Главная > Архив выпусков > Выпуск 5-6 (1) > Проза
Лев РАЗГОН
ЕРУШАЛАИМ
Глава из ниги «Позавчера и сегодня» (1)
Гило. Так называется район, где я живу. Он несколько напоминает небольшие южно-европейские города, какие мне приходилось видеть. Дома, облицованные белым камнем; дворы, заросшие цветами; гладкий, блещущий чистотой асфальт мостовых; длинноногие девицы и мужественные ковбои на рекламах новых американских фильмов; изящные и комфортные автобусные остановки.
Так мне показалось сразу после приезда. Но в первый же раз, когда я вышел в скверик, сел на скамейку и огляделся, я быстро понял, что ошибаюсь - настолько не похож этот город ни на один мною когда-либо виденный. И никогда и нигде я такой город не увижу. Гило - самая верхняя точка города. И передо мною во всю полуокружность горизонта раскрывается его панорама: белоснежные районы на холмах, беспорядочное скопление зданий, храмов, башен, занимающее половину этой панорамы. Я различаю знакомые по книгам и буклетам золотой купол знаменитой мечети, башни старого города, фешенебельные небоскребы.
И все вокруг, если вглядеться, - не европейское, совершенно другое, ни на что не похожее. Два одинаковых совершенно круглых - как шатры - железобетонных дома. В одном - синагога, в другом - миква - бассейн для ритуальных омовений женщин. А под стандартными кинорекламами подписи на незнакомом языке, незнакомыми буквами, ничего общего не имеющими ни с латинскими, ни с кириллицей, ни с арабской вязью. Хотя начертание этих букв мне знакомо с детства. Знал я, с первых лет моей жизни, и название этого города, произносимое в традиционном пожелании в конце праздничного застолья: "Ибер аер ин Ерушалаим" - "Через год в Иерусалиме".
В Иерусалиме я оказался, однако, не через год и не через два, а когда мне исполнилось восемьдесят четыре года.
Я - в Иерусалиме. Ерушалаиме. Том самом. И холм, где я нахожусь, и другие, на которых видны россыпи белых домов, - это иудейские холмы из Библии, Евангелия, прозы Фейхтвангера, Манна, Булгакова, стихов Пастернака и других великих поэтов. Здесь как бы все знакомо. И все - совершенно незнакомо. И непонятно. Сквер, где я озираю окрестности, еще молодой. Здесь отцветает миндаль, трепещут на ветру молодые оливы, густо усыпанные лиловыми цветами деревья, которые мы в Крыму почему-то называли "иудиными". По каменистой земле вьются резиновые шланги капельного орошения, и невысокая, но густая трава свидетельствует об эффективности этого чудо-изобретения.
Напротив сквера - улица. Почти европейская улица. К обочинам припаркованы новенькие автомобили самых популярных европейских, американских и японских марок. Такие же машины с легким шорохом проносятся мимо. И сквер - как в итальянском или греческом городе. Если бы не стадо овец, которое паслось тут же. Большие, грязно-белые, длинношерстные овцы, не пугаясь машин, щиплют траву, тычутся мне в ноги своими задумчивыми мордочками. Пастух-араб, в джинсах, но в традиционном платке на голове - прислонился к дереву и равнодушно глядит на знакомую, совсем не деревенскую улицу. А его деревня за сквером, в лощине, видна как на ладони и так и называется: арабская деревня. Хотя ничего деревенского в ней нет: небольшой микрорайон из красивых облицованных камнем домов. Дома разные: и многоэтажные, и рассчитанные на несколько квартир, и виллы. Внизу, на первом этаже, - гаражи, магазинчики. Тоненький минарет новой мечети. Европейский район и арабская деревня - все это один город: Иерусалим. Но они сосуществуют, как вода и масло в одном сосуде, не сливаясь друг с другом, совершенно раздельно. Мне еще предстоит понять, почему это так...
Чтобы подумать об этом, а также о многом другом, что нахлынуло на меня здесь, в Иерусалиме, я и выхожу почти каждый день в сквер, сажусь на удобную провинциальную деревянную скамейку и начинаю приводить в порядок накопившиеся впечатления. Их множество. Я ехал в Иерусалим к своим близким, в семью брата, умершего год назад, и думал спокойно отдохнуть в великом знакомом и незнакомом городе.
