать? Воспоминания о большом поэте, а я лишь о болезнях да о болезнях. «Юлик, многие говорят, будто у него был рак. Это ж не так. Напи¬шите правду. Я хочу истину».
Она хотела, чтобы цирроз был опубликован, доказывая, что «Наука вы¬пивать» не просто вымысел причудливого ума. Алкогольный цирроз как реализация творчества на бумаге. Из души в тело. Игра продолжалась. Он как бы продолжал жить своими играми.
Чужие души неисповедимы, потемки и так далее. Но все ж есть свет, который и не требует рационального осмысления.

ХУДОЖНИК И СЛЕДОВАТЕЛЬ
Ноябрь 1992 года... Войнович где-то кому-то сказал, что Крелин не верит в то, что его пытались отравить гэбэшники.
И я вспоминаю всю ситуацию. Вскоре после этого впоследствии не раз описанного события мы зимой 1975 года сидели у кого-то на кухне после похорон Паши Гиллиса и поминали его. Кажется, было именно так. Володя рассказывал весь этот эпизод и выглядел чрезмерно ажитированным, полу¬сумасшедшим. Аргументы его в пользу отравления выглядели столь неубе¬дительными и надуманными, что мы с Гошкой (по-видимому, все же он, тоже врач, был третьим собеседником — надо бы у него уточнить) молча слушали, временами недоуменно переглядываясь. Но не возражали — спо¬рить с оглашенным бессмысленно. Да и опасно. Да и спор ни к какой исти¬не нас не приведет. Как и всегда, впрочем.
По прошествии некоторого времени я прочел об этом эпизоде, расска¬занном Войновичем, уже на страницах «Континента» в 70-е годы. И теперь это выглядело вполне убедительно. И помню, я высказался, что устный рас¬сказ слушался как бред безумного, написанный же художником докумен¬тальный рассказ абсолютно соответствовал реалиям нашей жизни.
И наверное, это важнее. Ну так он плохой устный рассказчик, но хоро¬ший писатель. А в принципе все это чистая правда.
Подумать только, спустя столько лет Войнович переживает те мои сло¬ва с обидой, или с горечью, или с возмущением. Или ему пересказали лишь часть моих слов?
Все-таки как художник всегда самолюбив! И даже больше: художник дол¬жен быть самолюбив и самодоволен. Иначе он никогда не отдаст на суд свое творение. «Доволен ты, взыскательный художник?» Вот именно. Отсюда — у художника больше должно быть самодовольства, чем у ученого. Ученый обязан сотню раз проверить и перепроверить свои данные, прежде чем покажет коллеге. Художник должен сам решить: вот оно, то самое, что и как я хотел сказать.
Чего же Войнович на меня обижается? Хотя у него и могут быть основа¬ния, но совсем не по этому поводу. Ну, например, мне не нравится его
«Москва 2042 года».
В 1993-м я увидел в журнале «Знамя» документальную повесть Войновича «Дело № 34840» — все о том же, об этом пресловутом отравлении. Он, конечно, не доказал, как следователь, конкретно, что в тот раз его хотели именно отравить. Но как художник он на этот раз сделал больше. Он убеди¬тельно доказал, что, было или не было предпринято конкретное отравление, значения не имеет. Принципиально оно было. Это их методы работы. Они даже не отрицают такой возможности: мол, да. А в данном случае... Может быть. Как художник он, по существу, ушел от частного случая и великолеп¬но, обобщенно в который уже раз показал и доказал, что иначе, собственно, и быть не могло. Он и есть художник, а не следователь и не детектив. Он мне доказал... Он мне доказал значительно больше, чем предполагала задача, поставленная им себе.
Да и Володя мне нравится как художник значительно больше, чем в каче¬стве следователя.
Говорят, что он зациклился на этом эпизоде своей жизни. Да нет же! Я в этом вижу нашу общую зацикленность на макабрическом прошлом своей прожитой жизни. А как, скажите, пожалуйста, можно уйти от этого прожито¬го и пережитого?!
Мы, пережившие, уйдем, а свидетельства останутся в напоминание бу¬дущим. И чем сильнее художник, тем важнее его документальные свиде¬тельства, вне зависимости от точности скрупулезных доказательств. Он делает огромное дело. Документ, поданный художником, все равно оказыва¬ется убедительней, чем голый документ. Что бы там ни говорили снобы.