Но спокойствия не получилось. За несколько месяцев до этого одна из популярнейших газет на русском языке ежедневно подвалами печатала мою автобиографическую книгу "Непридуманное". Я не заработал ни одного шекеля, но зато на меня обрушился вихрь телефонных разговоров, неожиданных встреч и внезапно нахлынувших воспоминаний. Я встречался с бывшими диссидентами и бывшими партийными работниками с ритуальной кипой на лысеющей голове. Из далеких (по здешним масштабам) поселений мне звонили мои "кореши". С одним я был в Устьвымлаге, с другим в Усольлаге... Меня разыскал старый, с одышкой, грузный человек, в котором я с великим трудом узнал мальчика, жившего по соседству в деревянном доме на Оршанской улице в Горках, маленьком городке в черте оседлости Могилевщины. Городе, где я родился и провел первое десятилетие своей жизни. С Додей Хаитом нам было что вспомнить, о чем повздыхать, о чем задуматься. Городу моего детства я обязан и другой поразившей меня встрече: она стала предметом долгих размышлений и тогда, в жарком Иерусалиме, и теперь, в холодной и дождливой Москве.
Среди множества телефонных звонков этот был одним самых неожиданных. Молодой очень русский голос сообщил, что со мной говорит переводчик по просьбе генерала... и назвал фамилию, мгновенно мною забытую. Из газет генерал узнал, что я земляк его родителей, и обязательно хочет со мной встретиться, могу ли я - и так далее... Конечно! Израильский генерал с горецкими корнями - я ощутил даже некую гордость и немного разволновался.
Однако прошло несколько дней, переводчик не звонил, и я уже перестал надеяться, что пощекочу свое провинциальное самолюбие знакомством с генералом-полувыходцем из Горок. Но однажды раздался звонок в дверь, и я услышал, что моя золовка - москвичка Зоя - безуспешно пытается объясниться с каким-то господином, очевидно, владеющим только ивритом. Я услышал свою фамилию и поспешил ей на помощь. Не понимая ни одного слова и не зная, кто передо мною, я догадался, что это тот самый генерал... Он был точно таким, каким, по моим представлениям, должен быть израильтянин, добившийся в долгих кровопролитных боях такого редкого в этой стране звания, - высокий, поджарый, мужественный и моложавый, несмотря на немолодые годы. Я мало чем мог помочь моей милой родственнице, но жестом пригласил его войти. Он спросил: "Ду ю спик инглиш?", я на чистейшем английском ответил: "Ноу". Тогда вдруг задал мне тот же вопрос на идише... Говорю ли я на идише? Действительно, знаю ли я язык, который в детстве был для меня родным, на котором разговаривала мама и почти все мои друзья?
Знаю ли я идиш? Ведь я еврей и еврейский был некогда моим родным языком. Я говорю "еврейский", потому что так переводится на русский слово "идиш" и потому другого еврейского языка мы не знали. Древнееврейский язык лошен-кейдеш употреблялся только для молитв, к которым были не очень приучены. Но я знал еврейский язык! Я знал его тонкости, словечки, непристойности, песни... По вечерам мама нам читала Шолом-Алейхема, Переца, Менделе Мойхер-Сфорима, читала стихи, и после ее смерти я узнал, что некоторые из них были ее собственными.
А потом этот родной язык стал вытесняться другим, ставшим тоже родным, еще более родным, - русским. Нет, я не разлюбил свой первый родной язык, я по-прежнему любил еврейские песни, не пропускал ни одного спектакля в Еврейском Камерном театре, с удовольствием ввертывал в речь еврейские пословицы и поговорки. Но постепенно он перестал быть моим языком, я говорил, и со мной говорили только на русском. Даже мама говорила со мной по-русски и писать научилась по-русски, чтобы переписываться с двумя сыновьями, обитавшими на далеких островах ГУЛАГа.
Я не забыл идиш, не перестал его понимать, я по-прежнему знал его настолько, чтобы получать удовольствие от игры Михоэлса и Зускина. Но беспомощно улыбался и отвечал по-русски, когда ко мне обращались по-еврейски.
Зимой тридцать девятого года на 3-й штрафной командировке нашего лагпункта ко мне подошел немолодой, достаточно потрепанный лагерной жизнью еврей и заговорил со мной по-еврейски. Я ответил, конечно, по-русски. Мой собеседник покачал головой.
- Нет, пожалуйста, - настаивал он. - Я прошу вас говорить со мной по-еврейски.
- Но я не умею. Я только понимаю. Почти все понимаю.
- Вспоминайте. Говорите, как умеете. Вы здесь единственный, с кем я могу разговаривать на своем языке. Доставьте мне такую радость!
Как было отказать товарищу по штрафной командировке! И я стал говорить с ним по-еврейски, запинаясь, подолгу вспоминая слова. Мой собеседник терпеливо ждал, изредка подсказывал. У лагерного костра мы садились рядом, и он рассказывал мне про свою незадачливую жизнь минского еврея. Он был ко мне внимателен, добр и однажды, недели через две после нашего знакомства, сказал:
- Вы даже не замечаете, что уже свободно говорите со мной по-еврейски!
Я действительно понял это лишь после его слов. И мне захотелось удивить его: не только беседовать с ним, но рассказывать о прочитанных книгах, петь песни моего детства, вспоминать праздники Пурим и Ханыку... Но не успел. Меня скрутил скорбут, полуживого меня увезли на головной лагпункт. Болезнь, розыски жены на неведомых лагпунктах Устьвымлага, известие о ее смерти, ежедневная борьба за выживание - все это разлучило меня с человеком, вернувшим мне мой первый родной язык. Я не знал его дальнейшей судьбы, не помню его имени... И только сейчас, более чем через полвека, сидя перед генералом и выдавливая из себя забытые слова, я вспомнил, как однажды воскресал во мне еврейский язык, который здесь, в Израиле, никто не называет еврейским.
Не сразу догадался я, что идиш для моего собеседника никогда не был родным языком, скорее более чужим и трудным, нежели арабский, нежели английский. Тем не менее, мы старательно пытались объясниться на языке, полузнакомом обоим. И объяснились, и поняли друг друга. Я уж, во всяком случае, понял, сколь необычен этот разыскавший меня здесь человек.
С большой натяжкой мог я считать его своим земляком. Он родился не в Горках, а здесь, в Иерусалиме, в 1920 году. А вот родители его были горецкими, они родились и жили в Горках до 1919 года, пока не уехали в Палестину. Очевидно, не только разорение и принадлежность к преследуемому классу погнали их не в ближнюю Европу и не в богатую и наполненную соплеменниками Америку, а в далекую, малоизвестную и нищую Палестину Они выбрали этот путь еще и потому, что были неофитами-сионистами и ехали в Эрец Исраэль - на землю своих библейских предков. Тогда еще не было современного иврита, для них бытовым и единственным языком был лошен-кейдеш, в их доме ни когда не звучал не только русский язык, но и идиш. И, как это было принято у первых сионистов, они и свою, с немецким привкусом, фамилию сменили на другую - библейскую.
- Гиндеман была их фамилия, - сказал мне потомок горецких евреев.
Гиндеманы... А я ведь знал, помнил эту фамилию, она был достаточно известна в нашем маленьком городке. Гиндеманы были богатыми людьми не только по масштабам нашего города. Это были торговцы мануфактурой, у них на Дворянской улице был большой богатый дом, а в самой привилегированной синагоге на Синагогальной площади - собственные места.
Но что от меня хочет их сын? Ради чего он разыскивал и разыскал чужого человека из чужой страны, родившегося в чужом ему городе? Его объяснение удивило и тронуло меня. Он считает, что обязан показать своим детям человека, родившегося в том городе, где родились и жили их предки, куда уходит корнями их род... Он просит меня поехать с ним, познакомиться с его детьми. Я несколько растерялся: через час за мной должен был приехать мой друг Игорь Губерман, мне предстояла давно запланированная, приятная встреча.
- Через час я вас привезу сюда, - сказал генерал.
___________________________________
(1) Тель-Авив - Москва, 1995.
Далее >
Назад >