ЮРКА ЗВЕРЕВ, СОЛЖЕНИЦЫН И ДРУГИЕ

93-й год... Перебью самого себя. Когда дневник перепечатываешь через какое-то время со дня написания, естественно, врывается сегодняшний день и заставляет повернуть память, мысль, весь мозг порой совсем в другую сторону. Дневник не нуждается в памяти — они есть замена ее. Все записа¬но. Читай и знай, что было раньше. Но каждое вновь случившееся событие взрывает память. Может, взрыв не каждый раз, но возврат мыслью к про¬шлому; событие больше побуждает, чем чтение собственного дневника.
Умер Юрка Зверев, друг детства, впоследствии прокурор, и, разумеется, мысль заработала вокруг этого, для меня не последнего события в жизни. Знакомство наше с 35-го года. Поколение уходит. Уходит часть моего суще¬ства, какие бы ни были мы с ним, Юркой, разные. По-всякому мы думали за прошедшие почти шестьдесят лет, но был он все же рядом. И беды, и недо¬статки, и дефекты совести и мышления у нас — недуги и разрушения одно¬го поколения, как бы мы ни отличались, казалось бы, друг от друга.,. Попы¬таться бы понять про себя при жизни! Имя мое не известно, книги мои забыты, больные мои уходят, связи мои распались, друзья мои умирают, недругов тоже меньше — уходит мое поколение, время мое уходит. Пора подводить итоги.
Сколько намешано у меня в связи с Юркой!
Когда я прочел «Бодался теленок с дубом», я позвонил ему и спросил: «Это ты попал в мировую историю? Что у тебя за шуба?» — «Какая шуба? Ты о чем? Сейчас приду». И прибежал тотчас. Благо он живет рядом с боль¬ницей, откуда я звонил.

«Вчера и генеральный (прокурор) меня встретил и тоже спросил про шубу. В чем дело?» Я рассказал о его участии в высылке Солженицына, как оно описано в книге. Но сначала о шубе, в которой Юрка фигурирует у Солженицына. Зверь жил не очень богато. На нем держалась семья его дочери, которая жила без мужа, но с большим количеством детей. Не пом¬ню, сколько было тогда, но сейчас их у нее пятеро. Правда, сейчас есть и муж. К тому же Юра и не мздоимец, возможностей для роскошной шубы у него немного. А пальто у него было всегда весьма затрапезное. Так что либо это образное мышление и видение писателя, либо художник взял верх над документалистом. Акция хоть и государственного значения, а то и всемирного, но проводил ее Юрка в своем партикулярном платье... Видно, генеральный прокурор Руденко прочел «Теленка» одновременно со мной.

Зверев был честный, порядочный человек, никогда не занимался полити¬ческими делами, и поручение, связанное с выкраденным чекистами «ГУ-ЛАГом», было для него неожиданным и неприятным. Но он был службистом, исполнительным чиновником. Закон есть закон, а распоряжение на¬чальства для него закон.
Ему дали кабинет, заперли его там с сейфом, где хранилась краденая рукопись, и велели изучать. Изучать рукопись и искать в мировой практике прецеденты. Уж не знаю, что он там наизучал, но не думаю, чтоб мысли его соответствовали, скажем, моим и моего круга. Он все же службист режима, а я, с детства напитанный ядом моей мамы, больше сочувствовал писателю, чем его оппонентам от государства. Да и государство мне виделось, так сказать, весьма «смешным», черт бы его побрал.

Далее >

Назад >

БЛАГОДАРИМ ЗА НЕОЦЕНИМУЮ ПОМОЩЬ В СОЗДАНИИ САЙТА ЕЛЕНУ БОРИСОВНУ ГУРВИЧ И ЕЛЕНУ АЛЕКСЕЕВНУ СОКОЛОВУ (ПОПОВУ)


НОВОСТИ

4 февраля главный редактор Альманаха Рада Полищук отметила свой ЮБИЛЕЙ! От всей души поздравляем!


Приглашаем на новую встречу МКСР. У нас в гостях писатели Николай ПРОПИРНЫЙ, Михаил ЯХИЛЕВИЧ, Галина ВОЛКОВА, Анна ВНУКОВА. Приятного чтения!


Новая Десятая встреча в Международном Клубе Современного Рассказа (МКСР). У нас в гостях писатели Елена МАКАРОВА (Израиль) и Александр КИРНОС (Россия).


Редакция альманаха "ДИАЛОГ" поздравляет всех с осенними праздниками! Желаем всем здоровья, успехов и достатка в наступившем 5779 году.


Новая встреча в Международном Клубе Современного Рассказа (МКСР). У нас в гостях писатели Алекс РАПОПОРТ (Россия), Борис УШЕРЕНКО (Германия), Александр КИРНОС (Россия), Борис СУСЛОВИЧ (Израиль).


Дорогие читатели и авторы! Спешим поделиться прекрасной новостью к новому году - новый выпуск альманаха "ДИАЛОГ-ИЗБРАННОЕ" уже на сайте!! Большая работа сделана командой ДИАЛОГА. Всем огромное спасибо за Ваш труд!


ИЗ НАШЕЙ ГАЛЕРЕИ

Джек ЛЕВИН

© Рада ПОЛИЩУК, литературный альманах "ДИАЛОГ": название, идея, подбор материалов, композиция, тексты, 1996-2024.
© Авторы, переводчики, художники альманаха, 1996-2024.
Использование всех материалов сайта в любой форме недопустимо без письменного разрешения владельцев авторских прав. При цитировании обязательна ссылка на соответствующий выпуск альманаха. По желанию автора его материал может быть снят с сайта.